Мы идем провожать москвичей до гостиницы. Останавливаемся у подъезда.
Гостиницу строили молодые архитекторы. Она стоит над обрывом, из окон видна река. Луга за рекой и старинные церкви вдали, золотые маковки-луковки.
На площади перед гостиницей стеклянный газетный киоск, пестрый от обложек журналов и фотографий артистов кино, висящих гирляндами. На углу булочная с выщербленными каменными ступенями. Утром здесь пахнет горячим хлебом, а в пять вечера продаются белейшие пироги с повидлом, вытекающим на бумагу.
К гостинице примыкает ресторан, его строили те же талантливые ребята. На стенах дымчатая мозаика - картины нашего древнего и вечно юного города. Ребята уверенно работали на контрастах, работали наверняка, особым формализмом не грешили. Мозаика - город в дымке. На самом деле дымки никакой нет, город наш ясный, четкий, как рябина в осеннем воздухе.
- Постоим немного, - предлагает Роберт, - подышим воздухом. Вечер дивный. Эти черти уедут, а мы тут останемся вкалывать.
- Едем с нами в Калинин, там тоже требуется начальство, - говорит один из москвичей.
- Шутить изволите, - отвечает Роберт, - а я... не рвусь я грудью в капитаны и не ползу в профессора. Клянусь. Я хочу делать то, что лучше всего умею. Сапожник шьет сапоги.
Этого сапожника, который шьет сапоги, у нас часто вспоминают.
- Так едем! Наша фирма расширяется. Дело для тебя найдется.
- Куда я поеду! - Роберт машет рукой с безнадежным видом. - А ведь я говорил директору и в обкоме говорил: до двенадцати я в лаборатории, потом - ваш. Берите меня. Рвите. Рвите на части.
Все смеются.
- Никто меня не понимает, - вздыхает Роберт.
- Бедненький, - говорю я несочувственно.
- Робик сказал, значит, все, - вступает Белла.
- Только Беллочка меня понимает, - бормочет Роберт, - вот возьму, все брошу, подам заявление, завтра подам.
- Правильно сделаешь, - говорю я, - подавай. Завтра уже наступило.
- Нет, неправильно, - смеется Белла, - я хочу иметь мужа-деятеля. У меня есть свое честолюбие.
- Господи, - говорю я, - неужели это тебя так волнует, Роберт? Я имею в виду добровольный и своевременный отказ от должности. Что, честолюбие? Гордость? Понравилось представительствовать и руководить? По-моему, ты этим не особенно увлекался. Сидеть в президиуме? Но и так там будешь сидеть. Тебе идут засученные рукава! Для тебя будет лучше, если ты уйдешь с поста, и для института тоже.
Становится тихо. Сердце начинает у меня стучать где-то в горле.
Один из москвичей говорит:
- Крепко сказано.
Я и сама знаю, что крепко; Но я так и хотела.
Белла отходит в сторону, разглядывает фотографии артистов кино. В раскрытом окне гостиницы покачивается на плечиках белая мужская рубашка. В другом окне стоит человек, курит.
Но я на самом деле думаю, что для Роберта будет лучше, если он уйдет с поста, он не может на два фронта. Не получается, надо иметь мужество признаться. Я могу судить по себе, мы друзья, а как он вел себя в моем деле - совершенно равнодушно. Не может он, не для этого создан. Пусть каждый делает то, что он лучше всего умеет. Сапожник шьет сапоги.
Я решаю пошутить:
- Робик, ведь я твой друг. Я за тебя. Хочешь быть замдиром, на здоровье, будь им. Ты изумительный замдир.
Московские товарищи немного удивлены и смотрят на меня с живым интересом. Белла в стороне изучает фотографии.
А шутки тут вообще ни при чем. Я добавляю громким, каким-то простуженным голосом:
- Но тогда брось лабораторию. Лабораторию брось к шуту!
21
А мы были настроены на рабочую волну. Хотя над нами висела комиссия, работали. Никто из нас не подумал ни разу: надоело, хватит, буду работать на успех. Конец был где-то далеко, и далеко впереди были еще последние проценты, самые трудные, как у бегунов и прыгунов.
Мы знаем, что комиссия заканчивает у Тережа, но наша жизнь идет своим чередом.
Аля, тихая лаборантка, выполняющая обязанности секретаря, старательно печатает бумажку, в которой я призываю работников десятой лаборатории соблюдать технику безопасности. Аля перестала меня стесняться и время от времени произносит что-нибудь доверчивое и неожиданное.
- Мечтаю поехать в международный лагерь "Спутник".
Или:
- В будущий понедельник знаете у кого день рождения?
Я не знаю.
- У Регины. Купим торт.
В лаборатории, когда у кого-нибудь день рождения, покупают торт с кремовыми розами и пьют чай.
Алина голова повязана платком, под платком накручены бигуди. Она готовится пойти вечером на танцы.
- Повесь на видном месте, - прошу я, подписывая бумажку.
Аля напоминает о премиальных. Надо делить премиальные. Да, правильно. Задача такая: работали три человека. Их работа завершилась успешно. Как разделить заработанные ими премиальные на всех, кто не работал? Я этого никогда не знаю.
- Что вы сказали? У меня насморк, - говорит Аля.
Я отвечаю:
- Распишу.
Беру палку и бью что есть силы по трубе отопления, вызываю Петю-Математика. В ответ раздается страшный стук, раз-два-три, это означает: занят.
Петя-Математик, в синем халате с продранными локтями, в кармане логарифмическая линейка, действительно занят. У него сидят приезжие товарищи, которые хотят заключить с нашей лабораторией хоздоговор по Петиной работе. А Веткина нет, он занят в комиссии.
Математик говорит приезжим товарищам:
- Я знаю, вас это пугает.
Товарищи торопливо отвечают:
- Нет.
- Пугает, - настаивает Математик, - и правильно, что пугает. Процесс не готов, материал не отработан. А что, если он окажется токсичным? Что тогда?
- Не окажется, - уверяют товарищи, - нам очень надо.
- Всем надо, - отвечает Математик, пощелкивая ногтем по линейке.
Я тактично отзываю Петю в коридор.
- Что ты делаешь, Петенька?
- Не извольте беспокоиться. Это есть реклама. Они теперь мечтают о хоздоговоре. Мы не навязываемся.
- Это верно.
- Хотите посмотреть, какая у нас там красота на промывке? Пузыри не лопаются, не пробулькиваются. Очень красиво. Я сейчас освобожусь, говорит он и уходит, чуть кренясь набок, в застегнутом на черные пуговицы халате и в спортивных тапочках на шнурках.
- Петя, кончишь, приходи ко мне, - прошу я.
Он оборачивается и смеется.
- Не понимаю, чего вы так переживаете? Чего тут переживать! Правда все равно наша. Подумаешь, комиссия!
Математика комиссия не волнует, и вообще Математик правильно смотрит на жизнь.
В лаборатории Тережа комиссия работала два дня. Больше не понадобилось. В своих выводах обследования работы лаборатории номер такой-то комиссия не написала слово "липа", но написала много других слов, более научно и технически грамотно обозначивших то же самое.
Никто не предполагал, что картина окажется такой неприглядной. У сотрудников лаборатории не было даже журналов. Тережу было нечего показывать, он мог только говорить.
Он и говорил, рисовал перед комиссией перспективы. И все было липой. Вначале он еще смеялся своим полновесным смехом человека, уверенного, что, если он засмеялся, другие обязательно засмеются. Смех Тережа был как бы не смехом, а сигналом к смеху.
Потом он перестал смеяться и звать к смеху.
Вначале у него, видимо, еще была надежда, что комиссия сможет написать: "Наряду с указанными недостатками следует отметить..."
Потом, сославшись на нездоровье, он ушел, и комиссия заканчивала работу без него.
Комиссия встала перед необходимостью покрыть или разоблачить Тережа. Покрыть было невозможно. А разоблачать кого-либо - это довольно трудная штука.
Леонид Петрович был членом комиссии. Я из гордости не хотела обращаться к нему и идти к нему, но к кому еще я могла пойти?
Я ждала, может быть, он сам мне позвонит, ведь он понимал, что я волновалась. Но он не позвонил, и я позвонила ему сама. Он сухо сказал, что, кончив опыт, зайдет ко мне в лабораторию.
Я сидела среди по-прежнему чистых стен своего кабинета, и волновалась, и уже не понимала, почему волнуюсь, все перепуталось. Комиссия это или я хочу его видеть.
Леонид Петрович вошел непривычно подтянутый, чужой, поздоровался, не глядя в глаза. И сел на стул, как человек, который скоро встанет и уйдет.
Но все-таки он пришел, и я обрадовалась. Я спросила его мнение о комиссии.
- Не знаю... - ответил он скучно. - У старика сейчас трудная ситуация. Мне его жаль, стихийно жаль.
- Значит ли это, - спросила я, - что, если понадобится выбирать, бороться или не бороться, вы выбираете...
- Работать, - ответил он почти с бешенством. Таким я его еще не видела.
- Это честно?
- Да, понимаете. Да, да! Это единственное, что я умею и хочу. А все время давит что-то еще и что-то еще. Однако у меня сложилось мнение. Я буду его защищать. Но, видит бог, на душе у меня гнусно.
Наступает молчание. И это молчание как осуждение мне. А за что?
Леониду Петровичу неприятно быть членом комиссии, я понимаю. Никто не виноват. Я не виновата.
Из коридора доносятся голоса:
- А по технике безопасности сюда стул ставить нельзя.
- А по технике безопасности дышать тут можно?
- Правильно, надо думать о людях, пока они еще не горят!
- Ах, какая сознательность!
- А по технике безопасности можно мне уже идти домой?
Там ознакомились с моим приказом.
Леонид Петрович наконец выдавил из себя:
- Тереж - алхимик совершенный. Сколько они там опытов поставили, не замеряя температуры. Пятьдесят. Сто.
И, как бывает с мягкими и добрыми, начал он говорить довольно спокойно и рассердился, пока говорил. Вспомнил свое плохое сырье.
- Алхимик! И сырье у них есть.
- Сейчас есть, но тогда не было.
- Все равно, - ответил Леонид Петрович, - научные сотрудники на уровне лаборантов. Ведь не случайно оттуда все поуходили. Вся партия старых дев одиннадцать человек - в прошлом году снялась и ушла. Хоть и старые девы, но явно талантливые.
Он закурил, и некоторое время мы еще молчали.
- У них даже приличное сырье было, - опять проговорил он. Этого сырья он им никак не мог простить. - У меня лично Тереж отобрал помещение, это ставит меня в особенно неловкое положение. Все знают, что он цапнул у нас три самые лучшие комнаты с окнами на юг. Три свеженькие, с кремовыми стеночками, как игрушечки, комнаты, в которых мы уже мысленно расставили нашу новенькую чешскую лабораторную мебель. Но - ладно. Если бы он просто пришел к нам и по-товарищески все объяснил, я бы ему и так их отдал. Бог с ними. Это все не существенно, это все не беда. Химии не знает, вот беда. Быть начальником лаборатории труднее, чем быть директором. Но если бы он захотел, я думаю, мог бы подучиться. У него есть какое-то образование, кажется...
- Это нелегко, - заметила я.
- Ну и что же? Знаете, как говорит Гете: "Вначале человек делает просто и плохо. Потом - сложно и плохо. Потом - просто и хорошо". А Тереж рассматривал свою должность как синекуру. Что-то высокооплачиваемое за свои прошлые заслуги.
- И вы жалеете его? - спросила я.
- Да, - морщась, недовольно ответил Леонид Петрович, - да. Не оставляет меня чувство жалости... к старости. Старый. На сердце пожаловался. А когда-то был блестящим генералом. И молодым. Воевал...
Леонид Петрович помолчал, потом сказал решительно:
- Вы, наверно, думаете, что я выступал и защищал вас, как лев. Так вот, знайте, я не сказал ни слова. Он уже лежачий - Тереж. И мне еще один гвоздь вбивать не хотелось. Не могу я подбавлять. Не могу, и все. Все и так ясно. Все в вашу пользу. Вы, наверно, хотели, чтобы я выступил против Тережа. Но ведь лежачего не бьют. Не так ли?
Он встал, закинул за плечо свой зеленый спортивный мешок, который носил вместо портфеля, и ушел домой, оставив меня радоваться своей победе.
Спустя некоторое время темы 1 и 2 были сняты с плана.
22
Небо за окном было как подожженное серебро. Оно горело серебряным слюдяным огнем и было все неровное, где темное, где светлое, по нему шли зыбкие полосы, и самой яркой из них была горящая лиловая полоса.
Когда я еще раз посмотрела в окно, все там было темно-серым, только далеко, может быть, уже над другими городами, на краю земли, что-то золотилось, курилось, бежало легким золотым дымком.
В комнате стало темно. Но в наступившей черноте за окном где-то бесконечно далеко все еще высвечивало огнем, потом погасло.
И стало так темно, что казалось невозможным выйти на улицу: как там пойдешь в темноте.
Наш дом был последней обитаемой, светлой и теплой точкой на земле. В больших городах этого не бывает, там всегда кто-то есть, кроме тебя. Это бывает здесь, где заводы, институты, склады, ТЭЦ, где далеко тянутся пространства, именуемые территориями, и бегают паровозики по заводским путям-веткам, и пустыри сменяются полями, а вдали застыла река, и все это сейчас покрывает лед и снег. И лед и снег эти кажутся черными.
Я представляю себе Леонида Петровича, как он сидит в вельветовой куртке на письменном столе, читает старые Берихте чего-то и чего-то или, наклонив голову, задумчиво смотрит на свой порядок беспорядка.
Интересно, продолжает ли ленинградская девушка писать ему письма? Я не могу его уже теперь об этом спросить.
Теперь мы встречаемся редко. Вчера мы встретились случайно и поехали по городу, сели в троллейбус-лайнер и поехали в центр по заснеженным улицам.
В троллейбусе сидели знакомые, с которыми мы поздоровались, и незнакомые, с некоторыми мы тоже поздоровались. Нас в городе знают, называют научниками. Кажется, что незнакомых не может быть.
Вот на остановке в дверях троллейбуса остался валенок маленького мальчика.
Старушка в черном платке и мужском тулупе подала реплику:
- Ладно что так, а то ведь и ногу отхряпнет, гляди, лайнер этот.
В троллейбусе засмеялись.
Мы вышли на площади и остановились у витрины гастронома, где склеенный из папье-маше рыбак в натуральную величину тянет из моря сеть, не видя, что перед ним уже давно сидит на корточках похожая на лягушку золотая рыбка.
Люди подходили к остановке троллейбуса. Ждать им не приходилось, троллейбусы подплывали часто. Не все из них были так бесшумны, легки и блестящи. Были тут отщепенцы, обиженные судьбой, у них самый длинный маршрут и самый несчастный вид. Они зябко грохочут на ходу, неплотно закрываются и не до конца открываются, внутри они холодные, со слепыми окнами и кажутся сделанными из фанеры, как их копии в игрушечных магазинах.
И были троллейбусы со средними показателями, со средними маршрутами, среднего, будничного вида. Среди них, как среди людей, кому как повезет.
Такой же разнобой царил на площади среди ларьков. Тут были самые различные. Буфет от ресторана - на косогоре. Он похож на заколоченную лодочную станцию без лодок. Окна в буфете закрыты ставнями и сверху накрест забиты досками, железная кувалда висит наискось двери, и непохоже, что внутри идет бойкая торговля холодцом, копченой колбасой и теплыми, пахнущими содой коржами и пряниками. А это было так, мы это знали.
Раньше мы с Леонидом Петровичем ели пряники и пили прокисший яблочный сок в этом павильоне. Раньше? "Когда это раньше? - подумала я и повторила несколько раз: - Раньше, раньше, раньше. Было раньше, все-таки оно было, и его не стало".
Рядом стоял газетный киоск, как пришелец из другого мира. Свеженький, покрытый пластиками небесных оттенков, просвечивающий насквозь.
Неподалеку была воткнута узкая, типа железнодорожной, будка "Пиво воды". Около нее толпились мужчины с кружками.
- Эх, что-нибудь бы солененького было у тебя, Маруся! Вобла. Припасла бы ты, Маруся. Нехозяйственная, - говорили мужчины.
Но Маруся припасла лишь пиво и конфеты "Радий".
Еще один ларек представлял собою переходную форму от Марусиной пивной точки к газетному киоску. То, что называется старая новая модель. Стальные конструкции и фанера, которой пластики еще не пришли на смену. Там продавали галантерейную мелочь, мыло и плащи-дождевики.