— Слу-у-шай! — раскатилось по Изборску, и дружинники встали плечом к плечу. Година Добрынич в увесистом дощатом доспехе выступил вперед.
— Дружичи! Идти нам смертить лютых врагов княжих. Коли наша возьмет — быть святой правде на земле русской. А уж коли нет — да простит бог нам немощь и малосилие!
Година говорил негромко, но ладно и крепко, так, что каждое слово его цепляло молодые сердца.
— Кто из вас поворотит коня от врага? Есть ли здесь такие, ну? — Постельничий обвел взглядом своих воинов. —Может, ты, Млав Лютич? Или ты, Василько Кривой?
Дружина стояла замерев, подавленная голосом княжеского тиуна. Година бросил широкую ладонь на холодный черен меча, повернул оружие в руках, тяжело и вдумчиво посмотрел на обнаженный клинок.
— Этот клинок пережил моего отца… Вот этот удар, — говорил Година, показывая всем зарубку на тусклой полосе железа, — должен был разрубить ему голову, но не разрубил, потому что меч Добрыни не знал страха, стыда и жалости! Так неужели й-я-я, — громогласно выдохнул Година, — посрамлю это оружие?!
Наступила суровая тишина. Година взглянул на сотника и пошел к своему коню.
— Вер-хами е-е-сьм! — разнеслось по двору.
Дружинники, разом выдохнув придержанный в оцепенении воздух, быстро оказались в седлах, и отряд потянулся к воротам.
Двигались без обоза, в один переход, так как скоро собирались воротиться. Кони шли легко, словно на вольное гульбище. На рысях пересекли луговое поречье, приболоченные застойны в низинах, бугристые подъемы, нехоженый пожухлый травостой. День расцвел ярко, по-летнему, непохожий на устоявшуюся осеннюю скудобу. Глубокая лесная тень поглотила всадников, унося их все дальше и дальше в зеленое безмолвие.
К полудню достигли рубежа, за которым начиналась Годинова охота. Тиун приказал спешиться. Непуганые клесты завертели бойкими головками, с любопытством наблюдая чужеродное вторжение. Ушли вперед сторожа, оставив своих нерасседланных лошадей на попечение воинской братии. Година сам проверил привязи, затянул свободные концы недоуздков на перехваченных стволах деревьев и расставил конюших. Он вообще привык все делать самолично, не полагаясь ни на чью помощь.
После возвращения сторожей снова двинулись вперед, но теперь уже пешими и молча: в лесу говорить было не принято. Этот обычаи, как и многое другое, воины неуклонно исполняли, возвращаясь к той прежней жизни, к тем законам, с которыми они теперь должны были бороться. И каждый из них боролся как мог, веруя или не веруя в нового бога, хотя в душе каждый боялся кары старых богов. Все они знали, что с приходом на земли их рода греческих законников, из этого леса никуда не ушли духи-лесовики с их властным управителем — лешим. Лесовики, потревоженные человеком, могли наслать дурманящий дымный вар, заводящий путника в болотные топи. Могли до погибели замотать, закружить его в лесной чащобе, навести лютых зверей, которых они прячут, делая до поры невидимыми.
Воины углублялись в лес гуськом. При таком движении под стрелу притаившегося засадника попадает только идущий впереди. Дружинники оставили у коновязи малопригодные в чащобе копья, заменив их на короткие дротики-сулицы, вынули луки из походных налучьев, посадили на стрелы тонкоперые наконечники, закрепили на ремнях щиты, прикрывая себе спины. Если бы чужая стрела с визгом сорвалась навстречу идущим, все они разом повернулись бы спинами, уже заряжая свои луки. Следующий разворот — и воздух задрожал бы от их ответных стрел!
А вокруг стоял лес — великан. Его могучие стволы сцепились тяжелыми корнями, словно пытаясь задушить Друг друга в объятиях. Сквозь зеленый шатер сплетенных над головой веток пробивались лишь узкие полоски света.
Уже через один перестрел дружина наткнулась на затаившихся сторожей. Година пошел вперед, пропихивая себя сквозь частый березняк.
* * *
— Дедушка, а пошто лисица из норы носу не кажет?
— Детки у нее там, вот и не кажет.
— А пошто тогда у куста колобом ходит?
— Чтоб от норы ворога увести.
Мальчик в длинной холстине, перехваченной соломенным пояском, резал из орешины дуду. За его усердием наблюдал старик, сидя в тени одиноко стоящего дерева.
