Прыжок за борт - Джозеф Конрад 36 стр.


— Вы могли бы знать! — с горечью отозвался Браун. — Сказать нетрудно: голод! А вас?

— Тут парень вздрогнул, сообщил Браун, передавая мне эти первые фразы их странного разговора. Парень вздрогнул и покраснел. Должно быть, считал себя слишком важной персоной, чтобы отвечать на вопросы. Тогда я ему заявил, что если он смотрит на меня как на мертвого, с которым можно не стесняться, то его дела обстоят ничуть не лучше. Один из моих людей там, на холме, все время держит его под прицелом и ждет только моего сигнала. Возмущаться этим нечего. Он пришел сюда по доброй воле. «Условимся, — сказал я, — что мы оба мертвые, а потому будем говорить, как равные. Все мы равны перед смертью».

— Я согласился, что попал, словно крыса в ловушку, но нас сюда загнали, и даже загнанная крыса может цапнуть. Он сейчас же поймал меня на слове: «Нет, не может, если не подходить к ловушке, пока крыса не сдохла».

| — Я сказал ему, что такая игра годится для здешних его приятелей, но ему не подобает обходиться так даже и с крысой. Да, я хотел с ним переговорить. Не жизнь у него вымаливать. Нет! Мои товарищи… ну, что ж… они — такие же люди, как и он. Мы хотим только, чтобы он пришел, хотя бы во имя черта, и порешил дело.

— Черт побери, — сказал я, а он стоял неподвижно, как столб. — Не будете же вы являться сюда ежедневно и смотреть в бинокль, кто из нас держится на ногах. Либо ведите на нас своих людей, либо дайте нам отсюда выбраться и умереть с голоду в открытом море! Ведь и вы когда-то были белым, несмотря на всю вашу болтовню о том, что это ваш народ, и вы — один из них. Не так ли? А что вы, черт возьми, за это получаете? Что вы тут нашли такого драгоценного? А? Вы, быть может, не хотите, чтобы мы спустились с холма? Вас двести на одного. Вы не хотите, чтобы мы сошлись на открытом месте. Ну, так попомните — мы вас заставим попрыгать раньше, чем вы с нами покончите. Вы тут болтаете о том, что нечестно нападать на безобидный народ. Какое мне дело до того, что они — народ безобидный, когда я зря подыхаю с голоду? Но я не трус! Не будьте же и вы трусом. Ведите их сюда — или мы еще заставим этих безобидных людей попрыгать!

Передавая мне этот разговор, он был страшен — измученный скелет на жалкой кровати в ветхой хижине; сидел он, понурив голову, и изредка на меня поглядывал с видом злобным и торжествующим.

— Вот, что я ему сказал… Я знал, что нужно говорить, — начал он слабым голосом, но скоро воодушевился, подогреваемый яро стью. — Мы не намерены были бежать в леса и там блуждать, словно живые скелеты, падая один за другим… Добыча для му равьев, которые принялись бы за нас, не дожидаясь конца! О, нет!

«Вы не заслуживаете лучшей участи», — сказал он.

— А вы чего заслуживаете? — крикнул я ему через речонку, — вы, который только и делаете, что болтаете о своей ответствен ности, о невинных людях, о проклятом своем долге! Знаете ли вы обо мне больше, чем я знаю о вас? Я пришел сюда за едой. Слышите? За едой, чтобы набить живот. А вы зачем сюда пришли? Что вам было нужно, когда вы сюда явились? Нам от вас ничего не нужно: либо сражайтесь, либо дайте нам возможность вернуться туда, откуда мы пришли…

«Я бы стал теперь с вами сражаться», — сказал он, крутя свои короткие усы.

— А я бы дал вам меня пристрелить. С удовольствием дал бы! — отвечал я. — Не все ли мне равно, где подыхать? Мне все время не везет. Надоело! Но это было бы слишком уж легко. Со мной товарищи, а я, ей-богу, не из таковских, чтобы выпутаться самому, а их оставить в проклятой ловушке.

С минуту он размышлял, а затем пожелал узнать, что такое я сделал («там», сказал он, кивнув головой в сторону реки), и почему сюда попал.

— Разве мы встретились для того, чтобы рассказывать друг другу свою историю? — спросил я. — А ну-ка, начните вы! Нет? Признаться, я никакого желания не имею слушать. Оставьте ее при себе. Я знаю, что она ничуть не лучше моей. Я жил — то же делали и вы, хотя и рассуждаете так, словно вы один из тех, у кого есть крылья, и вы можете не ступать по грязной земле. Да, земля грязная! Крыльев у меня нет. Я здесь потому, что один раз в жизни испугался. Хотите знать чего? Тюрьмы! Вот что меня пугает, и вы можете принять это к сведению, если хотите. Я не спрашиваю, что испугало вас и загнало в эту проклятую дыру, где вы, как будто, недурно нагрели руки. Такова ваша судьба, а мне суждено клянчить, чтобы меня пристрелили или вытолкали отсюда, дав умереть, где мне вздумается…

Его исхудавшее тело дрожало, он был охвачен такой великой торжествующей злобой, что сама смерть, подстерегавшая его в этой хижине, как будто отступила. Призрак его безумного самолюбия поднимался над отрепьями и нищетой, словно над ужасами могилы. Не знаю, много ли он лгал тогда Джиму, лгал мне теперь, лгал себе самому. Самолюбие дьявольски подшучивает над нашей памятью, и необходимо притворство, чтобы оживить подлинную страсть. Стоя под видом нищего у врат иного мира, он давал этому миру пощечину, оплевывал его, сокрушал страшной своей злобой и возмущением, таившимися во всех его мерзостях. Этот авантюрист одолел всех мужчин, женщин, дикарей, торговцев, бродяг, миссионеров, одолел он и Джима.

Я не отнимал у него этого триумфа in artlculo mortis,[19] не лишал этой почти посмертной иллюзии, будто он растоптал всю землю. Пока он хвастался, развиваясь в отвратительной агонии, я невольно вспоминал истории, какие о нем ходили во времена его расцвета, когда в течение года судно джентльмена Брауна вертелось у островка, окаймленного зеленью, где на белом берегу виднелась черная точка — дом миссии; спустясь на берег, джентльмен Браун старался очаровать романтическую женщину, которая не могла ужиться в Меланезии. Мужу ее он казался подающим большие надежды обратиться на путь истинный. Было известно, что бедняга миссионер выражал намерение склонить «капитана Брауна к лучшей жизни».

«Спасал его во славу божию, — как выразился один кривой бродяга, — чтобы показать там, на небе, что за птица — торговый шкипер Тихого океана!»

И этот же Браун убежал с умирающей женщиной и рыдал над ее телом.

— Вел себя, словно ребенок, — не уставал повторять его помощник. — И пусть меня забьют до смерти хилые канаки, если я понимаю, в чем тут дело. Знаете ли, джентльмены, когда он доставил ее на борт, она была так плоха, что уже его не узнавала: лежала на спине в его каюте и не спускала глаз с бимса; а глаза у нее страшно блестели. Потом умерла. Должно быть, от скверной лихорадки…

Я вспомнил всю эту историю, когда, вытирая посиневшей рукой спутанную бороду, он говорил мне, корчась на своем зловонном ложе, как нащупывал больное местечко у «этого проклятого парня». Джима нельзя было запугать (он с этим соглашался), но ему открывался путь пролезть в душу Джима — в душу, «которая не стоила и двух пенсов». Ему дана была возможность «вывернуть эту душу наизнанку».

ГЛАВА XLII

Увиденное им сбивало его с толку, ибо он не раз прерывал свой рассказ восклицаниями: «Он едва не улизнул от меня. Я не мог его раскусить. Кто он был такой?»

А затем, дико поглядев на меня, снова начинал говорить, торжествующий и насмешливый. Теперь этот разговор двух людей, разделенных речонкой, кажется мне какой-то страшной дуэлью. Нет, он не вытряхнул души Джима, но я уверен, что душа, непонятная для Брауна, обречена была вкусить всю горечь такой дуэли. Соглядатаи того мира, от которого он отказался, не оставили его и в изгнании, — белые люди из «внешнего мира», где он не считал себя достойным жить. Все это его настигло — угроза, потрясение, опасность, которая мешала его работе. Именно это печальное чувство — думается мне — горестное и покорное, окрашивавшее те немногие фразы, какие произносил Джим, сбило с толку Брауна, мешая ему разгадать стоявшего перед ним человека. Некоторые великие люди обязаны своим могуществом умению вскрывать в тех, кого они избрали своим орудием, качества, способствующие их целям; и Браун, словно он в самом деле был велик, обладал дьявольским даром нащупывать самое больное местечко у своих жертв.

Он признался мне, что Джим был не из тех, кого можно подкупить лестью, и поэтому он постарался прикинуться человеком, который, не впадая в уныние, переносит все неудачи. «Вывозить контрабандой ружья — преступление невелико!» — заявил он Джиму. Что же касается прибытия в Патюзан, то кто посмеет сказать, что он приехал сюда не за милостыней? Проклятые жители открыли по нем стрельбу с обоих берегов, не потрудившись узнать, зачем он приехал.

На этом пункте он нагло настаивал, тогда как в действительности энергичное выступление Дэна Уориса предотвратило величайшее бедствие. Браун ведь заявил мне, что, увидев такой большой поселок, он тотчас же решил начать стрельбу, как только высадится на берег, — убивать каждое живое существо, какое попадется ему на дороге, чтобы таким путем устрашить жителей. Силы были столь неравны, что то был единственный выход для достижения цели, — как доказывал он мне между приступами кашля. Но Джиму он этого не сказал. Что же касается голода и лишений, какие они перенесли, то это была правда, — достаточно было взглянуть на его банду.

Он громко свистнул, и все его люди выстроились в ряд на бревнах, так что Джим мог их видеть. А убийство туземца… ну, что ж его убили… но разве эта война не была войной кровавой — из-за угла? А дело было обделано чисто — пуля попала ему в грудь, — не то, что тот бедняга, который лежит сейчас в речонке. Шесть часов они слушали, как он умирал с пулями дум-дум в животе. Но так или иначе — жизнь за жизнь…

Все это было сказано с видом усталым и наглым, словно человек, вечно пришпориваемый неудачами, перестал заботиться о том, куда он бежит. Он спросил Джима с какой-то наглой откровенностью, неужели ему — Джиму — непонятно, что если дошло до того, чтобы «спасти свою жизнь в темноте, то уже нет дела, кто еще погибнет — трое, тридцать, триста человек». Казалось, будто дьявол нашептывал ему эти слова.

— Я заставил-таки его нахмуриться, — похвастался Браун. — Скоро он перестал разыгрывать из себя праведника. Стоит, и нечего ему сказать… Хмурый, как туча… и смотрит не на меня-в землю.

Он спросил Джима, неужели тот не совершил ни одного скверного поступка за всю свою жизнь? Потому-то он, может быть, и относится так сурово к человеку, который готов использовать любое средство, чтобы вырваться из западни… Браун продолжал в том же духе; и в наглых его словах слышалось напоминание о родственной их крови, об одинаковых испытаниях, — гнусный намек на общую вину, на тайное воспоминание, которое связывало их сердца.

Наконец Браун растянулся на земле и искоса стал следить за Джимом. Джим, стоя на другом берегу реки, размышлял и хлыстиком стегал себя по гетрам. Ближайшие дома казались немыми, словно чума убила в них дыхание жизни; но много невидимых глаз смотрело оттуда на двух белых людей, разделенных речонкой, белой шлюпкой на мели и телом третьего человека, наполовину засосанным грязью. По реке снова двигались каноэ, ибо Патюзан вернул свою веру в устойчивость жизненного уклада с момента возвращения Джима. Правый берег, ошвартованные плоты, даже крыши домов были усеяны людьми, а те, что находились слишком далеко, чтобы слышать и видеть, напрягали зрение, стараясь разглядеть холмик за частоколом раджи. Над широким неправильным кругом, обведенным лесами и прорезанным в двух местах сверкающей полоской реки, нависла тишина.

— Обещаете вы уйти? — спросил Джим.

Браун поднял и опустил руку, отказываясь от всего, принимая то, что неизбежно.

— Обещаете сдать оружие? — продолжал Джим.

Браун сел и злобно посмотрел на него.

— Сдать оружие! Нет, пока вы не возьмете его из наших окоченевших рук. Вы думаете, я с ума сошел от страха? О, нет! Это оружие и отрепья на мне — вот все, что у меня есть… не считая еще нескольких пушек на борту. Я рассчитываю все это спустить в Мадагаскаре… если только мне удастся туда добраться, выпрашивая милостыню у каждого встречного судна.

Джим ничего на это не сказал. Наконец, отбросив хлыст, который держал в руке, он произнес, словно думая вслух:

— Не знаю, в моей ли это власти…

— Не знаете! И хотите, чтобы я немедленно сдал вам оружие! Это здорово! — вскричал Браун. — Допустим, что вам они скажут одно, а со мной разделаются по-другому…

Он быстро успокоился.

— Мне кажется, власть-то у вас есть, иначе какой толк от этого разговора? — продолжал он, — Зачем сюда пришли? Время провести?

— Хорошо, — сказал Джим, внезапно, после долгого молчания, поднимая голову. — Вы получите возможность уйти или сразиться.

Он повернулся на каблуках и ушел.

Браун тотчас же вскочил, но не уходил до тех пор, пока Джим не исчез за первыми домами. Больше он его никогда не видел. Поднимаясь на холм, он встретил Корнелиуса, который, втянув голову в плечи, спускался вниз.

— Почему вы его не убили? — спросил он недовольным тоном.

— Потому что я могу сделать кое-что получше, — сказал Браун с улыбкой.

— Никогда! — энергично возразил Корнелиус. — Я здесь прожил много лет!

Браун с любопытством взглянул на него.

Сложной была жизнь этого поселка, который не принимал его; многого он не мог себе уяснить. Удрученный Корнелиус проскользнул мимо, направляясь к реке. Он покидал своих новых друзей; с мрачным упорством он принимал неблагоприятный ход событий, и его маленькая желтая физиономия, казалось, сморщилась еще больше. Спускаясь с холма, он искоса поглядывал по сторонам, а мысль — одна и та же мысль его не покидала.

Отныне события развиваются быстро, вырываясь из сердец человеческих, словно ручей из темного источника, а Джима мы видим таким, каким видел его Тамб Итам. Глаза девушки также за ним следили, но ее жизнь была слишком тесно переплетена с его жизнью: она не могла быть зоркой, ибо мешали ей изумление, гнев и прежде всего страх и любовь — любовь, которая не умеет прощать. Что же касается верного слуги, не понимающего, как и все остальные, то здесь приходится считаться только с его преданностью и верой в своего господина, — верой столь сильной, что даже изумление переходит в приятие таинственной неудачи. Он видит только одну фигуру и во время паники не забывает о своей обязанности охранять, повиноваться и заботиться.

Его господин вернулся после беседы с белым пришельцем и медленно направился к укреплению на улице. Все обрадовались его возвращению, ибо каждый боялся не только того, что его убьют, но и того, что произойдет после. Джим вошел в один из домов, куда удалился старый Дорамин, и долго оставался наедине с вождем племени Бути. Несомненно, он обсуждал с ним дальнейший план, но никто не слышал этого разговора. Только Тамб Итам, постаравшийся стать на часок поближе к двери, уловил, как его господин сказал: «Я извещу народ, что такова моя воля, но с тобой, о Дорамин, я говорил раньше, чем со всеми остальными, и говорил наедине, ибо ты знаешь мое сердце так же хорошо, как знаю я величайшее желание твоего сердца. И ты знаешь, что я думаю только о благе народа».

Затем его господин, откинув занавес в дверях, вышел, и он, Тамб Итам, мельком увидел старого Дорамина, сидящего в кресле; руки его лежали на коленях, глаза были опущены. После этого он последовал за своим господином в форт, куда были созваны на совещание все старейшины Буги и представители Патюзана. Сам Тамб Итам надеялся, что будет сражение.

— Нужно было взять еще один холм! — с сожалением воскликнул он.

Однако в поселке многие надеялись, что наглые пришельцы должны будут уйти при виде стольких храбрецов, готовящихся к бою. Было бы хорошо, если бы они ушли. Так как о прибытии Джима население было извещено еще до рассвета пушечными выстрелами в форте и барабанным боем, то страх, объявший Патюзан, рассеялся, как разбивается волна о скалу, оставляя шипящую пену возбуждения, любопытства и бесконечных толков. Для обороны половина жителей была выселена из домов; они жили на улице, на левом берегу реки, и толпились вокруг форта, с минуты на минуту ожидая, что их покинутые жилища на другом берегу будуг объяты пламенем. Все хотели поскорее развязаться с этим делом. Благодаря заботам Джюэл, выселенным приносили пищу. Никто не знал, как поступит Джим. Кто — то сказал, что сейчас положение хуже, чем было во время войны с шерифом Али. Тогда многие были незаинтересованы, теперь у каждого есть, что терять. За скользившими взад и вперед по реке каноэ напряженно следили.

Назад Дальше