Она встала с места и взглянула на него. Сила его возгласа утешила ее, принеся ей инстинктивную уверенность в его любви, и она схватилась за жалкие остатки этой привязанности с беззастенчивой жадностью женщины; ибо женщины ведь отчаянно цепляются за малейшие обрывки и обломки любви — всех родов любви, — как за что-то такое, что принадлежит им по праву и составляет самую сущность их жизни. Она положила обе руки Олмэйру на плечи, взглянула на него полунежно, полуигриво и сказала:
— Ты говоришь так потому, что любишь меня.
Олмэйр отрицательно замотал головой.
— Нет, любишь, — мягко настаивала она и, помолчав немного, прибавила: — И ты никогда меня не забудешь.
Олмэйр слегка вздрогнул. Она не могла сказать более жестокой вещи.
— Вон плывет сюда лодка, — сказал Дэйн, протянув руку по направлению к черной точке, появившейся на море между берегом и островком.
Все устремили взгляд на нее и молча ждали, покуда маленький челнок не пристал к берегу. Из него вышел человек и направился к ним, но в нескольких шагах от них он остановился в нерешимости.
— В чем дело? — спросил Дэйн.
— Мы получили ночью тайное приказание — увезти с этого острова мужчину и женщину. Женщину я вижу; но который из вас тот мужчина?
— Пойдем, радость очей моих, — обратился Дэйн к Найне. — Мы уезжаем, и отныне твой голос будет звучать только для моего слуха. Ты в последний раз говорила с туаном Путай, отцом твоим. Идем же.
Она поколебалась немного, глядя на Олмэйра, неуклонно смотревшего на море, потом медленно поцеловала его в лоб, и слеза — ее слеза — упала ему на щеку и покатилась по его неподвижному лицу.
— Прощай, — шепнула она и продолжала стоять в нерешимости, покуда он вдруг сам не толкнул ее в объятия Дэйна.
— Если у тебя есть хоть капля жалости ко мне, — сказал Олмэйр так, как если бы повторял затверженный урок, — то уведи эту женщину.
Он стоял очень прямо, откинув назад плечи, высоко подняв голову, и следил за тем, как они спускались, обнявшись, к берегу бухты по направлению к челноку. Он смотрел на следы их шагов, запечатлевшиеся на песке, наблюдал за их фигурами, облитыми резким светом отвесных лучей, сильным и дрожащим, как триумфальный возглас медных труб. Он смотрел на смуглые плечи мужчины, на опоясывавший его красный саронг, на высокую, стройную, ослепительную фигуру, которую тот поддерживал. Он смотрел на белое платье, на струящуюся по нему массу черных волос. Он смотрел на то, как они садились в лодку, как челнок все уменьшался и уменьшался в отдалении, — смотрел с бешенством, отчаянием и сожалением в душе. Но лицо его было спокойно, как у статуи Забвения. И, хотя душа его разрывалась на части, Али — теперь проснувшийся и стоявший рядом со своим хозяином — подметил в его чертах выражение людей, живущих в том безнадежном покое, который только слепота может придать человеческому лицу.
Челнок исчез, но Олмэйр все еще стоял неподвижно, пристально глядя на оставленный им след в воде. Али приставил руку к глазам и с любопытством разглядывал берег. По мере того как солнце клонилось к закату, морской ветерок подымался с севера и рябил зеркальную поверхность воды.
— Дапат! — радостно вскричал Али. — Нашел его, господин! Нашел корабль! Не туда — больше в сторону Панай-Мирры! Ага! Туда смотри — туда! Видишь, хозяин? Совсем ясно! Видишь?
Олмэйр долго и безуспешно следил за пальцем Али. Наконец он различил треугольное пятно желтого света на красном фоне утесов Панай-Мирры. То парус корабля вспыхнул на солнце и теперь ясно выделялся своим веселым цветом на темно-красной скале. Желтый треугольник медленно проплывал мимо скал, пока не обогнул последнего выступа земли и не сверкнул на мгновение на яркой синеве открытого моря. Потом корабль повернул к югу; свет на парусе погас, и вместе с ним исчезло из глаз и самое судно, поглощенное тенью, падавшей от крутого мыса, который терпеливо и одиноко сторожил морскую пустыню.
Олмэйр не двигался. Журчащая вода оглашала воздух вокруг маленького островка немолчным пением. Мелкие пенящиеся волны смело и весело взбегали на берег, со всей беззаботностью юности, и умирали без сопротивления, быстро и грациозно, в широких дугах белой пены на желтом песке. Высоко в воздухе белые облака летели к югу, словно в погоне за чем-то. Али начинал беспокоиться.
