Теперь я был сыт, почти здоров, обут и одет с точки зрения многих, ибо мне не приходилось дрожать от холода. Теперь я любил выходить незаметно на деревенскую улицу, пробираться за околицу, смотреть на светоносную лазурь звезд, впитывать глазами бесконечную прозрачность северного неба, пытаться угадывать у окоема цепи озер, ярусы леса над их берегами, ловить дымки, птичьи вскрики, тайный свет вечера, вслушиваться в открытую глухую пустоту ночи. Поймаешь глазом красную звезду — и голова кружится от мысли, бегущей в небесную даль, а вокруг спят прозрачные березовые колки, проглядывает кое-где в темной траве белая кипень купырей, лученосные деревья обогревают ладони, и если встать под ними, то тепло враз обнимет и проникнет сквозь одежду.
Межень, середина северного лета…
От безделья, что ли, от неожиданного прилива сил бродил я вокруг монастыря, подолгу не спал, читал, но чаще все же открывал окошко: смотрел, слушал ночь, в подрамниках созвездий что-то искал — и находил…
Лейтенант махнул на меня рукой. Он напропалую играл в шахматы, чаще в соседней палате. Боец Кущин тихо полеживал, и никогда нельзя было понять, спит он или нет. Один раз, помню, он долго лежал с открытыми глазами, что-то неторопливо обдумывал, потом я почувствовал его взгляд: он наблюдал за мной. Не поворачивая головы, я поднял руку, и лунная тень мягко прошла через нашу комнатку, и он видел ее и как завороженный наблюдал за ней…
* * *
На крыльце — танкист с обожженным лицом и я. Рядом выросла фигура военврача. Зовут врача Лидия Федоровна.
— На болоте столько ягод! — воскликнула она, остановившись на минуту. — Угощайтесь!
— Верните мою форму, — сказал я, — тогда я смогу сопровождать вас по ягоды. А то вас волки напугать могут.
— Точно, — подтвердил танкист с обожженным лицом. — Вы бы нас против волков брали с собой!..
— Ну как? — спросил я.
— Подумаю, — улыбнувшись, сказала она, и ее рассеянный взгляд скользнул по моему лицу. — Поправляйтесь, — сказала она.
— Прошу прощения, я уже здоров.
— Ладно… — как-то примирительно заметила она, — посмотрим.
На другой день я постарался попасть ей на глаза. Я стоял в бравой позе, опираясь незаметно на деревянные перильца, и ждал ее около часа.
— А, это вы… — Она замялась. — Что вы хотите?
— Того же, что вчера: чтобы меня признали здоровым.
— Да вы что, разыгрываете меня?.. Я знаю о вас все!
— А по ягоды… как же?
— Вы хоть вон до той деревеньки доберетесь без посторонней помощи? — И она показала рукой на семь знакомых мне высоких рубленых домов в полукилометре от ворот госпиталя.
— Туда я доскачу даже на одной ноге, но все же быстрее вас…
Она молчала. Потом произнесла несколько волшебных слов:
— А вы могли бы помочь мне напилить дров?
— Я это сделаю без вашей помощи.
— Как это? — спросила она. — Вы же один…
— Да, я один, — сказал я. — Но у пилы две ручки, а у меня две руки.
— Очень остроумно, — похвалила она без иронии. — Значит, договорились. Завтра вечером.
* * *
Вечер был дивный, спокойный, августовский… Я ждал ее у крыльца, но, когда она вышла, я растерялся: у нее было другое лицо, очень серьезное, сосредоточенное; она, казалось, не заметила меня. И прошла мимо… потом оглянулась, сказала:
— Пойдемте, что же вы стоите?
Я пошел за ней. Она шла очень быстро, и нас сначала отделяло десять метров, потом двадцать, потом сорок… Она скрылась в избушке, даже не оглянувшись. Я добрался до палисадничка и остановился у калитки. Она приоткрыла дверь и сказала:
— Входите!
Я вошел. Маленькая комнатка с невысоким потолком, одно окошко, деревянный столик, один стул…
— А второе окно? — спросил я.
— Это на половине хозяйки, — сказала она. — У нее сыновья на фронте, вот она и отдала мне половину избы.
— Ну и изба! — сказал я. — Настоящая избушка на курьих ножках. Ее и не видно со стороны. Где дрова? На дворе?
— На дворе трава, на траве дрова… — зачастила она, и лицо ее стало чуть приветливее. Ей было за тридцать, может быть, тридцать пять.