— Ну-ка пойди сыщи мне ягод красненьких, — попросил старик, привставая.
Мальчик, поначалу удивившись просьбе, с поспешной готовностью засверкал пятками по поляне. Уже вдогонку старик крикнул:
— Беги скорей к сваруну, схоронись у него! Скажи, что лесом идут люди, идут не с добром, за кровью. Сюда не возвращайся!
Но мальчик не убежал, а, достигнув кустов, схоронился в них. Любопытство оказалось сильнее веления деда.
Старик между тем воздел ладони к небу. Его сухие губы шептали вещие слова заклинания. Вдруг он запнулся, хотел было посмотреть себе за плечо, но не обернулся, а продолжил молитву с прежним усердием. В этот момент где-то у дальнего ельника звонко ударила тетива, и в глазах мальчика застыло перекошенное от боли лицо деда.
Година подошел к лежавшему в траве волхву, перевернул его на спину носком толстокожей ноговицы, задумался.
— Что-то здесь не так, — сказал он стрелявшему дружиннику. — Слишком смиренно принял смерть старик, будто есалинский агнец, а не грозный колдун!
Година не сомневался, что волхв знал о приближении его воинов уже давно и при желании мог бы схорониться в дальнем углу леса или встретить их совсем по-другому — с громогласными проклятиями и черным заговором, от которого люди потом иссыхают.
А тем временем совсем недалеко бежал по лесу, захлебываясь от слез, маленький посыльный. Ему сейчас хотелось зарыться лицом в траву и все забыть или поворотить время вспять, броситься к старику и позвать его за собой.
…Осевшие каменные ступени обжигало солнце. Ступени тянулись вниз, пропадая в рослой траве. Со всех сторон к святилищу подступил лес, а оно возвышалось над зеленым безмолвием могучим холмом.
На каменных требищах истлевали пучки духостоикой травы. Огромный деревянный идол, утонувший среди венков жертвенных цветов, смотрел куда-то вдаль слепыми глазами.
У подножия идола, стоя перед волхвом, что-то сбивчиво и торопливо говорил мальчик. Его горю было тесно в словах. Все старание своей души призвал он, чтобы еще раз пережить происшедшее, поведать о том сваруну — могущественному и единоправному жрецу.
Отпустив ребенка, волхв спустился с холма туда, где на разогретых солнцем камнях лежал Брагода. Почувствовав приближение жреца, борсек стремительно поднялся и преклонил перед стариком голову.
— Они пришли… Настало твое время, воин!
Брагода спрыгнул с каменной плиты, повел плечами и стал разминать красивое, смуглое от пренебрежения одеждой тело. Он двигался легко — как тень. То припадал к земле, распластавшись на ней всем телом, то вытягивался вверх, вслед за поднятыми руками, устремленными к солнцу. В его танце виделась охота, большая охота сильного зверя, никогда не упускающего добычу. Если бы в этот момент он мог говорить, то жрец услышал бы голос его танца.
«Прочь сомнения! Сомнения — это гибель! Я только исполняю волю моего рода, я — его оружие, он — моя совесть. Если род вдруг ошибется в своем волеизъявлении, моя честь будет поругана, и я уже ничем не откуплюсь. Я верю своему роду, верю, что он справедлив, ибо он держится на заветах богов. Кто это сказал, что доброта правит миром? Миром правит справедливостью! Доброта и справедливость — разные вещи. Доброта пресмыкается перед жалостью. Справедливость — это порядок, а добро и зло — хаос. И если кто-то, прикрываясь своей христианской добротой, придет сюда, чтобы разрушить родовые устои, чтобы извести волхвов, несущих людям Веду, я встречу его достойно. Волк будет драться так, как если бы это был его последний бой! Волк не сдерживает себя, желая победить и выжить. Выживет он или нет — пусть решают боги. У Волка каждый бой — последний…»
— Не-е-т, нет! — жрец был подавлен выразительной ясностью танца. — Это не должно произойти… За кровью прольется кровь. Тот, кто губит свой род, — еще больший враг, чем враг пришлый. Мы не прольем кровь чужих!
— Тогда они прольют нашу.
— Пусть возьмут ее, если это нужно богам.
— Ты говоришь, сварун, как греческий законник. А что же тогда справедливость?
— Справедливость обернется против них, но только не с помощью твоего меча. Я пойду к ним со Словом.
— Они пришли с железом, а ты пойдешь со словом? Разве так говорит Веда?