— Хозяин, — робко начал он, — Пора домой. Нам придется долго плыть. Все готово, господин.
— Подожди, — прошептал Олмэйр.
Она уехала, и теперь он должен был забыть. У него было какое-то странное чувство, что забывать нужно систематически, по порядку. К ужасу Али, он бросился на колени и пополз по песку, тщательно засыпая руками следы Найниных шагов. Он сгребал на них маленькие кучки песку, оставляя за собой ряд крохотных могилок вплоть до самой воды. Похоронив таким образом последний оттиск Найниных туфелек, он поднялся на ноги, повернулся в сторону мыса, у которого в последний раз видел корабль, и сделал усилие, чтобы еще раз выкрикнуть свое твердое решение не прощать. Али, смотревший на него с беспокойством, видел только, как зашевелились ею губы, но не слышал ни малейшего звука. Он топнул ногой. Пусть себе уезжает. У него никогда не было дочери. Он забудет. Он уже забывает.
Али снова подошел к нему, настаивая на немедленном отъезде, и на этот раз он согласился. Они вместе пошли к челноку — Олмэйр впереди, Али за ним. Несмотря на всю свою твердость, Олмэйр имел глубоко-убитый, несчастный вид. Он медленно волочил ноги по прибрежному песку, а рядом с ним, невидимо для Али, шагал тот особенный демон, чье назначение вечно пробуждать и тревожить воспоминания человека и не давать ему забывать смысла и значения жизни. Он нашептывал Олмэйру детскую болтовню давно прошедших лет. Олмэйр склонил голову набок, точно прислушивался к речам своего незримого спутника; но лицо его напоминало лицо человека, убитого ударом в спину, лицо, с которого внезапная смерть стерла все ощущения и всякое выражение.
Они провели ночь на реке, привязав челнок под навесом кустов. Они лежали рядом на дне его, подавленные тем крайним утомлением, которое убивает голод, жажду, все чувства и мысли и навевает неодолимый сон, подобный временной смерти. На другой день они поплыли дальше и все утро упорно боролись с течением, покуда около полудня не достигли поселка и не привязали челнока у пристани «Лингарда и К0». Олмэйр прямо прошел в дом; Али последовал за ним, неся весла на плече и думая о том, что хорошо было бы теперь поесть чего-нибудь.
Проходя по двору, они обратили внимание на странный, заброшенный вид усадьбы. Али заглянул во все хижины, в которых жили невольники, — они были пусты. На заднем дворе тоже не было ни шума, ни признаков жизни вообще. Огонь под кухонным навесом погас, черная зола его остыла. Высокий, худой мужчина вышел украдкой из банановой рощицы и быстро удалился, оглядываясь на них через плечо большими испуганными глазами. Вероятно, это был бродяга, не имевший хозяина. Их много было в поселке, и все они считали Олмэйра своим патроном. Они ютились на его участке и кое-как существовали; они знали, что с ними не случится ничего худого, разве только белый человек разразится на них потоком ругани, если они попадутся ему под ноги. Они доверяли ему, любили его и ругали его между собой дураком. Олмэйр вошел в дом с задней веранды. Единственное живое существо, попавшееся ему навстречу, была маленькая обезьянка; брошенная на произвол судьбы, изголодавшаяся за эти два дня, она сразу же начала плакать и жаловаться на своем обезьяньем языке, как только увидала знакомое лицо. Олмэйр успокоил ее ласковыми словами и приказал Али принести бананов. Покуда тот ходил за ними, он стоял в дверях передней веранды и смотрел на хаотически опрокинутую мебель. В конце концов он поднял стол и присел на него, а обезьянка спустилась со стропил по своей цепочке и вскарабкалась к нему на плечо. Когда им принесли бананов, они позавтракали вместе; оба были голодны и жадно ели, небрежно разбрасывая вокруг себя кожуру, в доверчивом молчании истинной дружбы. Али ушел, сердито ворча, чтобы самому приняться за варку риса, потому что все женщины исчезли из дома неизвестно куда. Олмэйру это было, по-видимому, все равно. Покончив с едой, он сидел на столе, болтал ногами и смотрел на реку, как бы погруженный в раздумье.
Через несколько времени он встал и подошел к дверям комнаты по правой стороне веранды. То была контора. Контора «Лингарда и К°». Он редко входил туда. Дел никаких не было, и он не нуждался в конторе. Дверь была заперта, и он остановился перед ней, закусив губу и стараясь припомнить, где может находиться ключ. Вдруг он вспомнил, что он висит на гвозде в комнате женщин. Он подошел к двери, над которой красная занавесь висела неподвижными складками, и несколько времени колебался, прежде чем оттолкнуть ее плечом. Казалось, что он превозмогал какое-то большое препятствие. Большой четырехугольник света врывался в окно и обрисовывался на полу. По левую руку Олмэйр увидал большой деревянный ларь миссис Олмэйр, пустой, с откинутой назад крышкой; рядом с ним медные гвозди на европейском дорожном сундуке Найны блестели крупными инициалами Н. О., украшавшими крышку. Несколько платьев Найны, развешанных на деревянных вешалках, казалось, застыли в неподвижности, словно оскорбленные тем, что их бросили. Олмэйр вспомнил, что сам сделал для них вешалки, и заметил, что это были прекрасные вешалки. Но где же ключ? Он осмотрелся и увидел, что ключ висит у той самой двери, у которой он стоит. Ключ весь заржавел. Это обстоятельство раздосадовало было Олмэйра, но он тут же сам на себя подивился. Не все ли равно? Ведь скоро не будет ни ключа, ни двери, вообще ничего! Он постоял с ключом в руке, спрашивая себя, хорошо ли он знает, что собирается делать. Он снова вышел на веранду и в раздумье остановился у стола. Обезьянка спрыгнула на пол, подняла банановую кожуру и принялась прилежно раздирать ее на волокна.
— Забыть! — пробормотал Олмэйр, и это слово вызвало в его сознании целый ряд действий, подробную программу того, что надлежало совершить. Теперь он отлично знал, что и как нужно. Сперва одно, потом другое, а там уже само собой придет и забвение. Само собой. У него создалась навязчивая идея, что если только он не успеет забыть до смерти, то ему придется помнить до скончания века. Некоторые вещи должны быть с корнем вырваны из его жизни, растоптаны, уничтожены, забыты. Он долго стоял неподвижно, со страхом раздумывая, что ему, пожалуй, не удастся победить свою память. Он страшился смерти и предстоявшей вечности. «Вечность!» — выговорил он вслух, и звук этого слова вывел его из задумчивости. Обезьянка встрепенулась, выронила банановую кожицу и дружелюбно осклабилась на него.
Он подошел к дверям конторы и не без труда открыл ее. Входя, он поднял ногами целое облако пыли. На полу разбросаны были раскрытые книги с вырванными листами; другие книги, черные и мрачные, валялись с таким видом, как будто их никто никогда не открывал. Счетные книги. Он намеревался когда-то изо дня в день отмечать в этих книгах рост своего состояния. Но это было давно, очень, очень давно. А сколько уже лет не было надобности отмечать что-либо на их страницах, разграфленных красными и синими чертами! Посреди комнаты, подобно остову потерпевшего крушение корабля, валялась на боку большая конторка со сломанной ножкой. Большая часть ящиков вывалилась из нее, обнаружив при этом груды бумаги, пожелтевшей от времени и пыли. Вращающееся кресло стояло на своем месте, но винт не поддался, когда Олмэйр попытался повернуть его. Не беда. Он оставил его в покое и стал медленно оглядывать предметы один за другим. Все эти вещи в свое время стоили больших денег — конторка, бумага, рваные книги, сломанные полки, погребенные под густым слоем пыли. Это были прах и кости погибшего, мертвого дела. Он смотрел на все эти предметы, — только они и оставались ему от стольких лет труда, борьбы, бессилия, уныния, от всех этих мук, столько раз преодолевавшихся. Преодолевавшихся — для чего? Он стоял, погруженный в мрачные размышления над своей прошедшей жизнью, как вдруг ему явственно послышался звонкий детский голосок, щебетавший среди всего этого разрушения. Он испуганно встрепенулся и лихорадочно принялся сгребать в одну кучу разбросанные по полу бумаги, изломал в щепки стул, разбил ящики, ударяя их о конторку, и грудой свалил весь этот хлам в одном из углов комнаты.
Он выбежал из комнаты, захлопнул дверь, повернул ключ, вынул его из замка, подбежал к перилам веранды и широким размахом руки швырнул ключ далеко в реку. Затем он медленно подошел к столу, подозвал обезьянку, отстегнул цепочку и посадил ее к себе за пазуху. После этою он снова присел на стол и принялся пристально глядеть на дверь покинутой комнаты. Он напряженно прислушивался. Он различал сухой шелест, резкий звук трескающегося дерева, жужжанье и как бы хлопанье крыльев внезапно взлетающей птицы, а затем увидал, как тонкая струйка дыма поползла из замочной скважины. Обезьянка заметалась у него за пазухой. Появился Али с вытаращенными от ужаса глазами.
— Хозяин! Дом горит! — крикнул он.
Олмэйр встал и оперся на стол. Он слышал крики удивления и ужаса, долетавшие из деревни. Али ломал руки и громко причитал.
— Перестань шуметь, дурак, — сказал Олмэйр спокойно. — Собери мой гамак и постель и отнеси их в тот дом. Да поживее.
Дым клубами хлынул из щелей двери, и Али, схватив в охапку гамак, одним прыжком соскочил с веранды.
— Хорошо занялось, — пробормотал Олмэйр. — Тише, тише, Джек, — прибавил он, видя, что обезьянка делала отчаянные усилия, чтобы вырваться из своего заключения.
Дверь треснула сверху донизу, и столб огня и дыма заставил Олмэйра отступить от стола к перилам веранды. Он оставался там до тех пор, пока страшный гул над его головой не показал ему, что огонь охватил и крышу. Тогда он сбежал по лестнице веранды, кашляя, задыхаясь от дыма, вившегося вокруг его головы синеватыми клубами.
По ту сторону канавы, отделявшей олмэйровский дом от поселка, толпа самбирских обывателей глазела на пылающий дом белого человека. Кирпично-красное пламя, пронизанное на солнце лиловыми отблесками, высоко взвивалось в неподвижном воздухе. Стройный дымный столб поднимался прямо и неподвижно и терялся в ясной лазури неба. На широкой площадке между обоими домами видна была высокая фигура туана Путай; туан Путай, волоча ноги и повесив голову, уходил от горящего дома в сторону олмэйровского «Каприза».
Вот при каких обстоятельствах совершился переход Олмэйра на житье в новый дом. Он поселился в новой развалине и в упрямом безумии своего сердца принялся ждать, со скорбью и нетерпением, когда же, наконец, наступит забвение. А оно, как нарочно, не приходило. Он сделал все, что от него зависело, уничтожил малейшие следы существования Найны. И вот теперь каждое утро он спрашивал себя, придет ли долгожданное забвение вместе с закатом, придет ли оно еще до смерти? Ему хотелось прожить лишь столько, сколько нужно для того, чтобы забыть. Устойчивость его собственной памяти вселяла в него ужас, вызывала страх перед смертью; ведь если смерть наступит раньше, чем он достигнет цели своего существования, то ему придется помнить вечно. И еще ему страстно хотелось одиночества. Ему хотелось быть одному; но он не был один. В полумраке ли комнат с их закрытыми ставнями, в ярком ли свете веранды, куда бы он ни пошел, куда бы ни повернул — он всюду видел перед собой маленькую фигурку крошечной девочки с хорошеньким оливковым личиком, длинными черными волосами, в розовом платьице, спадающем с плеч. Девочка глядела на него с нежной доверчивостью любимого ребенка. Али — тот ничего не видел; но даже он замечал присутствие в доме ребенка. В задушевных беседах вокруг вечерних костров он часто описывал своим близким деревенским приятелям странное поведение Олмэйра. Его хозяин на старости лет стал колдуном. Али говорил, что нередко после того, как туан Путай удалялся к себе, на ночь, он слышал, как хозяин его с кем-то беседует в своей комнате. Али думал, что то был дух в образе ребенка. О том, что господин его говорил именно с ребенком, Али догадывался по некоторым его словам и выражениям. Хозяин изредка говорил по-малайски, но большей частью по-английски; а Али понимал по-английски. Хозяин то ласково разговаривал с ребенком, то плакал над ним, то смеялся, то бранил его, то молил уйти, даже проклинал его. То был злой и упрямый дух. Али предполагал, что его господин неосторожно вызвал его и теперь не в силах от него избавиться. Его хозяин был очень смел, — он не боялся проклинать духа в его собственном присутствии; а раз даже он вступил с ним в борьбу. Али слышал страшный шум в его комнате, беготню и стоны. То стонал его хозяин. Духи, те не стонут. Его господин был храбр, но безрассуден, — духа нельзя уязвить. Али ожидал найти своего господина наутро мертвым, но тот вышел из своей комнаты раньше обыкновенного, казался гораздо старше, чем накануне, и ничего в тот день не ел.