Вы часто можете встретить название этой страны в описаниях путешествий далекого прошлого. Торговцы семнадцатого века отправлялись туда за перцем, ибо страсть к перцу, подобно любовному пламени, горела в сердцах голландских и английских авантюристов времени Иакова I.
В Патюзане они нашли много перца, и на них произвело впечатление величие султана; но почему-то через столетие торговля с этой страной понемногу замирает. Быть может, они выкачали весь перец. Так или иначе, но теперь никому не было до нее дела, слава угасла, султан — юный кретин с двумя большими пальцами на левой руке и мизерными средствами, высосанными из жалкого населения и украденными у многочисленных дядей.
Все это узнал я, конечно, от Штейна. Он назвал мне имена людей и дал краткое описание жизни и характера каждого. Он переполнен был данными о туземном государстве, словно правительственный отчет, с той разницей, что его сведения были гораздо занимательнее. Кому и знать, как не ему? Он торговал со многими округами, а в иных, как, например, в Патюзане, он один получил от голландского правительства специальные разрешения организовать торговую станцию. Правительство доверяло его скромности, и подразумевалось, что весь риск он берет на себя. Люди, которые у него служили, тоже это понимали, но, по-видимому, жалованье было таково, что рисковать стоило.
Утром, за завтраком, он говорил со мной вполне откровенно. Поскольку ему было известно (по его словам, последние новости были получены тринадцать месяцев назад), жизнь и собственность в Патюзане подвергались опасности, — то были нормальные условия. Там все время шли усобицы, и во главе одной из партий стоял раджа Алланг, самый отвратительный из дядей султана, правитель реки, занимавшийся вымогательством и грабежом и душивший местных жителей, малайцев. Совсем беззащитные, они не имели даже возможности эмигрировать, «ибо, — как заметил Штейн, — куда же им было идти и как они могли уйти?». Несомненно, у них не было даже желания уйти. Мир, обнесенный высокими непроходимыми горами, находился в руках «высокорожденного», а этого раджу они знали: он принадлежал к их королевской династии.
Позже я имел удовольствие встретиться с этим субъектом. То был маленький, грязный, дряхлый старик с злыми глазами и слабохарактерным ртом; через каждые два часа он глотал шарик опиума. Презирая требования приличия, он ходил с непокрытой головой, и растрепанные жирные волосы спускались на его сморщенное угрюмое лицо. Во время аудиенции он забрался на какие-то подмостки, возведенные в зале, похожем на старый сарай с гнилым бамбуковым полом, сквозь щели которого можно было видеть на глубине пятнадцати футов кучи мусора и отбросов, наваленные под домом. Вот где принимал он нас, когда, вместе с Джимом, я явился к нему с официальным визитом. В комнате находилось человек сорок, и, быть может, втрое больше теснилось во дворе. За нашими спинами люди все время ходили и уходили, толпились и перешептывались. Несколько юношей в ярких шелках таращили глаза издали; остальные — рабы и покорные приверженцы — были полуобнажены, в рваных, перепачканных золой и грязью саронгах.
Никогда я не видел Джима таким серьезным, сдержанным и внушительным. Среди этих темнолицых людей его стройная фигура в белом костюме и блестящие кудри волос, казалось, притягивали солнечные лучи, просачивавшиеся в щели закрытых ставен мрачного зала со стенами из циновок и с тростниковой крышей. Он производил впечатление существа совершенно иной породы. Если бы они не видели, как он приехал в каноэ, они бы могли подумать, что он спустился к ним с облаков. Однако он приехал в старом челноке и всю дорогу просидел неподвижно, с плотно сжатыми коленями, опасаясь перевернуть свой каноэ. Сидел он на жестяном ящике, который я ему дал, а на коленях держал револьвер морского образца, полученный от меня при прощании. Этот револьвер, благодаря какой-то сумасбродной идее, либо в силу подсознательной проницательности, он оставил незаряженным.
Так-то поднялся Джим по реке Патюзана. Нельзя себе представить прибытия более прозаического, опасного и экстравагантного. Странно: все его поступки фатально носили характер какого-то бегства, бессознательного дезертирства, прыжка в неизвестное.
Случайность всего этого и производит на меня особенно сильное впечатление. Ни Штейн, ни я понятия не имели о том, что находится по другую сторону, когда мы, выражаясь метафорически, схватили его и швырнули без церемоний через стену. В тот момент я желал лишь сделать его исчезновение полным. Характерно, что Штейн руководствовался сентиментальным мотивом. Ему казалось, что он уплачивает (добром, я полагаю) старый долг, о котором никогда не забывал. Действительно, всю свою жизнь он особенно дружелюбно относился к уроженцам Британских островов. Правда, его покойный благодетель был шотландец и даже именовался Александр Мак-Нейль, а родная деревня Джима лежала значительно южнее Шотландии, но на расстоянии шести или семи тысяч миль такие детали теряют всякое значение. Мотивы Штейна были столь великодушны, что я самым серьезным образом попросил его временно их скрывать. Я чувствовал: соображения о личных выгодах не должны влиять на Джима, не следовало даже подвергать его риску такого влияния. Нам приходилось иметь дело с иного рода реальностью. Он нуждался в убежище, и убежище, купленное ценою опасности, следовало ему предоставить, и только.
По всем остальным пунктам я был с ним совершенно откровенен и, как мне в то время казалось, даже преувеличил опасность всею задуманного. В действительности же я ее недооценил: его первый день в Патюзане чуть-чуть не оказался последним; он стал бы последним, не будь Джим так безрассуден или так суров к себе и заряди он револьвер. Когда я развертывал перед ним наш план, помню, как его покорность мало-помалу уступала место удивлению, любопытству, восторгу и мальчишескому оживлению. О таком случае он мечтал. Он не мог понять, чем он заслужил мое… Пусть его повесят, если он понимает, чему обязан… А Штейн, этот Штейн, который… но… разумеется, он — Джим — должен меня благодарить… Я его оборвал. Он говорил бессвязно, а его благодарность причиняла мне невыносимую боль. Я ему сказал, что если он и обязан кому-то, то этот «кто-то» — старый шотландец, о котором он никогда не слыхал; этот шотландец умер много лет назад, и после него осталось лишь воспоминание о его громоподобном голосе и примитивной честности. Следовательно, некого ему было благодарить. Штейн оказывал молодому человеку помощь, какую сам получил в молодости, а мне оставалось лишь назвать его имя. Туг Джим покраснел и робко заметил, что я всегда ему доверял.
С этим я согласился и, помолчав, высказал пожелание, чтобы и он последовал моему примеру.
— Вы думаете, я этого не делаю? — смущенно спросил он, а затем пробормотал о том, что раньше ему нужно себя показать.
Лицо его просветлело, и он громко заявил, что у меня не будет случая раскаиваться в том доверии, какое… какое…
— Не обольщайтесь, — перебил я. — Не в вашей власти заставить меня в чем-либо раскаиваться.
Сожалеть я не мог, а если бы и мог, то это — мое личное дело; с другой стороны, я бы хотел, чтобы он понял: этот замысел — этот опыт — дело его рук, он — и только он — будет нести ответственность.
— Как! Да ведь это как раз то самое, чего я… — забормотал он.
Я попросил его не глупить, а у него вид был недоуменный. Он стоял на пути к тому, чтобы сделать жизнь для себя невыносимой.
#9632;
— Вы так думаете? — спросил он взволнованно, а через се кунду доверчиво прибавил: — Но ведь я пробивался вперед. Разве нет?
Нельзя было на него сердиться. Я невольно улыбнулся и сказал ему, что в прошлом идущие таким путем люди уходили в пустыню отшельниками.
— К черту отшельников! — воскликнул он с подъемом. Конечно, против пустыни он не возражал.
— Рад это слышать, — сказал я. Ведь именно в пустыню он и отправлялся. Я рискнул пообещать, что там жизнь не покажется ему скучной.
— Конечно, конечно, — подтвердил он рассудительно.
— Вы проявили желание, — продолжал я неумолимо, — уйти и закрыть за собой дверь.
— Разве? — перебил он угрюмо, и мрачное настроение, казалось, сошло на него, как тень проходящего облака. В конце концов он умел быть очень выразительным. — Разве? — повторил он горько. — Не можете же вы сказать, что я поднимал из — за этого шум. И терпеть я мог… Только, черт возьми, вы показываете мне дверь…
— Ну, и хорошо. Отправляйтесь туда, — сказал я.
Я мог дать ему торжественное обещание, что дверь за ним закроется плотно. О его судьбе, какой бы она ни была, знать не будут, ибо эта страна, несмотря на переживаемый ею период гонения, считалась недостаточно созревшей для вмешательства в ее дела. Попади он туда, и для внешнего мира он словно перестанет существовать. Ему придется стоять на собственных ногах, и вдобавок он должен сначала найти опору для ног.
— Перестать существовать — вот именно! — прошептал он, впиваясь в мое лицо.
Если он обдумал условия, закончил я, ему следует взять первый попавшийся гхарри и ехать к Штейну за последними инструкциями. Он метнулся из комнаты прежде, чем я кончил говорить.
ГЛАВА XXIII
Вернулся он лишь на следующее утро. Ему предложили обедать и переночевать. В своей жизни он не встречал такого поразительного человека, как мистер Штейн. В его кармане лежало письмо к Корнелиусу («тому самому малому, который получает отставку», — пояснил он и на секунду задумался). С восторгом показал он серебряное кольцо (такие кольца носят туземцы), стертое от времени и сохранившее слабые следы чеканки.
Это кольцо было рекомендацией к старику Дорамину — одному из самых влиятельных людей в Патюзане — важной персоне. Дорамин был другом мистера Штейна в стране, где с ним была столько приключений. Мистер Штейн называл его «боевым товарищем». Прекрасное название, не так ли? И, не правда ли, мистер Штейн замечательно говорит по-английски? Сказал, что выучил английский на Целебесе! Правда забавно? Он говорил с акцентом — заметил ли я? Кольцо дал ему этот Дорамин. Расставаясь в последний раз, они обменялись подарками. Что — то вроде обета вечной дружбы. Джиму это понравилось, а как мне? нравится? Им пришлось удирать из страны, когда этот Мохамед… Мохамед… как его звали… был убит. Мне, конечно, известна эта история? Постыдное предательство, не правда ли?
Не умолкая он говорил в таком духе, забыв о еде, держа в руке нож и вилку: он застал меня за завтраком. Щеки его порозовели, а глаза потемнели, что являлось у него признаком возбуждения. Кольцо было чем-то вроде верительной грамоты («такие вещи встречаются в книгах», — одобрительно вставил он), и Дорамин сделает для него все, что может. Мистер Штейн однажды спас тому жизнь; чисто случайно, как сказал мистер Штейн, но он — Джим — думает иначе. Мистер Штейн — человек, который ищет таких случаев. Неважно! Случайно или умышленно, но ему — Джиму — это сослужит хорошую службу. От всей души он надеется, что славный старикан еще не отправился к предкам. Мистер Штейн об этом не знал, ибо больше года он не имел никаких сведений. Они все время дерутся, а сообщение по реке закрыто. Это дьявольски неудобно, но не беда! Он — Джим — найдет щель и пролезет.
Пожалуй, он даже испугал меня своей возбужденной болтовней. Он был разговорчив, как мальчишка накануне долгих каникул, дающих возможность шалить сколько угодно, а такое настроение у взрослого человека и при таких обстоятельствах казалось слишком необычным — чуточку ненормальным и небезопасным. Я уже готов был взмолиться, прося его отнестись к делу посерьезнее, как вдруг он положил нож и вилку (он начал есть или, вернее, машинально глотать пищу) и стал шарить вокруг своей тарелки. Кольцо! Кольцо! Где оно, черт возьми… Ах, вот! Он зажал его в кулак и ощупал один за другим все свои карманы. Как бы не потерять эту штуку… Не повесить ли кольцо на шею?.. Тотчас же он этим занялся и достал кусок веревки, которая походила на шнурок от башмака. Так! Теперь будет крепко. Дьявольская вышла бы история, если бы… Тут он как будто в первый рад уловил выражение моего лица и немного успокоился. По-видимому, я не понимаю, сказал он с наивной серьезностью, какое значение он придает этому кольцу. Для него кольцо было залогом дружбы. Хорошее дело иметь друга. Об этом-де ему было кое-что известно. Он выразительно кивнул мне головой, а когда я жестом отклонил этот намек, он подпер лицо рукой и некоторое время молчал, задумчиво играя хлебными крошками на скатерти.
— Закрыть дверь — хорошо сказано! — воскликнул он и, вскочив, зашагал по комнате; поворот его головы, плечи, быстрые неровные шаги напоминали мне тот вечер, когда он, исповедуясь, шагал точно так же передо мной под тенью маленького набежавшего на него облачка, с бессознательной проницательностью извлекая утешение из самого источника горя. Это было то же настроение, и вместе с тем — иное; так ветреный товарищ сегодня ведет вас по правильному пути, а назавтра собьется с дороги. Походка его была твердой, блуждающие потемневшие глаза словно искали чего-то в комнате. Казалось, одна его нога ступает тяжелее, чем другая, — быть может, то была вина ботинок, — и поэтому походка была как будто неровной. Одну руку он засунул в карман, другая жестикулировала.
— Закрыть дверь! — вскричал он. — Я этого ждал. Я еще покажу… Я… я готов ко всему… О таком случае я мечтал… Боже мой, выбраться отсюда! Наконец-то я дождался… Увидите! Я…
Он бесстрашно вскинул голову и, признаюсь, в первый и последний раз за все время нашего знакомства я неожиданно почувствовал к нему неприязнь. Зачем это парение в облаках? Он шагал по комнате, размахивая рукой и то и дело нащупывая кольцо на груди. Какой смысл ликовать человеку, назначенному торговым агентом в страну, где вообще нет торговли? Зачем бросать вызов вселенной? Не так следовало подходить к новому делу; такое настроение, сказал я, не подобает ему… Да и всякому другому.
Он остановился передо мной. В самом деле я так думаю? — спросил он, отнюдь не успокоившись, и в его улыбке мне вдруг почудилось что-то дерзкое. Но ведь я на двадцать лет старше его. Молодость дерзка, это ее право, она должна утвердить себя, а всякое самоутверждение в этом мире сомнений является вызовом и дерзостью.
Он отошел в дальний угол, а затем вернулся, чтобы растерзать меня, выражаясь образно, ибо даже я, который был так добр к нему, даже я помнил… помнил о том, что с ним случилось. Что уж говорить об остальных?.. Что удивительного, если он хочет уйти… Уйти навсегда? А я рассуждал о подобающем настроении!
— Дело не в том, что я помню или остальные помнят! — крикнул я. — Это вы, вы помните!
Он не сдавался и с жаром продолжал:
— Забыть все… всех, всех… — Затем тихо добавил: — Но вас?
— Да, и меня тоже, если это вам поможет, — так же тихо сказал я.
После этого мы некоторое время сидели молчаливые и вялые, словно истощенные. Затем он сдержанно сообщил мне, что мистер Штейн посоветовал ему подождать месяц и выяснить, сможет ли он там остаться, раньше чем начинать постройку нового дома; таким образом он избегнет «лишних трат». Мистер Штейн иногда употреблял такие забавные выражения… «Лишние траты» — это очень хорошо… Остаться? Ну, конечно! Он останется. Только бы туда попасть — и конец делу. Он ручался, что останется. Никогда не уйдет!
— Не будьте же безрассудны, — сказал я, встревоженный его угрожающим тоном. — Если вы проживете долго, вам захочется вернуться.
— Вернуться? Зачем? — рассеянно спросил он, уставившись на циферблат стенных часов.
Помолчав, я спросил:
— Значит, никогда?
— Никогда! — повторил он задумчиво, не глядя на меня; затем вдруг оживился: — О, Боже! Два часа, а в четыре я отплываю!
Это была правда. Бригантина Штейна уходила в тот день на запад. Джим должен был ехать на ней, а приказа отсрочить отплытие дано не было. Думаю, что Штейн забыл. Джим стремительно умчался укладывать вещи, а я отправился на борт своего судна, куда он обещал заглянуть, когда отплывет на бригантину, стоявшую на внешнем рейде. Он явился запыхавшись, с маленьким кожаным чемоданом в руке. Это не годилось, и я ему предложил свой старый жестяной сундук; считалось, что он не пропускает воды или, во всяком случае, сырости. Свои вещи Джим переложил очень просто: вытряхнул содержимое чемодана в ящик, как вытряхивают мешок с зерном. Я заметил три книги — две маленькие, в темных переплетах, и толстый зеленый с золотом том — полное собрание сочинений Шекспира за два с половиной шиллинга.