Вся жизнь плюс еще два часа - Наталья Давыдова 2 стр.


Мы поднимаемся из-за стола. Зинаида бросает лозунг:

- Надо браться за работу. Работы всегда много.

Нинель Петровна розовеет, даже такое напоминание о работе бесит ее.

- Рвут на части, - говорит она.

Я улыбаюсь.

- А что у вас на ногах, ну-ка, ну-ка? - спрашивает вдруг Зинаида и пристально смотрит на мои туфли.

- Кларки! - радостно отвечаю я.

...Но уж если я не могла работать по-настоящему из-за тем N_1 и N_2, то, во всяком случае, могла делать все остальное. Остального было немало.

Во-первых, оборудование, во-вторых, бумажки, в-третьих, деньги.

Я пошла в свой залитый солнцем кабинет с пустыми, ничем не украшенными стенами и решила заняться тремя этими делами. Стены кабинетов других начальников лабораторий украшены выставочными стендами. Стенды демонстрируют успехи и достижения, выполняют роль рекламную и отчетную. У меня не было на стене стенда. Нет, вернее, стенд был - деревянная рама, поделенная красными крашеными рейками на мелкие квадраты. В каждом квадрате должен помещаться образец рожденного в лаборатории продукта. Квадраты моего стенда были пусты и чисты, цвета серого с рябинами прессованные опилки. А в институте были лаборатории, где не хватало одного стенда и рядом с ним приколачивали другой и в каждый квадрат находилось что прицепить. У меня на стене висела периодическая система Менделеева.

"Сейчас пойду на склад, потом займусь посудой", - подумала я и увидела записку, написанную четким почерком Али, выполнявшей в нашей лаборатории обязанности секретаря: "Вас вызывает директор".

Это было совершенно естественно. Раз поручили невыполнимую работу, ее будут строго и неукоснительно спрашивать.

Слишком долго Тереж доказывал, что темы N_1 и N_2 перспективны, слишком много государственных денег было в них всажено. Комитет не снимет с нас этих тем.

2

Из окон номера гостиницы видны древние стены маленького кремля в свете зимнего туманного рассвета. Оперная декорация, от которой щемит сердце.

Что заставляет человека уходить из родного дома, который не был плохим и был родным? Что заставляет уезжать, когда можно оставаться на месте и жить, прилаживаясь к привычным и понятным условиям, ходить пешком через Марсово поле и Кировский мост, по Кировскому проспекту, мимо памятника "Стерегущему", с которым связана юность? И работать. Не совсем по специальности, но все-таки по специальности. Встречаться с друзьями. Однако я уехала искать свое счастье.

В этом городе, правда, у меня есть старые друзья - Роберт Иванов и его жена Белла. Еще нескольких человек я знаю; химики знакомы между собой: все они Менделеевка, Карповский, Ленинградский технологический, Ленинградский тонкой технологии. Ленинградский - это марка. Я из Ленинградского университета.

Здесь директору института тридцать шесть лет, заму по науке тридцать три и всем остальным соответственно. Маститых почти нет, но есть энтузиасты. И дело поставлено с размахом. Нет тесноты, как в крупных центрах. Строят по современному, можно работать не на голове друг у друга.

Институт молодой, а город старый, музейный. Это Россия. Кремль, крепостные стены, гостиные дворы, подворья, церкви, иконы. "Интурист" возит сюда иностранцев. На рынке грибы, лук, сплетенный косами, клюква, мед. Резные деревянные бадейки, ложки, лукошки.

Надо подумать, как провести длинное, одинокое гостиничное воскресенье. Нельзя раскисать. Надо вскочить со странных казенных пуховиков, принять душ, позавтракать в буфете на втором этаже - и что? Что делать? Пойти на рынок меду купить. Можно было бы купить яиц, но их негде варить. Плитка у дежурной на этаже все время перегорает, и неловко таскаться с кастрюлькой через холл, где полно физкультурников и цыган. Областным физкультурникам бронируют лучшие номера, их кормят по "талонам калорийной пищей и следят, чтобы они вовремя ложились спать. По вечерам они смотрят телевизор в холле. И цыгане из ансамбля смотрят телевизор. Цыганята школьного возраста в отцовских тапках бегают по коридору, гремя бутылками кефира и лимонада.

В буфете сверкающая никелем стойка, батарея вин и коньяков. А на фоне пестрых наклеек и рубиновых, зеленых, благородно темнеющих бутылок буфетчица Фая режет черный хлеб, раскладывает гуляш и разливает водку. Физкультурники уже уехали на тренировки.

За столами, покрытыми прозрачной пленкой, сидят офицеры, едят гуляш, пьют водку и кормят маленькую девочку пирожным с красным кремом. Девочка тихо и послушно ест пирожное, а офицеры наклоняются к ней и гладят ее мохнатую серую шапочку. Уборщица водит тряпкой по столам, где стоят граненые стаканы с салфетками и чайные блюдца с горчицей.

Буфетчица Фая налегает всем телом на ненадежную ручку венгерского кофейного агрегата.

А за окном все та же сказочная декорация, что простояла тут четыре или пять столетий. Она все та же, но она изменилась, вдруг позолотилась, поголубела и придвинулась ближе. Белая зубчатая кремлевская стена теперь совсем рядом.

Я медленно пью черный кофе и ем пирожок с кислой капустой, который дала мне Фая. Фая - добрая душа, в лиловой кофте, в серьгах и бусах, с малиновым полупившимся маникюром на широких коротких пальцах. Она жалеет всех: и меня, и девочку, которую привели за ручку офицеры, и тех мужчин, которые заходят сюда с улицы в пальто, в ушанках и в валенках, и отпускает им сто граммов, хотя это запрещено. В пальто - запрещено, без пальто - не запрещено. Она оставляет для меня пирожки с капустой и большие мокрые куски пирога с повидлом, особенно ценимые жильцами гостиницы.

- Ну ладно, спасибо, - вздыхаю я, - сколько с меня?

- Как всегда, - меланхолически отвечает Фая, - семь плюс девять.

- Шестнадцать, - говорю я, - недорого. Так жить можно.

- Голодная будете, - говорит Фая, - быстро схудеете. Хоть бы ряженку взяли.

Я одеваюсь и выхожу на главную улицу. Последние запоздавшие лыжники садятся в троллейбус. Главная улица, называемая Шаталовкой, Шалопаевкой и Бродвеем, немноголюдна. По Бродвею озабоченно идут женщины в пальто с воротниками из чернобурки и хозяйственными сумками.

За поворотом на косогоре открывается собор невиданной красоты. К нему ведут дорожки со стендами антирелигиозной пропаганды. Идя к обедне, можно прочитать, как церковники поносят женщину и мерзко к ней относятся, призывают к братоубийству и человеконенавистничеству, отрицают прогресс и науку.

В соборе людно. Сырым жаром веет из решеток, вделанных в каменный пол. Идея преисподней отлично материализована в этих черных горящих решетках. Запах чего-то, что здесь жгут и называют благовониями, сечет дыхание.

Я протискиваюсь сквозь толпу молящихся старых женщин. Впрочем, не все здесь старые и молятся тоже не все. У стен стоят парни и девушки с блеском интеллигентности и туристской любознательности в глазах. Всем своим отстраненным, снисходительным и спортивным видом они говорят: "Мы это презираем, нас это все смешит, но, с одной стороны, немного жаль этих темных старух, а с другой, мы интересуемся искусством, русским зодчеством и иконами. Где знаменитые иконы, на что надо смотреть и любоваться?"

Знаменитые иконы недоступны, центральный неф и подходы к нему заняты молящимися. Идет важная служба, служит архиерей. Все мрачно, торжественно, серьезно.

У задней стены собора располагается торговая сеть. В киосках продают свечи, просфоры, нечто вроде фотоикон и нечто вроде сувениров. Старухи продавщицы переговариваются между собой, ругают отца Вячеслава за непомерную лень.

- Ничаво отец не жалает делать, - говорит одна старуха.

- Совсем разленился, - отвечает другая, сверкнув острым черным глазом.

А рядом за столами сидят церковные канцеляристки и делают записи в книгах, а нечесаный старик красными дрожащими руками связывает в холщовые мешочки монеты - доход сегодняшнего дня. Получаются крепкие, толстенькие мешочки вроде детских новогодних подарков.

"Хватит, - говорю я себе, - на сегодня довольно".

Испарилась моя любовь к искусству - ах, икона, ах, Рублев! - и наслаждением кажется выйти на морозный воздух.

В голову лезут слова-штампы - церковные крысы, религиозный дурман, поповский обман, опиум и почему-то расстрига. "О, расстриги, расстриги", повторяю я про себя. Хотя знаю, что расстриг там как раз не было. Галерея лиц, виденных в церкви - русских, суровых, изможденных, щемящих, - стоит перед глазами.

Возле рынка покупаю два горячих пирожка с вареньем. Я съедаю их, спрятавшись за телегу с сеном. Было бы некрасиво, если бы кто-нибудь увидел, как я ем на улице пирожки. "О, мещанка", - говорю я себе, вытирая губы. Конечно, мещанка. Человек, если он никому не вредит, может делать все, что хочет. Кому плохо, что я съела пирожки? Только мне. Я растолстею.

Поворачиваю назад, не заходя на рынок. На рынке нечего покупать. Что там есть? Мед. Меда полно - три рубля кило. А кроме того, сушеная рябина, скрюченные ягоды шиповника, кривые палки хрена, горы клюквы и большие черные ушастые соленые грибы.

У ворот рынка стоит начальник четырнадцатой лаборатории Леонид Петрович Завадский, задумчивый, как всегда небритый, в боярской меховой шапке, и смотрит на пирожки. Я хочу пройти мимо, чтобы не смущать его, но он замечает меня и приветственно поднимает руки. Он большой, как два человека, и растерянно радостный. Добрый великан в очках. Классический тип ученого, неумирающий, неувядающий образ; если бы его у нас не было, его бы пришлось выдумать. Мне кажется, что я знаю его давным-давно.

Сейчас, увидев его на рынке, я вдруг понимаю, что мы с ним похожи.

"Он мой двойник, - думаю я, - да, да, этот смешной толстый человек мой двойник. На первый взгляд абсурд, но это так. Я узнаю себя. Это я".

- Мария Николаевна, привет. Куда навострили лыжи?

"О боже, это я. Это я острю, разговариваю, как петрушка. От смущения и неловкости. Это я".

- В гостиницу.

- Пошли вместе. По дороге будем интенсивно обмениваться информацией. Перехожу на прием, слышу вас хорошо. Как вы себя чувствуете?

- Кто? Я?

- Снимаю вопрос - как вы можете себя чувствовать? Но не падайте духом. Вначале я тоже чувствовал себя ужасно. Сперва, когда мне дали лабораторию, бац, я был счастлив, я был бог, но потом... когда прошел первый шок, ох несладко... Вообще перемена пе-аш среды... Но не расстраивайтесь, будьте мужественны, но будьте бдительны. Дир здесь сам талантливый администратор и хочет сделать из нас маленьких администраторов.

- Моя лаборатория обречена работать вхолостую...

- Моя лаборатория не работала два года. Первые две зимы мы только оснащались. Сперва вообще ничего не было, не было стаканов, лапок, клянчили посуду. Это называлось - Период позорной нищеты. Потом пошла другая жизнь, называлась - Честная бедность. Опускаем подробности. Следующий период - Умеренный достаток. И наконец - ля ришесс. Это сейчас. Два года как один миг. Зато теперь... Ля ришесс, - повторяет он, - это уже, знаете ли, нечто.

- Ну и...

- Ну и теперь потихонечку, полегонечку начинаем. И поверьте моему слову, скоро и вас перестанут ругать. Нас уже перестали... почти...

Боже мой, это я, просто я. Я так говорю, я так думаю. Во мне сидит такой же вот беспомощный, совершенно неприспособленный толстый Завадский все хочет, ничего не может, боится перемены пе-аш среды, боится Дира-администратора и всех тридцати начальников лабораторий, всех лаборантов, всех аспирантов, тщательно скрывает свои комплексы неполноценности и думает, что скрыл тем, что не скрыл. Ужасно!

- Хотите я вам помогу? - Голова у Завадского наклонена набок. И я так наклоняю голову.

- А можно помочь? - спрашиваю я.

- Еще как! - восклицает он. - Можно сократить расстояние, использовав мой опыт. Не повторите моих ошибок, уже хорошо. Пойдете сами проплутаете, сделаете лишних семь верст и придете черт знает куда, и вас волки съедят. Если вы свободны, я приду к вам вечером в гостиницу потрепаться. К себе не приглашаю: в моем холостяцком жилище немного не того. То есть для меня там прекрасно, но дама... Даме может не понравиться.

- Договорились. В семь жду вас.

Я смотрю на его пижонски распахнутое пальто с раздробленными пуговицами, жеваные штаны и доисторический вязаный жилет, незнакомый с химчисткой. Потом смотрю ему вслед, на его широкую, но неспортивную спину в дорогом ратине.

Завадский был первым, кто мне встретился, когда я приехала сюда на постоянное местожительство. Роберт и Белла были в отпуске, я вышла из вагона и отправилась искать машину.

На привокзальной площади было полно такси, но никто не соглашался везти меня и мои чемоданы в гостиницу "Интурист". Все желали заполучить дальних пассажиров. Шоферы кричали: "Эй, кому в Петров, кому в Покров, граждане, налегай!" Шоферы подмигивали, хохотали, предлагали рейс до Москвы, почесывая в затылке, тягуче говорили: "Не-е".

"Печальная ситуация", - сказала я себе.

- Не могу ли я быть вам полезным? - спросил меня мужчина с большим добрым лицом.

- В каком смысле?

- Например, донести ваши Чемоданы.

- Таксисты далеко везут, но до гостиницы не везут, - сказала я.

- Увы, это так.

- Чемоданы тяжелые. Тащить их в гору невозможно.

- Ладно, попробуем уговорить какого-нибудь деятеля, - ответил небритый и стал ходить от одного шофера к другому. Потом помог мне сесть в такси и вежливо сказал: - Видите, а вы уже решили, что вас волки съедят. Вы в гости? Жить? Работать? Институт, завод? Химия? Биология?

"Помог", - подумала я.

- Институт, - ответила я, - НИИполимер.

- Я сам оттуда. Разрешите представиться: Завадский, начальник лаборатории номер четырнадцать.

- Я из Ленинграда, новый начальник десятой лаборатории! - крикнула я и умчалась на соседний пригорок, где располагалась гостиница, знакомая мне еще по первому разведывательному приезду сюда, в старинный русский городок, каких много в Советском Союзе.

...Простившись с Завадским до вечера, я захожу в гастроном. В гастрономе, как в буфете гостиницы, большой выбор вин. Продаются также конфеты и шоколад. Сахар в синей обертке, какой подают к чаю в поездах, продается под названием "ресторанский".

До семи много времени. Вполне достаточно, чтобы пойти и принять душ, стоя на склизкой решетке в холодной камере, именуемой ванной, пообедать в ресторане, почитать и использовать телефонный талон - поговорить с Ленинградом.

Разговор по телефону с Ленинградом, как всегда, разворотил душу, принес знакомое ощущение неблагополучия. При этом он не был чрезвычайным. Обычный междугородный разговор с мамой, к которому я, как всегда, оказалась неподготовленной.

- Мамочка, привет! Это я, Маша!

- Слава богу, что ты позвонила. Я уже думала, что что-нибудь случилось.

- Ничего не случилось. Звоню, как обещала. Сегодня воскресенье.

- А я уже не знала, что думать. Я думала, что ты заболела. Я решила ехать к тебе.

- Все у меня в порядке. Как твои дела, мамочка?

- Какие у меня могут быть дела?

- Ну все-таки. Как?

- Никак.

- То есть?

- Никак и никак.

- А здоровье?

- Тоже никак.

- Что это значит?

- Никак значит никак. Ни хорошо, ни плохо. Не живу, не умираю.

- Прекрасно. А деньги?

- Деньги мне не нужны. Чем ты болела?

- Я не болела, мамочка.

- Ты меня не переубедишь.

- Абонент, время, - говорит телефонистка. - Кончили, абонент.

Мама не хотела меня огорчать. Повесив трубку, она будет терзать себя, что плохо разговаривала. Но в следующий раз будет разговаривать так же. И опять возникнет впечатление нависшей беды, более зловещее, чем сама беда. Предчувствие, недоговоренность, дым неблагополучия поплывут над сотнями километров. Это достигается не словами, а тоном и молчанием. Мама классическая мучительница, она мучает только тех, кто ее любит и кого она любит.

Если я испытываю беспричинную тревогу, я всегда знаю, в чем дело. Моя тревога - мама, она во мне всегда. Допустим, можно купить еще талон и позвонить. И даже будет удачнее, чем было сегодня. Если повезет, можно неожиданно услышать совсем молодой мамин голос, даже смех или шутку. Правда, шутка будет особенная, невеселая. Но все равно это будет мамина шутка, а мне больше от нее ничего не надо, только пусть она пошутит. Как умеет.

Назад Дальше