— Кто послал тебя мучить меня? — спросил он с бешенством. — Я не верю тебе. Ты лжешь.
Он внезапно напряг руку и отшвырнул Тамину через веранду к двери. Тамина упала и лежала на полу неподвижно и безгласно, словно жизнь ее осталась у него в руках.
— О Найна! — прошептал Олмэйр. В голосе его укоризна и любовь как бы сливались, переходили в нежность, полную муки, — О Найна! Я не верю!
Легкий ветерок потянул с реки, пробежал по двору, волной колыхнул траву и, ворвавшись на веранду, с бесконечной нежностью и лаской овеял чело Олмэйра своим прохладным дыханием. Занавеска в дверях женской комнаты взвилась и через мгновение опять повисла с жуткой безжизненностью. Он вперил взор в колышущуюся ткань.
— Найна! — закричал Олмэйр, — Где ты, Найна?
Ветерок порхнул из дома трепетным вздохом — и все стихло.
Олмэйр закрыл лицо руками, словно силился отогнать ужасное видение. Когда же, услышав легкий шелест, он снова открыл его, черной груды у двери уже не было — она исчезла.
ГЛАВА XI
Лунный свет озарял засеянное рисом четырехугольное пространство и освещал гладкую, ровную пелену молодых всходов. Маленький сторожевой шалашик на высоких столбах, куча хвороста рядом с ним, тлеющие остатки костра и растянувшийся около них человек — все это казалось таким крошечным посреди этого незатененного пространства, таким расплывчатым в бледно-зеленом сиянии, отражаемом землей. При этом обманчивом освещении старые лесные деревья, окаймлявшие поляну с трех сторон, связанные между собой сетью спутанных ползучих растений, взирали на юную жизнь, подымавшуюся у их ног, с мрачной покорностью великанов, потерявших веру в свою силу. Безжалостные ползучие растения, похожие на канаты, обвивали могучие стволы, перекидывались с дерева на дерево, свисали колючими фестонами с нижних ветвей и, вытягивая вверх тонкие щупальца к самым тонким веточкам, несли смерть своим жертвам в молчаливом и буйном восторге разрушения.
Вдоль четвертой стороны поляны, выгибавшейся параллельно рукаву Пантэя, по которому только и можно было добраться до нее, шла сплошная черная полоса молодых деревьев, кустарников и густой молодой поросли, в одном только месте прерывавшаяся узкой просекой. Тут начиналась такая же узкая тропинка, ведшая от берега к шалашу, выстроенному ночными сторожами на то время, когда придет пора охранять молодые всходы от нашествий кабанов. Тропинка оканчивалась круглой площадкой у подножия столбов, поддерживавших шалаши. Площадка была усыпана золой и обуглившимися головешками. Посреди этой площадки, близ тускло мерцающего костра, лежал Дэйн.
Он нетерпеливо вздохнул и повернулся на другой бок. Подложив согнутую руку под голову, он тихо улегся лицом к догорающему огню. Раскаленные уголья отбрасывали кружок красноватого сияния, отражались в его широко раскрытых глазах, а при каждом его вздохе мелкий белый пепел — остаток от прежних костров — взвивался легким облачком перед его раскрытыми губами и улетал от теплых углей вверх — в потоки лунного света, озарявшие участок Буланджи. Тело Дэйна было измучено трудами и усилиями последних дней, а душа еще более истерзана напряженным, одиноким ожиданием решения своей участи. Никогда еще он не чувствовал себя таким беспомощным. Он слышал пушечный выстрел с катера, знал, что жизнь его находится в ненадежных руках и что враги его близко. В течение всего этого медленно тянувшегося дня он бродил по опушке леса или прятался в кустах вдоль потока, высматривая, не появится ли какой-нибудь признак опасности. Он не боялся смерти, но страстно желал жить, потому что жизнь для него заключалась в Найне. Она обещала прийти к нему, последовать за ним, разделить с ним его опасности и его величие. Рука об руку с ней, он не боялся опасностей; но без нее в жизни для него не могло быть ни радости, ни красоты. Съежившись в своем укромном тенистом тайнике, он закрывал глаза, пытаясь вызвать в своем воображении полный грации и обаяния белоснежный образ, олицетворявший для него начало и конец жизни. Зажмурив глаза, стиснув зубы, он неимоверным усилием страстной воли пытался удержать это упоительное видение. Напрасно! Образ Найны померк и скрылся, а на сердце ему тяжелым гнетом легло другое видение — видение вооруженных людей, свирепых лиц, сверкающего оружия; ему чудился гул возбужденных, торжествующих голосов в ту минуту, как они найдут его в его убежище. Испуганный яркостью своего видения, он открыл глаза, выбежал на свет и снова принялся бесцельно бродить вокруг поляны. Проходя усталым шагом по опушке леса, он по временам вглядывался в мрачную тень, манящую своей обманчивой свежестью, пугающую своей беспросветной мглой, в которой погребены были бесчисленные поколения гниющих деревьев и в которой их потомки стояли в своей темной листве, как в траурных одеждах, огромные, беспомощные, в ожидании своей очереди. Только одни паразиты, казалось, и жили там, извилистыми путями прорываясь ввысь, к свету и солнцу, питаясь соками умерших и умирающих, увенчивая свои жертвы розовыми и голубыми цветами, сверкавшими в чаще ветвей нелепо и жестоко, точно насмешливая и пронзительная нота в торжественной гармонии обреченных деревьев.
Дэйн подошел к месту, где сеть лиан была прорвана и втоп тана в землю, так что образовался свод, под которым как будто начиналась тропинка. Он подумал, что тут легко было бы ук рыться человеку. Он нагнулся, чтобы заглянуть под свод, и ус лышал сердитое хрюканье. Выводок кабанов, шумно ломая сучья, бросился в чащу. Кислый запах сырой земли и гниющих листьев перехватил ему горло, и он отшатнулся назад с испуган ным лицом, точно его коснулось дыхание смерти. Самый воздух там, внутри, казался мертвым, тяжелым, застоявшимся, отрав ленным многовековым разложением. Он поплелся дальше, спотыкаясь на ходу, подгоняемый нервным беспокойством, вызывавшим в нем чувство усталости, но в то же время возбуждав шим в нем отвращение к самой даже мысли о неподвижности и покое. Разве он дикарь, чтобы прятаться в лесах? Ведь, может быть, его застигнет смерть там, во мраке, где нельзя даже вздохнуть свободно? Нет, он будет поджидать своих врагов в ярком сиянии солнца, где ему видно небо и где ветер дышит ему в лицо. Он знал, как должен умирать малайский вождь. Им овладело мрачное и отчаянное исступление, эта наследственная особенность его расы. Он устремил дикий взгляд через поляну на просеку в прибрежных кустах. Они придут оттуда. Он уже видел их в своем воображении. Он видел бородатые лица и белые кителя офицеров, игру света на винтовках, взятых на прицел. Но что значит мужество самого доблестного воина против огнестрельного оружия в руках раба? Он выйдет к ним навстречу улыбаясь, с протянутыми в знак покорности руками, покуда не подойдет к ним вплотную. Он будет говорить миролюбивые слова, а тем временем подходить все ближе к ним — еще, еще ближе — так близко, что они смогут прикоснуться к нему руками, протянуть их, чтобы завладеть им. Тут-то и наступит для него время, — он испустит громкий клич, одним прыжком очутится в их толпе с обнаженным крисом в руках и начнет убивать, убивать, убивать, пока не падет наконец под крики своих врагов, насытив взор свой потоками их горячей крови.
Увлеченный собственным своим возбуждением, он выхватил крис из-под саронга, собрался с духом, бросился вперед, ударил по пустому воздуху — и ничком повалился на землю. Он лежал, ошеломленный, усталый после этого дикого взрыва энергии, и думал, что если ему и суждена такая славная кончина, то она постигнет его раньше, чем он увидится с Найной. Да оно и лучше так. Он чувствовал, что после свидания с ней гибель показалась бы ему чересчур ужасной. Ему, потомку раджей и завоевателей, с ужасом пришлось усомниться в собственной храбрости. Жажда жизни вызывала в нем теперь мучительные угрызения совести. Он не мог пошевелить ни одним членом. Он потерял веру в себя, и в нем ничего не оставалось из того, что составляет истинного мужчину. Оставалось одно только страдание, ибо так уже предопределено свыше, что оно не покидает тела человека до последнего вздоха. И еще оставался страх. Ему дано было смутно прозреть всю глубину своей страстной любви, познать ее мощь и ее слабость. И ему стало страшно.
Солнце медленно склонялось к западу. Тень от западных лесов легла на поляну, покрыла своей прохладной мантией опаленные солнцем плечи человека и торопливо слилась с тенью других лесов на востоке. Солнце на минуту задержалось в сквозной сени самых высоких ветвей, точно оно, из дружбы, не хотело покинуть распростертое на зеленой пашне тело. Тогда Дэйн, оживленный свежестью вечернего ветерка, сел и оглянулся вокруг себя. В ту же минуту солнце резко нырнуло, как бы стыдясь, что его застали в такой чувствительной позе, и поляна, и течение дня залитая светом, вдруг потонула в сплошном мраке, в котором костер сверкал словно глаз. Дэйн медленно побрел к ручью и, скинув с себя рваный саронг, составлявший его единственную одежду, осторожно погрузился в воду. Он ничего не ел в тот день и не осмеливался подойти днем к реке, чтобы напиться. Он бесшумно поплыл и в то же время хлебнул несколько глотков воды, плескавшейся у его губ. Это ободрило его, и он испытывал большую уверенность и в себе, и в других, когда возвращался к костру. Если бы Лакамба выдал его, то в настоящее время все уже давным-давно было бы кончено. Он разжег огонь, обсушился, а потом снова лег на землю. Спать он не мог, но чувствовал какое-то онемение во всем теле. Беспокойство его улеглось, и он рад был полежать немного, измеряя время по движению звезд. Бесконечной вереницей они высыпали над лесами, а легкие порывы ветерка проносились под безоблачным небом и, казалось, раздували их сияние. Он мечтательно уверял себя снова и снова, что она придет, покуда уверенность в этом не укоренилась в его сердце и не исполнила его глубоким умиротворением. Да, с наступлением завтрашнего дня они будут уже вдвоем далеко на синем море, которое подобно жизни так же, как леса подобны смерти. Он с нежной улыбкой уронил имя Найны в безмолвное пространство и как будто нарушил этим чары тишины: где-то далеко у ручья в ответ ему громко заквакала лягушка. Хор звучного рокота и жалобных призывов раздался из тины вдоль ряда кустов. Дэйн рассмеялся от всего сердца при мысли, что это, вероятно, лягушечья песнь любви. Он почувствовал нежность к лягушкам и стал слушать, радуясь окружавшей его шумной жизни.
Но когда месяц выглянул из-за вершин деревьев, его охватили прежние тревога и нетерпение. Почему ее до сих пор не было? Правда, ей далеко было ехать, а грести приходилось одним веслом. Как ловко, с какой выносливостью ее маленькие ручки владели тяжелым веслом! Это было изумительно — такие крохотные ручки, такие нежные, маленькие ладони, умевшие прикасаться к его щекам легче трепетного крылышка бабочки. Удивительно! Он любовно погрузился в созерцание этой несказанной тайны; когда же он снова взглянул на месяц, то увидал, что тот поднялся уже на целую ладонь выше деревьев. Приедет ли она? Он заставлял себя лежать неподвижно, преодолевал свое желание вскочить и метаться опять по поляне. Он ворочался с боку на бок, наконец, весь дрожа от напряжения, он лег на спину и среди звезд различил ее лицо, глядевшее на него сверху.
Кваканье лягушек вдруг замолкло. Чуткость преследуемого человека заставила Дэйна встрепенуться, сесть и тревожно насторожиться. Раздалось несколько всплесков воды, — то лягушки поспешно ныряли в ручей вниз головой. Он понял, что они испугались чего-то, и поднялся на ноги, внимательный и подозрительный. Легкий скрип, потом сухой стук, как если бы два куска дерева ударились друг о друга. Кто-то причаливал к берегу! Он схватил охапку хвороста и поднес ее к огню, не отрывая взора от тропинки. Он ждал в нерешимости, покуда что-то не мелькнуло среди кустов; белая фигура выступила из тени и как будто поплыла к нему в бледном сиянии. Сердце его подпрыгнуло и замерло на мгновение, а потом снова принялось колотиться, потрясая все его тело своими бешеными ударами. Он уронил хворост на тлеющие угли; у него было такое чувство, как будто он громко крикнул ее имя, как будто ринулся к ней навстречу, на самом же деле он не произнес ни слова, не шелохнулся, а стоял безмолвно и неподвижно, как чеканная бронзовая статуя, в лучах лунного сияния, струившегося на его обнаженные плечи. Пока он стоял, переводя дыхание, словно потеряв сознание от остроты восторга, она подошла к нему быстрыми, решительными шагами и, с видом человека, прыгающего с опасной высоты, порывисто обвила его шею обеими руками. Слабый голубоватый огонек прокрался между сухими ветками, и треск разгорающегося костра один только и нарушал тишину в то время, как они стояли лицом к лицу друг с другом в немом волнении свидания. Сухое топливо разом вспыхнуло, яркое горячее пламя взвилось к небу выше их голов, и в свете его каждый из них взглянул в глаза другому.
Ни один не проронил ни слова. Сознание постепенно возвращалось к нему; легкая дрожь пробегала по его неподвижному телу и играла вокруг его рта. Она откинула голову назад и впилась в его глаза взглядом, составляющим могущественнейшее оружие женщины. Такой взгляд волнует сильнее, нежели самое тесное соприкосновение; он опаснее удара кинжалом, потому что тоже разлучает душу с телом, но оставляет телу жизнь, и оно становится игрушкой страстей и желаний; этот взгляд окутывает все тело и в то же время проникает в сокровеннейшие глубины существа. Он приносит человеку поражение в тот самый миг, когда тот полон безумного ликования от только что одержанной победы. Он имеет одинаковое значение как для человека лесов и морей, так и для того, кто живет в еще более опасной пустыне домов и улиц. Тот, кто ощутил в своей груди страшный восторг, пробуждаемый таким взглядом, живет одним только настоящим, и оно превращается для него в рай; он забывает о прошлом, — оно было для него страданием; он не думает о будущем, — оно, может быть, принесет ему гибель. Он мечтает вечно жить в озарении этого взгляда. Это взгляд сдающейся женщины.
Он понял, и точно с него спали его невидимые оковы; он бросился к ее ногам с радостным криком, обхватил ее колени, спрятал голову в складках ее платья и лепетал бессвязные слова любви и благодарности. Никогда еще он не испытывал такого чувства гордости, как в эту минуту, когда лежал у ног женщины, наполовину принадлежавшей по крови к племени его врагов. Она же стояла в глубокой задумчивости и с рассеянной улыбкой играла его волосами. Дело было сделано. Мать ее оказалась права. Этот человек был ее рабом. Глядя на него коленопреклоненного, она испытывала глубокую, жалостливую нежность к человеку, которого даже в мыслях привыкла называть владыкой жизни. Она подняла глаза и печально взглянула на южный небосклон, под которым отныне должен был пролегать их жизненный путь — ее и человека у ее ног. Он сам называл ее светом своей жизни. Она будет ему и светом, и мудростью; она будет его силой и величием; но вдали от людских взоров она прежде всего будет его единственной и постоянной слабостью. Истая женщина! Со всем дивным тщеславием своего пола она уже мечтала создать божество из глины, лежавшей у ее ног, божество, перед которым преклонились бы все остальные. Сама же она довольствовалась тем, что видела его таким, каким он был сейчас, и чувствовала, как он дрожит от малейшего прикосновения ее легких пальцев. Она грустно смотрела на южное небо, а на ее твердо очерченных губах как будто играла улыбка. Но разве можно что-нибудь как следует разглядеть в неровном свете сторожевого костра? То могла быть улыбка торжества, или сознания своей силы, или нежной жалости, или, может быть, даже любви.
Она ласково заговорила с ним, и он поднялся на ноги и обвил рукой ее стан со спокойным сознанием права собственности; она же положила голову к нему на плечо, чувствуя себя в безопасности от всего на свете в покровительственном объятии этой руки. Он принадлежал ей со всеми своими недостатками и достоинствами. Его сила и храбрость, удаль и смелость, его первобытная мудрость и дикая хитрость — все это принадлежало ей. Когда они медленно переходили от красного сияния костра под серебряный дождь лучей, падавших на поляну, он склонил голову к ее лицу, и в его глазах она прочла мечтательное упоение безграничного блаженства, вызванного тесным соприкосновением с ее стройным телом, прижимавшимся к нему. Они шли, ритмично раскачиваясь, удаляясь в широко раскинувшуюся тень леса, как бы сторожившего их счастье в своей торжественной неподвижности. Очертания их фигур расплылись в переменной игре света и тени у подножия могучих деревьев, но звуки нежных слов звенели над безлюдным участком, замирали, наконец замолкли совершенно. Умирающий ветерок со вздохом глубокой скорби пронесся над землей; в наступившем вслед за тем безмолвии земля и небо замерли в печальном созерцании человеческой любви и человеческой слепоты.