Прыжок за борт - Джозеф Конрад 29 стр.


— Я живу здесь всего два года и теперь не представляю себе, как мог бы я жить в другом месте. Одно воспоминание о том мире, который лежит за пределами этой страны, — пугает меня, так как, так как… — Он опустил глаза, кончиком ботинка разбивая кусок засохшей грязи: мы прогуливались по берегу реки. — Так как я не забыл, почему я сюда пришел. Еще не забыл!

Я старался на него не смотреть, но мне послышался короткий вздох. Некоторое время мы шли молча.

— Сказать правду, — начал он снова, — если можно забыть такую вещь, то я думаю, что имею право выбросить ее из своей головы. Спросите любого человека здесь… — голос его изменился, — Не странно ли, — продолжал он мягко, почти умоляюще, — не странно ли, что все эти люди, которые готовы для меня на все, никогда не смогут понять? Никогда! Если вы мне не верите, я не могу призвать их свидетелями. Почему-то тяжело об этом думать. Я глуп, не правда ли? Чего мне еще желать? Если вы их спросите, кто смел, честен, справедлив, кому готовы они доверить свою жизнь, — они назовут туана Джима. И, однако, они никогда не смогут узнать истинную правду.

Вот что он сказал мне в тот последний день, какой я с ним провел. Я не забыл почти ни одного его слова; я чувствовал, что он хочет еще что-то сказать. Солнце, превращавшее землю своим нестерпимым блеском в беспокойный комок пыли, опустилось за лесом, и свет опалового неба, казалось, окутывал мир иллюзией спокойного и задумчивого величия. Слушая его, я видел, как постепенно темнеет река, воздух, и неумолимо надвигается ночь, опускаясь на все видимые предметы, стирая очертания, глубже погребая мир, словно засыпая его неосязаемой черной пылью.

| — О! — неожиданно начал он, — бывают дни, когда человек кажется себе слишком нелепым; но я знаю, что могу сказать вам все. Я говорил о том, что покончил с этим… с этим дьявольским происшествием… Стал забывать… Я могу об этом говорить спокойно. В конце концов что это доказало? Ничего. Полагаю, вы думаете иначе.

Я шепотом запротестовал.

— Не важно, — продолжал он. — Я удовлетворен… почти. Мне достаточно заглянуть в лицо первого встречного, чтобы вернуть себе уверенность. Нельзя заставить их понять, что во мне происходит. Ну, так что ж? Послушайте! Я действовал не так уж скверно.

1 — О, да, — подтвердил я.

— И все-таки вы бы не хотели видеть меня на борту вашего судна, а?

— Подите к черту! — крикнул я. — Прекратите!

— Вот видите! — воскликнул он с добродушно-торжествующим видом. — А скажите-ка вот об этом кому-нибудь из здешних. Они сочтут вас идиотом, лжецом или еще того хуже. Вот почему я могу это выносить. Кое-что я для них сделал, но вот что они сделали для меня.

— Дорогой мой, — сказал я, — Для них вы навсегда — тайна.

Наступила пауза.

— Тайна, — повторил он, не поднимая глаз. — Ну, что ж, я должен навсегда здесь остаться.

После захода солнца тьма, казалось, налетала на нас с каждым порывом ветерка. Посреди обнесенной изгородями дорожки я увидел неподвижный, настороженный и словно одноногий силуэт Тамб Итама, а по другую сторону площадки что-то белое двигалось за столбами, поддерживающими крышу. Когда Джим в сопровождении Тамб Итама отправился делать вечерний обход, я один пошел к дому, но тут дорогу мне вдруг преградила девушка, которая, несомненно, ждала этого случая.

Трудно объяснить вам, чего именно хотела она от меня добиться. По-видимому, это было что-то простое — чрезвычайно простое и невыполнимое, — как, скажем, точное описание формы облака. Она хотела получить от меня уверение, подтверждение, объяснение, — не знаю, как назвать, — нет для этого имени.

Под выступом крыши было темно, и я видел только расплывчатые линии ее платья, бледный овал маленького лица, белые блестящие зубы. Когда она ко мне обращала свое лицо, я видел большие темные орбиты глаз, где, казалось, что-то двигалось, — такое движение чудится вам, когда вы смотрите на дно бесконечного, глубокого колодца. Что такое там движется? — спрашиваете вы себя. Какое-нибудь чудовище или лишь затерянные отблески вселенной?

Мне пришло в голову, — не улыбайтесь, — что она в своем неведении была более таинственна, чем сфинкс, предлагающий путникам ребяческие загадки. Ее увезли в Патюзан раньше, чем она прозрела. Здесь она выросла; она ничего не видела, ничего не знала. Я задаю себе вопрос, была ли она уверена в том, что существует, кроме Патюзана, что-то иное. Не постигаю, какое представление составилось у нее о внешнем мире: из обитателей его она знала только обманутую женщину и негодяя отчима. Ее возлюбленный также пришел к ней оттуда; но что будет с ней, если она вернется в тот непостижимый мир, который, казалось, всегда требовал назад свое достояние? Ее мать перед смертью предостерегала ее, рыдая.

Она крепко схватила меня за руку, но как только я остановился, быстро выпустила. Она была отважной и робкой, не боялась ничего, но ее удерживало глубокое неведение и отчужденность, — смелый человек, ощупью пробирающийся во мраке. Я принадлежал к тому неведомому миру, который в любой момент мог потребовать Джима как свою собственность. Я был посвящен в его тайны и намерения, облечен, быть может, властью! Кажется, она считала, что я одним словом своим могу вырвать Джима из ее объятий; я глубоко убежден, что она мучилась от предчувствий во время моих долгих бесед с Джимом; она переживала подлинную и невыносимую пытку, которая привела бы ее к решению меня убить, если бы ее душа была на это способна. Таково мое впечатление, и больше мне нечего вам сказать. Я был ошеломлен и удивлен. Она заставила меня ей верить, но не могу передать вам впечатление, какое произвел на меня этот быстрый, бурный шепот, мягкие страстные интонации, неожиданная пауза и умоляющий жест вытянутых белых рук. Руки упали, призрачная фигура покачнулась, как стебель на ветру, голова поникла. Нельзя было разглядеть черты ее лица, заглянуть в глаза. Два широких рукава взвились во тьме, словно раскрываемые крылья; она стояла молча, сжав голову руками.

ГЛАВА XXXIII

Я был глубоко растроган: юность, ее неведение, ее красота, напоминающая нежную силу полевого цветка, ее трогательные мольбы и беспомощность подействовали на меня почти так же сильно, как на нее действовал этот бессмысленный и понятный страх. Она боялась неизвестного, как боимся мы все, а ее неведение еще шире раздвигало границы этого неизвестного. Я являлся представителем неизвестного мира, который нимало не заботился о Джиме и в нем не нуждался. Я готов был поручиться за равнодушие плодоносной земли, если бы не вспомнил о том, что Джим также принадлежит к этому таинственному, неизвестному миру, породившему ее страхи, а представителем Джима я, во всяком случае, не был. Это заставило меня поколебаться. Безнадежно печальный шепот заставил меня заговорить.

Я стал протестовать и заявил, что приехал сюда, отнюдь не намереваясь увезти Джима.

Зачем же тогда я приехал? Она пошевельнулась и снова замерла неподвижно, словно мраморная статуя в ночи. Я постарался кратко объяснить: дружба, дела. Если есть у меня какое — нибудь желание, то, скорее, я хочу, чтобы он остался… 1 — Они всегда нас покидают, — прошептала она.

Скорбная мудрость из могилы, которую она украшала цветами, казалось, повеяла на нас в слабом вздохе… Ничто, сказал я, не может оторвать от нее Джима.

Таково теперь мое глубокое убеждение; в этом я был уверен и тогда. И убеждение мое окрепло, когда она прошептала, словно думая вслух:

— Он мне в этом клялся.

— Вы его просили? — осведомился я.

Она шагнула вперед.

— Никогда!

Она только просила его уйти. Это было в ту ночь, на берегу реки, после того как он убил человека, а она швырнула факел в воду, потому что он так на нее смотрел. Слишком много было света, а опасность тогда — миновала… ненадолго. Он сказал, что не оставит ее у Корнелиуса. Она настаивала, хотела, чтобы он ее оставил. Он ответил, что не в силах это сделать, дрожал, когда это говорил.

Не нужно обладать большим воображением, чтобы увидеть эту сцену, — чуть ли не услышать их шепот. Она боялась и за него. Думаю, тогда она видела в нем лишь жертву, обреченную опасностям, в которых она разбиралась лучше, чем он. Хотя одним своим присутствием он завоевал ее сердце и мысли, но она недооценивала его шансы на успех. Ясно, что в то время всякий склонен был недооценивать его шансы. Даже больше, — у него как будто никаких шансов не было. Я знаю, что таково было мнение Корнелиуса. В этом он мне признался, пытаясь затушевать мрачную роль, какую играл в заговоре шерифа Али, имевшем целью покончить с неверным. Ясно теперь, что даже сам шериф Али питал лишь презрение к белому человеку. Кажется, Джима хотели убить главным образом из религиозных соображений: простой акт благочестия — другого значения не имел. Это мнение разделял и Корнелиус.

— Почтенный сэр, — униженно говорил он мне в тот единственный раз, когда ему удалось со мной заговорить. — Почтенный сэр, как я мог знать? Как он мог добиться доверия? О чем думал мистер Штейн, посылая такого мальчишку к своему старому слуге? Я готов был его спасти за восемьдесят долларов. Всего лишь восемьдесят долларов! Почему этот болван не уехал? Разве я должен был лезть на смерть ради чужого человека?

Он пресмыкался передо мной, униженно наклоняясь и простирая руки к моим коленам, словно хотел обнять мои ноги.

Что такое восемьдесят долларов? Сумма ничтожная. И эти деньги просил у него слабый старик, которому испортила жизнь покойная ведьма.

Тут он заплакал. Но я забегаю вперед. В тот вечер я встретился с Корнелиусом лишь после того, как кончился мой разговор с девушкой.

Она не думала о себе, когда умоляла Джима оставить ее и покинуть страну. Она помнила только о грозившей ему опасности — даже если она и хотела спасти себя — бессознательно, быть может; но не забудьте полученного ею предостережения, не забудьте, что уроком ей могла служить каждая секунда рано оборвавшейся жизни, на которой сосредоточены были все ее воспоминания. Она упала к его ногам (так она мне сказала) там, у реки, при мягком звездном свете, намечавшем лишь массы молчаливых теней, пустые пространства и слабо трепетавшем на реке, казавшейся широкой, как море. Он ее поднял, и она перестала бороться. Конечно, перестала. Сильные руки, нежный голос… Во всем этом так нуждалось измученное сердце, смятенный ум… порыв молодости… требование минуты. Чего вы хотите! Всякому это понятно — всякому, кто хоть что-нибудь может понять. Итак, она была довольна, что ее подняли и удержали.

— Вы знаете… это очень глубоко… совсем не забава!.. — торопливо шепнул мне с озабоченным видом Джим на пороге своего дома.

Ничего легкомысленного в их романе не было: они сошлись в тени катастрофы, как рыцарь и девушка, встретившиеся, чтобы обменяться обетами среди развалин. Звездный свет падал на них, — свет такой слабый и далекий, что не мог претворить тени в образы и показать другой берег реки. Я смотрел на поток с того самого места; он струился, немой и черный, как Стикс. На следующий день я уехал, но мне не забыть, от чего хотела она себя спасти, когда умоляла его уйти, пока еще не поздно. Она сама сказала мне об этом, спокойная и неподвижная белая фигура во тьме. Она сказала мне:

— Я не хотела умереть в слезах.

Я подумал, что ослышался, и переспросил:

— Вы не хотели умереть в слезах?

— Как моя мать, — пояснила она.

Очертания ее белой фигуры не дрогнули.

— Моя мать рыдала перед смертью, — добавила она.

Неизъяснимое безмолвие, казалось, поднялось над землей вокруг нас, словно разлив потока в ночи, стирая знакомые вехи эмоций. Потеряв опору, я внезапно почувствовал ужас, — ужас перед неведомой глубиной. Она стала объяснять: в последние минуты, когда она была одна с матерью, ей пришлось придерживать дверь, чтобы не вошел Корнелиус. Он хотел войти и барабанил кулаками в дверь, изредка хрипло выкрикивая: «Впусти меня! Впусти меня!»

В дальнем углу, на циновках умирающая женщина не в силах была поднять руку; запрокинув голову, она слабо шевельнула пальцами, словно приказывая: «Нет!» — а дочь, налегая из всех сил плечом на дверь, смотрела на нее.

— Слезы текли из ее глаз, а потом она умерла, — бесстрастно закончила девушка, и этот спокойный голос взволновал меня сильнее, чем ее неподвижная белая фигура, заразив ужасом пережитой сцены. Она вырвала у меня мое представление о жизни, изгнала из того убежища, какое каждый из нас себе создает, чтобы скрываться там в минуты опасности, как прячется черепаха под своим щитом. На секунду мир представился мне безмерным и унылым хаосом. Но это продолжалось только один момент: я тотчас же вернулся в свою скорлупу. Приходится это делать, но все свои слова я как будто растерял в том хаосе темных мыслей, какой созерцал в продолжение одной-двух секунд. Однако и слова я скоро обрел. Они были в моем распоряжении, когда она тихо прошептала:

— Он клялся, что не оставит меня, когда мы стояли там одни! Он мне поклялся!..

— Может ли быть, что вы ему не верите? Вы? — укоризненно спросил я, искренне возмущенный. Почему не могла она верить? Зачем цепляться за неуверенность и страх, словно они оберегали ее любовь? Невероятно! Ей бы следовало создать себе мирный приют из этой привязанности. У нее не было знания, не было, быть может, умения…

Быстро спускалась ночь; стало темно там, где мы стояли, и она растаяла во тьме, словно бесплотный мрачный призрак.

И вдруг я снова услышал ее спокойный шепот:

— Другие тоже клялись.

Это прозвучало как задумчивый вывод из размышлений, исполненных печали и страха. Она прибавила, пожалуй, еще тише:

— И мой отец клялся…

Она замолкла, чтобы перевести дыхание.

— И ее отец…

Так вот что она знала! Я поспешил сказать:

— Да, но он не таков.

Казалось, этого она не намерена была оспаривать; но немного спустя странный спокойный шепот, блуждая в воздухе, коснулся моего слуха:

— Почему он — не такой? Лучше ли он?

— Клянусь, — перебил я, — я думаю, что он лучше.

Мы оба таинственно понизили голос. У хижин, где жили рабочие Джима (это были по большей части освобожденные рабы из укрепления шерифа), кто-то затянул пронзительную протяжную песню. По ту сторону реки огромный костер, — полагаю, что у Дорамина, — казался пылающим шаром, совершенно отрезанным в ночи.

— Он честнее? — прошептала она.

— Да, — ответил я.

— Честнее всех других? — повторила она, растягивая слова.

— Здесь никто не подумал бы усомниться в его словах… никто бы не осмелился, кроме вас.

Кажется, она пошевельнулась.

— Он храбрее? — продолжала она изменившимся голосом.

— Страх никогда не оторвет его от вас, — сказал я, начиная нервничать.

Песня оборвалась на высокой ноте. Где-то вдали раздались голоса. Среди них — голос Джима. Меня поразило ее молчание.

— Что он вам сказал? Он вам что-то сказал? — спросил я.

Ответа не последовало.

— Что-то такое он вам сказал? — настаивал я.

— Вы думаете, я могу вам ответить? Откуда мне знать? Как мне понять? — воскликнула она наконец.

Послышался шорох. Мне показалось, что она заломила руки.

— Есть что-то, чего он не может забыть.

— Тем лучше для вас, — угрюмо пробормотал я.

— Что это такое? — с настойчивой мольбой спросила она. — Он говорит, что испугался. Как я могу этому поверить? Разве я сумасшедшая, чтобы этому верить? Вы все что-то вспоминаете. Все к этому возвращаетесь. Что это? Скажите мне! Живое оно? Мертвое? Я его ненавижу. Оно жестоко. Есть у него лицо и голос? Может он это увидеть… услышать? Во сне, быть может, когда он не видит меня… И тогда он встанет и уйдет. Ах, никогда его не прошу. Моя мать простила, но я никогда! Что это будет? Знак… зов?

То было удивительное открытие. Она не доверяла даже его снам и, казалось, думала, что я могу объяснить ей причину. Я словно терял опору. Знак, зов! Как красноречиво было ее неведение! Всего несколько слов! Как она их познала, как сумела их выговорить, — я не могу себе представить. Женщины вдохновляются напряжением данной минуты, которое нам кажется ужасным, нелепым или бесполезным. Убедиться, что у нее есть голос, — этого одного достаточно было, чтобы прийти в ужас. Если бы упавший камень возопил от боли, чудо это не могло бы показаться более странным и трогательным. Эти звуки, блуждающие в ночи, вскрыли мне трагизм их жизни, обреченной тьме. Невозможно было заставить ее понять. Я молча бесился, сознавая свое бессилие. И Джим… бедняга! Кому он мог быть нужен? Кто вспомнил бы его? Он добился того, чего хотел. К тому времени позабыли, должно быть, о том, что он существует на белом свете. Они подчинили себе судьбу. И были трагичны.

Назад Дальше