Какой она была человек?.. Лицо ее говорило об этом просто и прямо. Были у нее темные, продолговатые, чуть раскосые глаза, всегда как будто немного сощуренные, и казалось, что в них жила усмешка. Лоб ее, со смуглой кожей, покатый, невысокий, с продольными морщинами, но не от возраста, был как бы зажат между бровями и жесткими волосами. Лицо ее было широким, но подбородок казался заостренным, выдавался чуть вперед, и самое окончание его было закруглено. А кости лица и крепкий, крупный нос создавали странный, неповторимый рельеф, который вечером, в тусклом свете керосиновых ламп, казался иным, чем днем. Вечером она выглядела намного старше, лицо ее делили тонкие тени и полутени, глаза становились блестящими, узкими и выпукло-напряженными. Все эти известные или полузнакомые женские штучки с деланным выражением лица и голоса ей бы не подошли. Голос у нее был низкий, иногда в нем угадывалась какая-то затаенная певучесть и что-то еще, необъясненное. Мне так казалось.
Я пошел за ней на двор, и мы с полчаса пилили тонкие осиновые и береговые деревца, сваленные позавчера с воза, они были с ветками, с листочками и напоминали хворост.
— Кто это вам таких дровишек привез?
— Да мальчики деревенские.
— Командируйте меня в лес! — попросил я.
— Да незачем, они еще привезут — настоящих, только позже… — ответила она серьезно. — Пойдемте в избу.
Она поставила самовар. Стемнело. Серый полупрозрачный вечер с туманными полосами… В избушке было еще темнее; она зажгла лампу; потом пили чай с ягодами — черникой и малиной.
— Идите! — приказала она. — Вы смирный, и я, пожалуй, возьму вас по ягоды.
Я смутился, вышел на крыльцо, она вышла за мной. Я попрощался, обернулся — она стояла на крыльце… Поздно вечером я снова увидел ее в госпитале, но она даже виду не подала, что мы пойдем по ягоды…
Прошел день, второй, Я опять встретил ее.
— Что же не заходите? — вдруг сказала она. — Ягоды сойдут, будете жалеть.
Вечером я выследил, как она пошла в деревню… Волнуясь и проклиная мальчишескую почти робость, краснея от каких-то неясных предчувствий, я прокрался за ней и постучал в дверь избушки Мне долго не открывали… Я позвал:
— Лидия Федоровна!
Молчание.
Вдруг дверь тихо-тихо скрипнула, приоткрылась — никого. Я вошел. Она сидела у окна и смотрела на меня так, как будто я был прозрачным. Я поздоровался, она встала. На ней была черная кофта, черная юбка, волосы были расчесаны так, что скрывали половину лица. Не стесняясь меня, она подошла к зеркалу и, наклоняя голову, стала присматриваться к себе.
— Да что вы стоите! — воскликнула она — Сядьте. Расскажите о себе.
Я сел на стул и стал рассказывать, но рассказывал я как школьник, не мог, и все… Что-то изменилось во мне, и она так пристально смотрела, что у меня закружилась голова, и лицо ее вдруг непостижимым образом отдалилось от меня, но она при этом не пошевельнулась Я отвел глаза.
— Зачем вы пришли? — спросила она.
— Вы мне нравитесь, — сказал я, вспыхнув от своих же неожиданных слов
— Ну и что? — спросила она, и мне показалось, что лицо ее побледнело.
Она прикрыла глаза. И я понял, что могу не отвечать… Я почувствовал, что веду себя глупо, но все же сделал этот странный шаг, выученный из книг, — встал перед ней на колени. О, а сидела, опустив голову, но через минуту притронулась рукой к моему лицу, волосам — самыми концами длинных пальцев, и я чествовал колючее, необыкновенное тепло, и потом точно ветерок пробежал по моему лицу…
Не отрываясь, до рези в глазах я смотрел на нее. Она наклонилась, и мы поцеловались. Она отстранила меня.
* * *
…Чем упорнее я гнал от себя странные видения, посещавшие меня в минуты растерянности, тем упорнее они возвращались в самый неожиданный час. Наконец концы сошлись с концами. В ее комнате за чаем вдруг поп пыли стены и потолок, я перестал слышать ее, видел, что она говорит, но не понимал… Так прошла минута, слух вернулся ко мне, я переспросил ее:
— Я не слышал не понял, повторите, пожалуйста!
Это недоразумение ускорило развязку.
— Я обижусь, смотри… — вдруг нахмурилась она. — Ты здесь или где-то далеко-далеко?
Она подошла и положила обе руки мне на голову и потом сжала ими щеки и прижала меня к себе И молчала. И я послушно ждал, но тут возникли странные образы, которые делают кровь густой и горячей, и мои руки потянулись к ней… Но я не решался ее обнять, и получилось так, что я трусил… Потом вдруг удар как ток, ладони мои почувствовали тепло, какие-то колючие искры кололи мою кожу, я закрыл глаза. Снова закачалось все вокруг, но теперь тому была причина, и все быстро изменилось после ее поцелуя: видения слились с ней, и руки моя уже не просто тянулись к ней, а искали вслепую сами по себе источники этой необычной, странной, электрической теплоты, исходившей от сильного тела. Она молчала, и это действовало на меня как признание. Она убедилась в моей слабости Я доверился ей, все исчезло, кроме нее, но, конечно, я хотел всего этого даже больше, чем она, во всяком случае сейчас, когда она по-прежнему стояла и сжимала мои щеки ладонями. Она отняла свои руки и опустила их вдоль тела, и это было неожиданно красиво и красноречиво, и последняя моя опора исчезла; она была всем — и ничем, она была сейчас неуловима, как бабочка, ее мысли могли витать где угодно, она могла наблюдать за мной и собой и могла не видеть меня. Но тело ее, как манекен, неподвижное, уже заполнило всю комнату… все вокруг меня; память вспыхнула в последний раз и угасла, как пламя гаснет в лампе, осталось только волшебное настоящее Выпуклые белые и темные контуры, шуршание одежды, ослепительные и затененные пространства, изгибы ее колен, ног — на белесом плоском фоне, потом какие-то шероховатые лунно-белые льдины, открывшиеся мне, запоздалые поцелуи, возглас, минутная тишина. Потом — забвение, остановившееся время…
* * *
Через два дня — ягоды… Сумерки. Марь. Нестерпимо белеют цветы Ровный свет без теней, матовое небо, запахи с лесных полян Несказанный северный вечер…
За ней я шел след в след и удивлялся инстинкту, выручавшему нас в самом погибельном месте: за нами тянулась через мхи нитка ямок, заполнявшихся темной прохладной водой И вот прыжок, еще один, и она на твердом месте, держится за стволик березы, подает мне руку…
— Как это у тебя получается? — спрашиваю я.
— Сама не знаю. Ночью иду как днем. — Мгновенный взгляд черных раскосых глаз. — Ты что, испугался?.. Нет? Ну пошли, немного осталось.
Мы вышли на сухой пригорок, где тянулась к небу сосна.
— Стой, — сказала Лидия Федоровна и, облокотившись на мое плечо, наклонилась и грустно засвидетельствовала: — Ноги-то мокрые и у тебя и у меня.
Она прижала меня к сосне, и я не мог уловить отдельно ни ее, ни своего дыхания, в этом месте звуки глохли, я не слышал даже ветра, хотя на бугре, где мы стояли, трава гуляла волнами, а стороной сбегала к болоту ряднина тумана. Мы были похожи на двух зверей, игравших под деревом: я устало отбивался от ее рук, под тяжестью которых моя шея клонилась долу, а потом я выпрямился, но сильные руки завладевали мной, она глухо смеялась, и я наконец услышал ее неровное дыхание. Она остановилась, словно раздумывая, быстро зашла со спины и обхватила шею рукой.
Я ощущал запах ее рук — тонкий запах загара, ягод, ключевой воды… Небо надо мной вместе с проступившими звездами сделало медленный оборот, потом — в другую сторону Я говорил ей какие-то обычные, вероятно, заученные слова Что-то мешало мне произносить свои (Я не знал еще, как будет выглядеть из будущего, моего будущего, этот эпизод. Я знал только со всей убежденностью: оно иное — очищенное от примесей и разных случайностей)
Были, кажется, три или четыре дня, когда я оставался только с ней. И сегодня, я знал, будет гак же, Мы быстро дошли до ее избы, и едва она успела закрыть дверь, как я нашел слова… Потом стремительные движения, низкий, трудный, непонятный шепот, мы оба спешим убедиться, как много скрадывает одежда в ее теле. В первые же минуты я чувствую величавое течение потока, подхватившего меня, исчезают берега, остаются белые холодные льдины, за которые я держусь… Какие-то странные законы управляют ими. В этом потоке мне все незнакомо, и я, словно рыба, пытаюсь разведать его глубину, пытаюсь плыть встречь, но тут же понимаю, что бессилен это сделать: у потока нет дна. Меня несет, и я выныриваю у этих приглубых берегов, чтобы глотнуть воздуха, но тяжелый пласт топит меня, я задыхаюсь; вокруг сухое шуршание, в комнате вокруг меня летают какие-то светляки, на потолке бегают пятна потревоженного света, занавеску на окне треплет ветер. Минута ясности: ее черные большие глаза, выпуклые губы, белая грудь, ослепительные крепкие зубы, волны тяжелых, покалывающих шею волос. Спешу придумать слова для этого выдуманного пространства; она догадывается об этом и мешает мне. Она возвращает меня к себе из выдуманных мной далей. Снова пленительное напоминание о происходящем, потом — еще, еще… странный, назойливый шорох, светляки на потолке. Но вот я начинаю привыкать к ней. Долгий болезненный поцелуй — снова минута ясности- белое тело, черный шатер волос. Теперь я с ней. Выдуманное исчезло.
…Рано утром до меня донесся далекий гудок паровоза, я жадно вслушивался. Показалось, что слышен стук колес.
ИСТОРИЯ ЛЮБВИ
Все было тайной: она сама со своим особым характером, ее прошлое, ее капитанские погоны, ее слова — простые, обычные для всех и какие-то загадочно-двойственные, с тайным смыслом, — для меня одного Не оттого ли я вспоминал их так часто?.. Когда мы оставались вдвоем, она говорила со мной грубовато-снисходительно, и ничто не могло побудить ее изменить тон.
Она проходила мимо, иногда даже не взглянув на меня. А вечером, когда я упрекал ее в этом, она с удивлением смотрела на меня и говорила:
— А ты что хотел? — И предлагала мне папиросу.
Что это было? Не знаю Со всей силой эгоизма наталкивался я на ее таинственно-безучастное отношение и как будто со стороны наблюдал за происходившими во мне изменениями. Может быть, так и надо?.. И я утвердительно отвечал на этот вопрос, и тем охотнее, чем скорее мне предстояло с ней встретиться. Впервые вел я странную, двойную жизнь, пряча от себя самого скрытый смысл происходившего Я мог остановиться посреди палаты и вспомнить — и покраснеть: даже воспоминания были постыдно яркими, неожиданными И я всегда ждал встречи с ней, заискивающе ловил ее взгляд в коридоре, на крыльце, ненавидел себя, но считал часы и минуты, отведенные ею для меня.
Эта загадочная, полная еще тайн жизнь переделала меня, сделала острее, чувствительнее, я ловил на себе взгляды, которые раньше остались бы незамеченными — и необъясненными. Настороженно поглядывал на меня Сосновский, с испугом — Вася Кущин…
Я улавливал значение не только ее слов, но и интонаций, я начал понимать оттенки их, но у нее всегда находилось такое- и слова и поступки, — что я не уставал удивляться тому простому факту, что айсберг всегда скрыт на девять десятых под водой. Айсберг — эго жизнь. И я начал думать о смысле жизни все чаще, все решительнее — ив этом тоже повинна была она. Легонько прислонив меня к стене, она спрашивала: «О чем ты думаешь?» И я отвечал ей: «О тебе». Такова была моя защитная реакция, наверное. Но она понимала мой ответ по-своему — как именно, оставалось загадкой.
И вот настал день, когда я осудил себя бесповоротно. Уж не потому ли меня держат в госпитале, что я нужен ей?
Воспоминания о вечерних встречах, казалось, прожигали меня насквозь. Днем я ненавидел ее и себя, вечером с упоением слушал ее низкий голос.
Она почти не говорила о себе, и я был этому рад. Все же, мягко улыбаясь, она рассказала о Ростове, где родилась, о муже, с которым развелась очень быстро: «необщительный», «ревновал»; рассказала о каком-то друге, который был на фронте и писал ей. Обо мне она сначала подумала, что хорошо бы иметь такого сына, но теперь думает, что я совсем взрослый, а сын ее мог бы быть намного моложе. Здесь она сбилась и замолчала, потрогала свои сережки с фиолетовыми камнями, подошла к зеркалу, бросила быстрый пристрастный взгляд на себя, и мне стало неловко из-за этих серег, из-за ее юбки в клетку, которую я видел на ней впервые, кашемирового платка, который она достала из комодика и стала примерять и спрашивать меня, хорошо ли. Странная, исключительная минута, точно она перестала быть сама собой: большим, высоким и далеким от меня человеком, расположенным ко мне дружески и так же дружески-снисходительно, прижав меня иной раз к стенке, выяснявшим, мигу ли я устоять под нарочито грубоватым натиском, и если да, то где эта граница, когда теряешь себя и подчиняешься другому. Не было в этом ни зла, ни добра, ни участия, скорее всего лишь эгоистическое желание увидеть в другом отражение своей власти. И тогда я опрашивал себя: «Неужели ей так надо — ставить меня на край пропасти и наблюдать за мной?» Только позже я понял, что иначе и нельзя. Все было предопределено. Это ведь не было любовью. Она убийственно спокойно сказала однажды: