А для того, чтобы выговор звучал поосновательнее, для того, чтобы на Локоткова нагнать страху, подполковник распалял себя колоритными словами, которыми, по его мнению, непрестанно пользовались партизаны, то есть матерной бранью. Да почему и не ругаться на войне военному человеку, такому, как Петушков? Или не показал он себя в деле?
Локотков во время выговора стоял, подполковник сидел. Когда буйное красноречие внучонка поиссякло, Иван Егорович, ни в чем не оправдываясь, нисколько не извиняясь и ничего, видимо, не испугавшись, попросил разрешения задать вопрос.
— В чем еще дело? — буркнул все еще разгневанный начальник. — Какой такой вопрос?
— Вопрос следующий: как это вы, человек, по вашим же собственным словам, образованный, по вашему собственному утверждению, интеллигентный, можете себе позволять матерными словами ругаться на военнослужащего, младшего вас в звании? На военнослужащего, который перед вами стоит, когда вы сидите, то есть несет свою службу, а не беседует с вами на равных? Как это может все быть в условиях нашей Красной Армии? Вот, прошу, ответьте мне на мой вопрос.
Измученный Иван Егорович был сейчас страшноват. Ноги не держали его, почерневшие от лихорадки губы спеклись. И светлые глаза словно бы пламенели гневным бесстрашием.
— Да вы, пожалуй, больны! — воскликнул «чуткий» Петушков. — Я вам доктора позову…
И он даже приподнялся, опасливо косясь на своего недруга, но тот не позволил ему позвать врача.
— Тогда сами туда пойдите, — перейдя на совсем мирный и даже дружественный тон, присоветовал подполковник. — Там и отлежитесь.
— Нет, я уж в своей землянке отдохну, — опускаясь на топчан, произнес Локотков. — Мне тут не дует. А вам советую у начштаба разместиться, потому что я в простуде и сильно стану храпеть.
Петушков, что называется, не дал себя слишком уговаривать, а бессонный Локотков, едва хлипкая дверь захлопнулась за начальством, послал в узилище за Лазаревым. Когда усохший лицом за этот день Саша был приведен, они впервые вместе закурили, Иван Егорович угостил Лазарева из своего кисета. Разговор двух мужчин слегка коснулся погоды, дождей и предполагаемой вслед за осенью зимы. О несправедливости старшего начальника они не беседовали, ибо оба были военнослужащими и знали, что к чему и что «этично», а что «неэтично».
— Слышал я, хотел ты нынче повеситься? — спросил Локотков, облизывая сохнущие губы.
Лазарев промолчал.
— Глупо! — резюмировал это молчание Иван Егорович. — Какой в этом смысл? Тебе свои прегрешения делом искупать надо, а повеситься — это не дело, а собачья чепуха.
— Есенин же повесился, — заметил Саша.
— То было мирное время и, вообще, ситуация другая, — на низком регистре ответил Локотков и сам подумал про свои слова, что-де небогато. — Да и ты, брат, не Есенин, а пока что Лазарев.
Помолчали.
— Кушал? — осведомился Локотков.
— Нет, не кушал, — сказал Лазарев.
— Возьми там котелок, покушай.
— А вы?
— А я приболел малость, так полежу.
Лазарев съел картошку с комбижиром, потом попил воды. Теперь он понимал, что позвали его сюда и покушать, и «перекурить это дело», потому что ему верят. Не все верят пока что, но Локотков, пожалуй, верит. И, осмелев, Лазарев спросил:
— Вы теперь все про меня уяснили?
— Многое уяснил.
— И теперь вы мне окончательно поверили?
— Допустим, Лазарев, поверил.
— Через проверку?
— Предположим, так.
— А как же вы меня проверили?
— А так же, Лазарев, я тебя проверил, что, коли ежели эту войну переживем и до коммунизма доедем, хоть и к глубокой нашей старости, там тебе, в коммунизме, расскажу, как проверял и каким способом. А пока что рано еще нашу деятельность в ее подробностях раскрывать. Чужой услышать может…
— Кто чужой? — совершенно по-мальчишески оглядел Лазарев землянку. — Откуда?
Иван Егорович не ответил, лишь улыбнулся. И отослал Лазарева спать, наказав ему по пути к себе известить «товарища Шанину», что у него «все в порядке».
Саша молча смотрел на Ивана Егоровича.
— Делай, как сказано! — прикрикнул Локотков. — На военной службе, если не ошибаюсь, находитесь, Лазарев?
Саша вышел под ясные, крепко отмытые ливнем звезды. Дед Трофим, с бородой раскольника, с немецким автоматом на шее, с гранатами на поясе, узнал Сашу и поинтересовался, когда «обратно» будет концерт. Он и проводил Лазарева немножко по улице к обгорелой избе, где жили девушки. Какая то ночная птица жутко гукала в чащобе за Дворищами, словно предвещая беду.
— Классического у тебя бедновато в репертуаре, — посетовал Саше на прощание дед Трофим, — занялся бы на досуге, например арию Демона из одноименной оперы…
— Ты ж откуда это знаешь, дед? — даже остановился от удивления Саша.
— Думал, пню молимся? Нет, друг дорогой, не лесные мы жители. Я лично — рабочий сцены, вот так. А бороду отпустил для партизанского виду. И уважения больше, чем вам, бритым. Никто не распорядится: одна нога здесь, другая там, давай, дед, на полусогнутых. Дед он дед и есть, а что мне тридцать девять — это моя страшная и глубокая тайна…
Инга, конечно, не спала.
Накинув на плечи сухую шинель подружки, она выскочила на крыльцо и замерла в полушаге от Лазарева.
— Все у меня в порядке, — сказал он, глядя прямо в ее мерцающие зрачки. — Локотков велел передать вам, товарищ Шанина, что все в порядке.
Глава седьмая
— Я вам все скажу, только вы меня не торопите, — попросил Ионов. — Я должен все по порядку припомнить.
Локоткова по-прежнему била и корежила лихорадка. Доктор Знаменский, увидев Ивана Егоровича, хотел измерить ему температуру, но Локотков не дался, сказав, что после войны только и будем делать, что температуру измерять, а на сегодняшний день у него нет времени, да термометры и не лечат ни от чего. И уединился со своим накануне подстреленным вражиной.
— Расстрел мне будет? — осведомился Ионов.
— Как суд присудит, — вздохнул Иван Егорович.
— А не то что здесь сразу и шлепнут?
— Навряд ли здесь, — не слишком обнадежил шпиона Иван Егорович. — Теперь давай, освещай подробно все свое задание. Старшой ты?
— Я.
За дощатой перегородкой зашумел примус. Там была у Знаменского операционная. Керосин очень берегли, и если примус шумел, значит, Знаменский готовился оперировать.
— Кого привезли, Павел Петрович? — крикнул Локотков.
Но за шумом примуса ответа он не расслышал и стал записывать показания Ионова, держа свою видавшую виды папку на колене. Сопутствующих Ионову мужичков он уже попервоначалу допросил и сейчас испытывал от всего этого дела некоторое смешное чувство неловкости. Мужички порознь друг от друга сознались, зачем их сюда забросили, и Локоткову было и совестно, и вроде бы соромно копаться во всей этой глупой истории. Наверное, следовало бы передать всю тройку Игорю, но Игорь был занят, сидел на хуторе, поджидал ионовских дружков. Вообще, все складывалось до чрезвычайности глупо.
— Вопрос: кто с вами беседовал перед отправкой на выполнение задания?
— Сам господин Грейфе, — ответил пучеглазый Ионов. — Лично сам в своей резиденции в Ассари. Он нам сказал: убьете генерала — озабочусь вашей дальнейшей судьбой, потому что генерал этот…
— Вопрос, — поспешно перебил Ионова Иван Егорович, — кто вас экипировал, когда вы ждали отправления из Пскова?
— Это как?
— Одевал и снабжал кто?
— Хромой, — ответил Ионов. — Он всех провожает. С деревянной ногой, говорят — из матросов.
— Какой он с виду, этот «из матросов»?
— Конопатый — раз. Низкого росту — два. Старый…
— На сколько лет выглядит?
— Какого году?
— Ну, допустим.
— Году не менее как девяносто пятого. Люди говорят — с Эзеля он. Там и ногу потерял.
— Почему в такое доверие к немцам вошел, что один экипирует?
— Предполагаю, что из-за своей сильной искалеченности. Совсем едва ходит. И из каптерки своей никогда ни шагу. Ампутация у него слишком высокая…
— Старательно работает?
— А у него только и жизни что работа. Доложил вам, точно доложил, никогда не выходит. Деревяшку-то редко подвязывает. Все больше скачет. Скок-поскок. Да палкой упирается. Вообще-то очень внимательный господин. Одежда исключительно советская, трофейная, оружие там, прочая хурда-мурда, исподнее, ремень, шапка…
— Зажигалка, по-вашему, тоже советская?
— Зажигалки у него навалом на столе лежали. Я попросил.
— Вы понимали, что по этой зажигалке вас разоблачить могут?
Ионов помолчал.
— Зачем? — погодя спросил он. — Разве у солдата трофея быть не может?
— И таблетки он вам тоже дал после вашей просьбы?
— Таблетки сам отпустил. От простуды, сказал. Насыпал из банки в бумажку.
— Предупредил, что немецкие?
— А на них разве написано?
За перегородкой кто-то ухнул тяжело, как филин. Павел Петрович заругался: он не любил, когда ему мешали оперировать, а с наркозом в бригаде нынче было туго.
— Выполнение террористического акта кому лично было поручено? — стараясь говорить серьезно, спросил Локотков. — Вам, Серому или Козачкову?
— А это как случай выйдет, — с готовностью разъяснил Ионов. — Серый, например, был раньше поваром первой руки. У него имелось задание — взойти в доверие на кухне и самому генералу готовить ихние порционные блюда. А для того случая — ампулы, что вы отобрали. Яд, четыре сбоку — ваших нет.
Иван Егорович отвернулся, чтобы скрыть улыбку.
— У вас какая была задача?
— Я шофер, — произнес Ионов. — Первого класса шофер, генералы же часто в шоферах нуждаются. Это господин Грейфе нам разъяснил. Козачков же для связи предназначенный, чтобы сообщение дать, когда дело будет сделано.
— Ну, а остальные, те, кого вы поджидали?
— Мы людей не поджидали, — после паузы произнес Ионов, — мы груз поджидали. Взрывчатку и еще различные детали, чтобы взорвать этого генерала-разведчика.
— И взорвали бы?
— Если скажу «нет», не поверите, — угрюмо произнес Ионов. — Теперь хоть лопни, никто не поверит, этого мы недоучли.
— Зачем же вы тогда убежали, если действительно повиниться хотели?
За дощатой перегородкой густой голос попросил:
— Ты бы полегче, Павел Петрович, я тебе не лошадь!
— Руками не цапай! — опять заругался Знаменский. — Объяснял же: инфекцию внесешь…
— Еще вопрос, — сказал Локотков, — какое этому матросу имя и отчество?
Террорист Ионов подумал и пожал плечами.
— Ни к чему мне было, — ответил он, — одел, вооружил, пищу-питание выдал — и будь здоров, не кашляй…
Но Иван Егорович матросом интересовался всерьез. Он и лампадных мужичков про матроса выспрашивал, и других прежних своих клиентов и пациентов, как любил обозначать словесно агентуру противника. Уже давно возникла у Локоткова концепция, которая всегда подтверждалась. Матрос нарочно снабжал агентуру чем-либо немецким — часами ли, компасом ли, зажигалкой ли, а то и таблетками, и особой ампулкой немецкого происхождения: дескать, не зевайте там, други мои и кореши, за линией фронта, не сбежать мне, одноногому, а вот вам от меня знак — это агент, шпион, диверсант, обратите внимание на мелкую мелочь, не прозевайте, не прохлопайте!
С партизанами матрос связан не был, но имелись сведения, что связаться он желал. Но за той колючей проволокой, где было его обиталище и где находились немецкие каптерки и склады, за хромым следили во все глаза, о чем он даже дал понять человеку Локоткова, и на этом разговоре все вновь надолго оборвалось.
Обдумывая на ходу деятельность матроса, Иван Егорович направился к себе в землянку немного передохнуть. По пути услышал он голос Лазарева. Саша пел свою любимую, с коленцами и подсвистыванием, песню:
Прощайте, глазки голубые,
Прощайте, русы волоса…
Здесь Александр засвистал кенарем. Локотков оглянулся: Саша шел к строящейся баньке и пел:
Прощайте, кудри навитые,
Прощай, любимый, навсегда…
«Даст же природа одному человеку!» — подумал Локотков даже с удивлением. От этого звонкого, дерзкого, как все в Лазареве, голоса у Ивана Егоровича повеселело на душе, поганые террористы с их медовыми покаяниями словно бы растаяли и совсем уже неожиданно пришло в голову: «Непременно надо этому Лазареву человеком войну окончить. Ему бочком-петушком проскочить никак нельзя. Невозможно ему по среднему счету!»
Сам же Лазарев в это время как ни в чем не бывало, выбритый, стройный, очень красивый, даже немножко слишком для партизана щеголеватый, явился к своей «артели напрасный труд», как он довольно метко их назвал, потому что лагерь вечно переезжал и плотники опять начинали все с самого начала, осведомился, почему-де не приветствуют, и закурил. Ребята рубили сруб для баньки, жала топоров посверкивали на лесном нежарком солнце.
— Работать надо с огоньком, — сказал Лазарев. — Так и видно по вас, что нестроевой взвод! До смешного!
— Иди ты знаешь куда! — сказал ему рыжий плотник. — Учитель отыскался. Мы красные партизаны, и про нас былинники речистые ведут рассказ, а ты…
— Я, между прочим, вполне могу в морду врезать! — посулил Лазарев.
Плотник бросил топор, выпрямился.
Другой, огромный, бородатый, закричал старческим тенором:
— Эй, вы, ополоумели?
Рыжего ударила припадочная дрожь, ничего не слыша, он рванулся на Лазарева, тот отпихнул его одной рукой, но не сильно и попросил:
— Не вяжись. Прости, если не так сказал. Ты в моей шкуре не был, не знаешь!
Бородатый оттянул рыжего на себя, другие тоже ввязались, чтобы не проливать кровь. У рыжего фашисты спалили живьем всю семью, он не мог вдаваться ни в какие биографии. Лазарева же предупредили:
— Живи тише. На тебе печать, покуда не отмоешь — молчи в тряпочку.
— Это так, — согласился Лазарев, — я разве спорю? Про то и разговор. Обидно только бывает на свою судьбу. Моешь, моешь — никак не отстирать.
После замирения бородатый осведомился, за что Лазарев был подвергнут репрессии в виде ареста и содержания под стражей. Саша подумал и ответил: ввергли его в узилище за дело, позволил себе нарушить принятый тут порядок, так пусть же все видят на его печальном примере суровое предупреждение для себя. Хоть тут и партизаны, но дисциплина у них гвардейская, в чем Лазарев и убедился на собственной шкуре.
Ответ понравился, даже рыжий молча кивнул головой.
Погодя Лазарев заявил, что верхний венец срублен неправильно, потом высчитал на обороте своей предсмертной записки о доверии высоту трубы, после, хоть и не был тут старшим, нарядил людей за глиной к оврагу и, наконец, сам взял в сильные руки топор и с красивой легкостью, словно напоказ, принялся тесать могучий ствол сосны.
— Да ты что, в самом деле плотник? — спросил у Лазарева проходивший мимо подрывник Ерофеев, — Или кто ты?
— Я, товарищ командир, плотник-медник, злой жестянщик, — ответил Саша, — а если желаете знать для дела, то я лучший в мире мотоциклист, да вот война помешала в гонщики выйти…
— А давеча, я видел, автомат чинил, — сказал Ерофеев.
— И это могу, — воткнув топор в дерево, ответил Лазарев. — Я все могу. У меня руки золотые, зрение абсолютное, голова — другой такой не сыщешь и голосовые данные для Большого театра СССР.
— Вот дает! — удивился Ерофеев.
— Думаете, шучу? — осведомился Саша серьезно и даже печально. — Я не хвастаю, честное слово. Такой уж я человек, на все способный. Одна была неудача — в плен попал, больше не будет.
— Убить еще могут, — садясь на ствол сосны рядом с Лазаревым, вздохнул Ерофеев. — Война не завтра окончится.
— Теперь меня убить нельзя, — со странным и веселым блеском в глазах ответил Лазарев. — Не для того я сюда пришел, чтобы меня убили. Я на большие дела пришел, вот увидите…
— Ишь какой! — опять удивился Ерофеев.