В конце апреля, лучшего месяца в году, Лангедокские ночи коротки. Зато нередко бывают — особенно на высоте! — по-настоящему холодны. Когда по настоянию старшего братья все-таки остановились наконец на ночлег, Аймер быстро понял, что совершил ошибку. Нужно было искать укрытия со стенами — хотя бы с трех сторон, а они остановились под защитой небольшой моховитой скалы на кромке леса, и против горного ветра, свищущего, казалось, во все стороны сразу, ничего не стоил дрожащий доминиканский костерок, который Аймер смог-таки развести, призывая в молитве святого отца всех проповедников. Этой манере — молиться Доминику в разжигании костров под ветром или дождем — он научился некогда у Гальярда: по словам последнего, такой великий скиталец, как отец Доминик, мог разжечь огонек для себя и братьев даже в заснеженных Пиренеях, иначе не дожил бы он до своих 50 лет. Костерок, вымоленный у отца, грел сбитые ноги и лизал развешанные над огнем обмотки, тщетно пытаясь их подсушить; но особого толку от него не было. Куда лучше помогли согреться остатки щековины, а вот вина Аймер пить не стал и Антуану не дал, предвидя назавтра тяжелые времена. Уснул он не сразу, ворочаясь под плащом; сухие ветки, собранные для ложа, больно втыкались в бока, ветер шарил в самшитовых кустах, пугая то ли разбойниками, то ли зверьми; и отчасти завистливо прислушивался брат-священник к ровному дыханию брата-соция, спавшего у него под теплым боком мирно, как дитя под бочком матери. Он тогда еще не знал, что Антуан первую ночь спит спокойно — без единого сна, только синий уют и добрый лес вокруг.
Перекусив после утрени оставшимся хлебом с водой из родника, усталый и не выспавшийся Аймер вовсе не сделался слеп и глух к красоте. Встали затемно, чтобы не по жаре проделать «крутенькую» часть пути — и Аймер даже сквозь заливавший глаза пот быстрого подъема мог любоваться Божией работой: солнечный лик осиял млечными лучами плавные отроги гор, пронизывая туман щедрым золотом. В который раз Аймер подивился еретикам: как они умудрились завестись именно здесь, в земле потрясающей красоты и благодати, со своей доктриной, что плотский мир — от дьявола, ужиться именно там, где творение громогласно трубит о своем благом Творце? Впрочем, из творения сейчас Аймера не особенно радовала ежевика, купами клубившаяся по сторонам дороги: летом, наверное, ее можно было срывать целыми горстями, и она послужила бы подспорьем путнику, но в апреле только яростно вцеплялась в отсыревший от росы хабит и драла руки.
Антуан, шедший впереди, обернулся. Ожидая товарища, нетерпеливо постукивал посохом по камню, как собака, приглашенная хозяином гулять, стучит хвостом по дворовой пыли. Предупреждая вопрос, сообщил:
— Ну, крутенькое место мы почти миновали… Сейчас ровно будет… Более-менее. А до Мон-Марселя, — сказал быстро, стесняясь названия, как звука имени любимой, — до… места точно до заката доберемся. Что, Аймер?
— Н…ничего, — Аймер по-вагантски скривился, скребя сквозь капюшон зудящий от пота затылок. — Отлично все. Веди давай, раньше выйдем — раньше будем.
В скальный портал, служивший селу Мон-Марсель естественными вратами, два белых брата вошли почти что на закате. Могли бы и раньше — но Антуан настоял на том, чтобы прежде помолиться в Марциаловой часовенке. Маленькое святилище из местного камня в этом году было что-то бедновато украшено цветами и свечками.
Братья переглянулись — Аймер смотрел ободряюще, Антуан — с радостью, переходящей в легкую панику. Сердце колотилось близко к горлу, так что даже было видно биение пульса на открытой шее. Аймер заметил, что у того обгорели на солнце уши; скосил глаза на собственный шелушащийся нос — сгорело единственное, что торчало из-под капюшона всю дорогу… Но уши-то сжечь, ясно дело, неприятнее, кроме того, нос один, а их — два… Красноухий Антуан вновь показался Аймеру совсем юным — будто, возвращаясь домой, он возвращался и к прежнему себе, робкому сироте, все явственней выглядывавшему из священного одеяния клирика. Желая подбодрить друга, Аймер крепко хлопнул его по спине — вернее, по дорожному мешку, в котором призывно булькнула фляга.
— Что, брате, будем как отец наш Доминик, утолявший жажду перед входом в город? Прикончим это бедное вино прямо здесь, чтобы не смущать мирян — да я, признаться, хочу и живот заставить замолчать, что-то он с полудня стал слишком разговорчивый!
Слабенькое вино неожиданно согрело пустые желудки; Аймер, к собственному удивлению, даже почувствовал себя хмельным и веселым. Антуан и без того второй день был пьян родимым туманом; тут же его глаза и вовсе воззрились сразу в две разные стороны. Чтобы малость сбить хмель, — не подобает в таком виде выходить на жатву, Гальярд бы отнюдь не одобрил! — Аймер велел товарищу умыться и пожевать терпких иголок пинии; потом оба они, не сговариваясь, опустились на колени для краткой молитвы — и со смехом переглянулись. Аймер как священник повел молитву — 50-й псалом за себя, 129-й за жителей селения, «Помощь наша в имени Господа» и неизменное Salve — к царице Мон-Марселя, царице длинноиглых сосен, твердых камней под коленями и красного заката сквозь туман, царице всего творения и особенно — людей в белых хабитах. Благословение, на котором Антуан, красный от поклонов, коснулся лбом земли. Все, братец, тянуть дальше некуда, пора тебе войти.
Аймер даже запел потихоньку «Благослови душа моя Господа», чтоб не слышать, как грохочет Антуаново сердце.
Первым жителем Мон-Марселя, который показался навстречу проповедникам — Антуан долго гадал и даже загадывал, кто ж это будет, задумывал реплики и ответы — по воле Господа, любящего пошутить, оказалась тварь бессловесная. Белая пастушеская собака, крупная, почти в локоть в холке, горная овчарка трусцой вывернула из-за поворота к трактиру, где должны бы по случаю хорошей погоды сидеть у порога отдыхающие трудяги — и замерла при виде чужаков. Те тоже замерли на всякий случай — зверина здоровая и без цепи, мало ли что ей на ум взбредет! Пес постоял, вглядываясь и распрямив закрученный хвост, думая, поднимать ли шерсть на загривке; потом, увидев робость пришлецов, начал неторопливо и басовито лаять.
По голосу-то Антуан его и узнал — до того был еще не уверен, пять лет для пса — солидный срок, в
— Черт! — испуганно воскликнула она при виде того, что с ходу приняла за драку. — А ну цыть, негодный пес, а ну ко мне!
И голос ее, даже произносящий подобную малокуртуазную речь, был похож на хрустальный колокольчик.
Разглядев наконец в смутном туманно-закатном свете две фигуры в черно-белых хабитах, она вскрикнула не то от неожиданности, не то от испуга; споткнувшись на ровном месте, покачнула полный до краев кувшин, так что по его глиняному боку и по смуглой ее щеке покатилась красная струйка.
— Батюшки… Батюшки светы…
Не зная, как теперь и отозвать пса с богохульным имечком, она в смятении попробовала посвистеть ему и издала неверное шипение, на которое Черт изумленно обернулся, вывесив на сторону язык.
— Здравствуй, Гильеметта, — предупреждая любое возможное приветствие, встал навстречу сияющий Антуан. — Узнаешь меня? — Он попытался одновременно шагнуть к ней и отряхнуть хабит от следов пыльных собачьих объятий. — Это я, Антуан де на Рика! Черт, то есть пес ваш, меня сразу узнал! Да что ты стоишь? Не бойся! Это вот брат Аймер — помнишь брата Аймера? Мы к вам решили с проповедью зайти, время же пасхальное, самая надобность… Расскажи, как дела тут у вас, что родня, что кюре новый? До чего же я рад тебя видеть, землячка, ты и не поверишь!
Он протянул навстречу Гильеметте руки, еще мокрые от песьей слюны. Лицо его сияло — так же, как сияла на пол-локтя ниже белозубая улыбка крутящегося от радости пса, вовсю расточавшего любовь и ласку. Однако Гильеметта не спешила присоединиться к ликованию; смотрела из-под кувшина сторожко, глаза испуганно блестели из темных кругов усталости. Наконец сделала робкий шаг вперед, по пути снимая кувшин с головы.
— Антуан… пасынок Бермонов? Неужто вправду ты? И, Господи помилуй, что это на тебе надето — впрямь монашеское платье? Так ты у нас теперь… Ты теперь настоящий этот самый… Всамделишным клириком сделался?
Не о такой ли встрече втайне от себя самого мечтал Антуан де на Рика? Раскрасневшись от законной гордости, по-царски кивал, кажется, и не замечая, как бегают, прячась от взгляда, ланьи очи собеседницы. На Аймера она смотреть и вовсе избегала, испуганно поклонившись в его сторону и сразу отгородившись псом и Антуаном.
— Господи Боже мой, как же вы… Вы и священник теперь, поди? — бедняжка совсем запуталась, как к нему надобно обращаться.
— Нет, пока нет еще, я тут брата Аймера… отца Аймера социем. Помощником то есть, — из чистого человеколюбия поправился тот. На лице Гильеметты проступило облегчение, она с видимым трудом удержала за зубами какое-то восклицание вроде «слава Богу». Еще почти что человек, не вовсе взлетел за облака! Даже заговорила бойче, выпалив единственный по-настоящему важный вопрос:
— Так вы, отцы мои, что ли опять с… Инквизицией к нам пожаловали?
Сама испугавшись страшного слова, Гильеметта замерла в ожидании ответа. Аймер, наскучив тактичным лицезрением пыли под ногами, внимательно смотрел в лицо женщине, этим вгоняя ее в еще большее смятение.
— Нет, Гильеметта, не с инквизицией, — поспешил утешить ее Антуан. Вот уж последнее, чего он желал от бывших односельчан по возвращении — так это страха! И перед кем — перед ним же самим! — Мы с миссией пришли, проповедовать, то есть отец Аймер будет проповедовать, время-то Пасхальное, самое оно о спасении говорить, ну и исповеди слушать… Если захочет кто исповедаться, конечно… А мое дело — отцу Аймеру во всем помогать.
— Значит, только проповедовать? — Гильеметта хотела гарантий. Глаза ее все так же бегали по сторонам — теперь это заметил даже и Антуан. Радостная встреча плавно переходила во что-то иное; один белый пес с богохульным именем продолжал искренне улыбаться во весь рот.
— Только проповедовать, да. Ну и по дороге — навестить вас, проведать, чем живете, с новым кюре поговорить… Я ж соскучился по вам, по Мон-Марселю! — (последняя попытка завязать искреннюю беседу, заметил про себя Аймер.) — веришь ли, в Тулузе часто вас вспоминал, думал, кто жив, кто рожает, кто как часто в церковь ходит…
Ну вот, неудачно затронул опасную тему. Гильеметта, нимало не убежденная, что это все-таки не инквизиция, встрепенулась, вспугнутая, подхватила с земли кувшин.
— Так я побегу, отцы мои… Помчусь народ предупредить, какие к нам гости пожаловали, чтобы встретить как надобно, чтобы и покушать вам, и разместиться… Я вот тут винца чуток к воскресенью, у Брюниссанды, — так и винцо мне б отнести, муж ругать будет… Побегу я, отцы мои, не обессудьте уж, ступайте к церкви, мы уж вас встретим по-настоящему… — приговаривая так и мелко кланяясь в сторону Аймера (обращение «отцы мои» явственно относилось только к нему как к наиболее опасному из пары), женщина помаленьку отступала назад в проулок, в котором, развернувшись и подхватив кувшин за ручку, и в самом деле бросилась бежать — в ту же сторону, с которой пришла, а отнюдь не в сторону дома, как подметил раздосадованный Антуан. Черт, повертев головой туда-сюда, последний раз ткнулся ему в ноги и потрусил за хозяйкой.
Братья снова остались вдвоем на пустынной улице Портала. Посмотрев против садящегося солнца в сторону церкви, вдоль серых крыш, ступеньками поднимавшихся вверх, Аймер сказал задумчиво:
— Нехороши тут дела. Иначе с чего бы ей так пугаться?
Антуан подвигал плечами. С лица его медленно сползало радостное выражение, уступая место растерянности.
— И собака эта, ты говоришь, — Раймона-пастуха? Ее брата, которого наш Гальярд пять лет назад осудил in absentia[1], если я верно помню?
Увы, Антуану пришла та же самая несомненная мысль… Только очень уж не хотелось ее развивать, не успев вернуться домой! Однако в Аймере пробудился секретарь инквизиции и снова засыпать не собирался.
— Слишком уж торопится наша красавица. Готов поспорить, что ее брат где-то неподалеку, живет спокойно у властей под носом! И его-то в первую голову она и побежала предупреждать, даже вон что обронила, — Аймер нагнулся и выхватил у товарища из-под ног подушечку, которую обыкновенно женщины подкладывают под тяжелый кувшин на голове. — Осужденный еретик живет в селе как ни в чем не бывало, с родными общается… Куда только кюре смотрит? Да и покаянники наши хороши!
— Может, кюре и не знает, — вступился Антуан за незнакомого священника. — Да и вообще, Аймер, есть же у нас правило «подозревать доброе»! Не видели мы этого Раймона — может, и нет его тут, а собака у сестры его живет, почему бы нет? И откуда нам знать, жив ли Раймон? Пять лет прошло, шутка ли! Что угодно могло случиться…
Аймер недоверчиво покосился на брата, который со всей очевидностью сам не верил в свои слова, но ничего не сказал. Сунул подушечку в карман под скапулиром и повернул на улицу, ведущую к церкви.
Гильеметта, убежавшая, припадая на правую ногу под тяжестью кувшина, и впрямь оказалась быстра, как огонь под ветром. Когда двое проповедников спустились наконец к маленькому, вечно запертому мон-марсельскому храму — кажется, предхрамовая площадь была единственным по-настоящему ровным местом в деревне — их уже ждало торжественное собрание.
— Ничего себе скорость, — тихо изумился Аймер, завидев группу человек в двадцать, с байлем во главе, с зажженными светильниками — просто благоразумные девы! — ожидавшую их торжественным полукругом. Приглушенно гудели мужские голоса, из женщин никого не было видно. Антуан шел как во сне: он и без того чувствовал себя в середине собственных ночных грез, проходя впервые за такие длинные для него пять лет этот совершенно не изменившийся путь. Между серых осталей, лепившихся друг к другу, по узким, беспорядочно вьющимся улочкам, обходящим уступы скал; мимо поворота на бывший свой, а теперь совершенно чужой дом… Антуан с неудержимым тревожным любопытством оглянулся тогда на проулок, как Лотова жена, — непонятно, что думал там увидеть… И сейчас по мере приближения к людям он вглядывался в лица, ожидая встретить белозубую улыбку единственного мон-марсельца, которого он, оказывается, видеть очень не хотел. Своего отчима. Или хотел? Сейчас, по возвращении, так сказать, во славе — в белом хабите, клирик, почти инквизитор, более не младший, едва ли не старший, свободный, неприкосновенный, с прекрасным Аймером за плечом — может, Антуан и желал бы видеть отчима именно сейчас, доказать ему и себе, что прежние времена — всего лишь прошлое, которое прошло? Но, к добру или к худу, Бермона-ткача на площади не было.