— Кровь нужно остановить, а не проливать, даже если она должна быть пролита по справедливости. Это кровь рода! Подумай — восторжествует справедливость, но рода не станет, он сам себя изведет в борьбе за нее. Кому тогда нужна будет эта справедливость?
Брагода вздохнул:
— Тебе решать! Но я не верю, что руку, дотянувшуюся до меча, можно усмирить словом. Время слов прошло!
— Или еще не наступило…
Брагода поклонился, прижав ладонью гривну, и пошел туда, где был привязан его пегий жеребец.
Высоко в небе кружил сокол, плавно выходя на стремительный порыв атаки. Брагода залюбовался им, забыв на время о тяжелом разговоре с волхвом. Как бы сейчас хотел он ударить по врагу так же внезапно, как этот сокол!
Измерение дружинники, пробираясь сквозь заросли розовосвечного кипрея, были внезапно поражены видом открывшегося в отдалении могучего холма. Вскоре они вышли на хоженую тропу. По ней прямо на них двигался какой-то всадник. Он словно окаменел в седле.
Изборцы с нескрываемым любопытством рассматривали непривычную внешность лесного воителя. На нем был старомодный круглый шлем с длинной кольчужной бармицей и свирепой личиной, скрывавшей две трети лица. Поверх шлема оскалилась волчья пасть, а сама шкура зверя ниспадала воину на спину.
Тело всадника было до пояса голым, и обнаженные налитые силой мышцы вызывали у изборцев немое восхищение. Когда он поравнялся с дружинниками, все обратили внимание на то, что поверх пояса торс воина был обмотан массивной цепью. У его правой ноги покоился прихваченный к седлу топор. Руки незнакомца закрывали толстые кожаные наручи.
— Стой! Кто ты?
Пусть всаднику перегородила массивная фигура Годины Добрынина.
Жеребец воителя, пританцовывая, немного попятился, а всадник, встав в широких кожаных стременах, привествовал Годину правой рукой.
— Я — Брагода-Вук из рода Оркса Бешеного.
По традиционному для варягов акценту и волчьей накидке тиун понял, что этот воин здесь пришлый.
— Я не слышал никогда о таком роде.
— Его хорошо знают в полабской Русии… Еще в Венедии, Вагрии, Гугии и на восточной воде Порусья.
— О-го! Да знают ли? — усомнился Година, дразня борсека и между делом поглядывая, нет ли притаившихся в отдалении его сородичей.
— Знают, знают, — спокойно проговорил Брагода, толкнув ногами своего коня. — И не дай бог тебе его узнать!
— Что-о? — прорычал Година, однако всадник уже удалялся легкой рысью.
— Возьми его! — приказал тиун, обращаясь к старому дружиннику Осте Ухатому.
Оста привычным движением посадил стрелу, натянул тетиву, но выстрелить почему-то не смог, хотя спина всадника уже маячила на оскаленном железном зубе.
* * *
…Вечерело, когда Година, внезапно потеряв интерес к лесным поискам, заспешил в обратную дорогу. Многие понимали, что ведет его какой-то помысел, связанный с дерзким лесным воином. Дружинников, вернувшихся к своим коням, немало удивило и то, что горячий на руку и неуемный в обиде изборский посадник вдруг отпустил врага, не распоров, по обыкновению, обидчика от подбородка до детородного ответвления.
Година насупился и молчал, покачиваясь в седле. У камышового брода он вдруг приказал свернуть в другую сторону, и тогда многие нашли подтверждение своим мыслям.
В сумерки дружина вышла к постоялому двору у прямоезжего тракта на ивонию. Година не велел расседлать своего коня. Он спрыгнул на землю и пошел расспрашивать о чем-то испуганного хозяина. Шло время, воины, сняв доспехи, уже собрались вечерять незатейливой крестьянской снедью, а посадник все не появлялся. Наконец он вышел из низенькой бревенчатой избы, отозвал в сторону сотника и что-то сказал тому. Затем легко, без помощи стремянного, вскочил в седло и, дав знать хозяину, чтобы тот следовал за ним, взял с места в галоп. Хозяин с трудом забрался на сонную кобылку, долго барахтался на животе поперек ее спины, кое-как уселся и заспешил вдогонку.
Не слушая пустую болтовню Годиновых гридей, услуживающих изборскому посаднику в обучении ратному делу, сотник сказал старым воякам Осте и Василию Кривому: