Прыжок за борт - Джозеф Конрад 6 стр.


Пожалуй, он мне нравился, хотя я знаю, что некоторые его попросту не терпели. Я нимало не сомневаюсь, что на меня он мотрел свысока. Однако я на него серьезно не обижался. Вишне ли, он презирал меня не за какие-либо мои личные качест- ил. Я просто не шел в счет, ибо не был единственным счастли- iii.iM человеком на земле, — не был Монтегю Брайерли, владельцем золотого хронометра, поднесенною по подписке, и бинокля и серебряной оправе, свидетельствующего об искусстве в мореплавании и неизменном счастье; цены себе и своим наградам я не знал, не говоря уже о том, что у меня не было такой черной ищейки, как у Брайерли. Эта ищейка была ведь исключительной, ни один пес не относился к человеку с такой любовью и преданностью, как она. Несомненно, когда все это ставится вам на вид, вы чувствуете некоторое раздражение. Однако так же фатально не повезло и миллиарду двумстам миллионов людей, и, подумав, я решил простить его презрительную жалость: что — то в этом человеке меня притягивало. Это влечение я так и не уяснил себе, но бывали минуты, когда я завидовал Брайерли. Жизнь царапала его самодовольную душу не глубже, чем булавка гладкую поверхность скалы. Ведь это достойно зависти. Когда он сидел подле непритязательного бледного председателя, его самодовольство казалось всем нам твердым, как гранит. А вскоре после этого он покончил с собой.

Неудивительно, что он тяготился делом Джима. В то время как я почти со страхом размышлял о глубочайшем его презрении к молодому человеку, он, вероятно, анализировал мысленно свое собственное дело. Нужно думать, — приговор был обвинительный, а тайну показаний он унес с собой в море. Если я понимаю что-нибудь в людях, — дело это было очень значительным, одним из тех пустяков, что пробуждают спящую доселе мысль; мысль вторгается в жизнь, и человек, непривычный к такому обществу, жить больше не может. Я знаю, что тут дело было не в деньгах, не в пьянстве, не в женщине. Он прыгнул за борт через неделю после конца судебного следствия и меньше чем через три дня после того, как вышел в плавание, словно перед ним внезапно в волнах разверзлись врата иного мира, распахнувшиеся, чтобы его принять.

Однако он это сделал не под влиянием аффекта. Его седовласый помощник, первоклассный моряк — он был славным стариком, но по отношению к своему командиру позволял себе невероятные глупости, — бывало, со слезами на глазах рассказывал эту историю. По словам помощника, когда он утром вышел на палубу, Брайерли находился в рубке и что-то писал.

— Было без десяти минут четыре, — так рассказывал помощник, — и среднюю вахту, конечно, еще не сменили. На мостике я заговорил со вторым помощником, а капитан услышал мой голос и позвал меня. По правде сказать, капитан Марлоу, мне здорово не хотелось идти, со стыдом признаюсь, что терпеть я не мог капитана Брайерли. Никогда мы не можем распознать человека. Его назначили, обойдя очень многих, не говоря уже обо мне, а к тому же он дьявольски любил вас унизить — «с добрым утром» он говорил так, что вы чувствовали свое ничтожество. Я никогда не разговаривал с ним, сэр, кроме как по служебным делам, да и то я мог только принудить себя быть вежливым.

(Он польстил себе. Я частенько удивлялся, как может Брайерли терпеть такое обращение.)

— У меня жена и дети, — продолжал он. — Десять лет я служил компании и по глупости своей все ждал назначения капитаном. Вот он и говорит мне:

— Пожалуйте сюда, мистер Джонс, — этаким высокомерным тоном. — Пожалуйте сюда, мистер Джонс.

Я вошел.

— Отметим положение судна, — говорит он и наклоняется над картой, а в руке у него циркуль. Как вы знаете, помощник должен это сделать по окончании своей вахты. Однако я промолчал и смотрел, как он отмечал крохотным крестиком положение судна и писал дату и час. Вот и сейчас вижу, как он аккуратно выводит цифры: восемнадцать, восемь, четыре. А год был написан красными чернилами наверху карты. Больше года капитан Брайерли никогда не пользовался одной и той же картой. Та карта хранится и теперь у меня. Написав, он встал, поглядел на карту, улыбнулся, потом посмотрел на меня.

— Тридцать две мили держитесь этого курса, — сказал он, — тогда мы отсюда выберемся, и вы можете повернуть на двадцать градусов к югу.

Мы шли к северу от Гектор-Бэнк. Я сказал: «Да, сэр» — и подивился, что он так разговорился: ведь все равно я должен был зайти к нему перед тем, как изменить курс. Пробило восемь склянок, мы вышли на мостик, и второй помощник, прежде чем уйти, доложил, по обыкновению:

— Семьдесят один по лагу.

Капитан Брайерли взглянул на компас, потом огляделся. Было темно и ясно, а звезды сверкали ярко. Вдруг он говорит со вздохом:

— Я пойду на корму и сам поставлю для вас лаг на нуль, чтобы не вышло ошибки. Еще тридцать две мили держитесь этого курса, и тогда вы будете в безопасности. Не забудьте коэффициент поправки к лагу — процентов шесть. Значит, еще тридцать миль этим курсом, а затем возьмите на штирборт на двадцать градусов. К чему идти лишних две мили? Не так ли?

Никогда я не слыхал, чтобы он так много говорил, — главное, никакой нужды в этом не было. Я ничего не ответил. Он спустился по трапу, и собака, которая всегда следовала за ним.

По пятам, тоже побежала вниз. Я слышал, как стучали его каблуки по палубе; потом он остановился и заговорил с собакой:

— Назад, Бродяга! На мостик, дружище! Ступай, ступай!

Он крикнул мне из темноты:

— Пожалуйста, заприте собаку в рубке, мистер Джонс.

В последний раз я слышал его голос, капитан Марлоу. — Тут тлос старика дрогнул, — Видите ли, он боялся, как бы бедный пес не прыгнул вслед за ним, — продолжал он дрожащим голосом, — Да, капитан Марлоу. Он установил для меня лаг; он, поверите ли, даже впустил туда капельку масла: лейка для масла лежала вблизи, там, где он ее оставил. В половине шестого помощник боцмана пошел с ватер-шлагом на корму мыть палубу; вдруг он бросает работу и бежит на мостик.

— Не пройдете ли, вы, — говорит, — на корму, мистер Джонс? Странную я тут нашел штучку. Мне не хотелось к ней притрагиваться.

То был золотой хронометр капитана Брайерли, подвешенный ia цепочку к поручням.

Как только я его увидел, меня словно осенило, сэр. Ноги мои подкосились. Я точно своими глазами видел, как он прыгал за борт; я бы мог даже сказать, где он остался. На лаге было восемнадцать и три четверти мили; у грот-мачты не хватало четырех железных кофель-нагелей. Должно быть, он сунул их в карман, чтобы легче пойти ко дну. Но что значат четыре железных кофель-нагеля для такого здорового человека, как капитан Брайерли. В последний момент, быть может, его самоуверенность чуть-чуть пошатнулась. Мне думается, что то был единственный случай в его жизни, когда он проявил слабость. Но я готов за него поручиться: прыгнув за борт, он не пытался плыть; а упади он за борт случайно, у него хватило бы мужества целый день продержаться на воде. Да, сэр. Второго такого не найти — я слыхал однажды, как он сам это сказал. Ночью он написал два письма — одно компании, другое мне. Он мне оставил всякие инструкции относительно плавания, хотя я служил во флоте, когда он еще ходить не научился; потом он давал мне разные советы, как мне держать себя в Шанхае, чтобы получить командование «Оссой». Капитан Марлоу, он мне писал, словно отец своему любимому сыну, а ведь я был на двадцать лет старше его и отведал соленой воды, когда он под стол еще ходил. В своем письме правлению — оно было не запечатано, чтобы я мог прочесть, — он писал, что всегда исполнял свой долг и даже теперь не обманывал их доверия, ибо оставлял судно самому компетентному моряку, какого только можно найти. Сэр, это меня он имел в виду, меня. Дальше он писал, что, если этот последний поступок не лишит его доверия, правление примет во внимание мою верную службу и его горячую рекомендацию, когда будет искать ему заместителя. И много еще в таком роде, сэр. Я не верил своим глазам. У меня в голове помутилось, — продолжал старик в страшном волнении и вытер себе глаза большим пальцем, широким, как шпатель.

— Можно было подумать, сэр, что он прыгнул за борт единственно для того, чтобы дать бедному человеку возможность продвинуться. И так все это стремительно случилось, что я целую неделю не мог опомниться… Да к тому же еще я считал, что моя карьера сделана. Однако не тут-то было. Капитан «Пелиона» был переведен на «Оссу» и явился на борт в Шанхае. Этакий франтик, сэр, в сером клетчатом костюме и с пробором посредине головы.

— Э… я… э… я… ваш новый капитан, мистер… мистер… э… Джонс.

Он, капитан Марлоу, словно искупался в духах — так от него ими воняло. Должно быть, он подметил мой взгляд и потому-то и стал так заикаться. Он забормотал о том, что я, конечно, должен быть разочарован… но… его первый помощник назначен капитаном «Пелиона»… он лично тут ни при чем… Компании лучше знать… ему очень жаль…

— Не обращайте внимания на старого Джонса, сэр, — говорю я ему, — он привык к этому, черт бы побрал его душу.

Я сразу понял, что оскорбил его деликатный дух; а когда мы в первый раз уселись вместе за завтрак, он стал препротивно критиковать порядки на судне. Я стиснул зубы, уставился в свою тарелку и терпел, пока хватало сил. Наконец, не выдержал и что-то сказал: он как вскочит на цыпочки и взъерошил все свои красивые перышки, словно боевой петушок:

— Вы скоро узнаете, что имеете дело не с таким человеком, как покойный капитан Брайерли.

— Это мне уже известно, — говорю я очень мрачно и притворяюсь, будто занят своей котлетой.

— Вы — старый грубиян, мистер… э… Джонс, и это хорошо известно правлению, — взвизгнул он.

А люди стояли кругом и слушали, разинув рты.

— Может быть, я и таков, — отвечаю, — а все же не могу видеть, что вы сидите в кресле капитана Брайерли.

И кладу нож и вилку.

— Вам самому хотелось бы сидеть в этом кресле — вот где собака зарыта, — огрызнулся он.

Я вышел из кают-компании, сложил вещи и раньше, чем явились носильщики, очутился со всем своим имуществом на набережной. Так-то. Выброшен на берег… после десяти лет службы… А за шесть тысяч миль отсюда жена и четверо детей только и живут, что на мое жалование. Да, сэр! Но не мог я вытерпеть, чтобы оскорбляли капитана Брайерли, и готов был идти на все. Он мне оставил бинокль — вот он; он поручил мне свою собаку — вот она. Эй, Бродяга! Где капитан?

Собака тоскливо посмотрела на нас своими желтыми глазами, уныло тявкнула и забилась под стол.

Этот разговор происходил больше двух лет спустя на борту ырой развалины «Файр-Квин», которой командовал Джонс. Командование он получил случайно — от Матерсона — сумасшедшего Матерсона, как его всегда называли; того самого, что, бывало, болтался в Хай-Понге до оккупации.

Старик снова заговорил:

— Да, сэр, уже здесь-то, во всяком случае, будут помнить капитана Брайерли. Я подробно написал его отцу и ни слова не получил в ответ — ни «спасибо», ни «убирайтесь к черту» — ничего! Возможно, что они вовсе не хотели о нем слышать.

Вид этого старого Джонса, вытирающего лысую голову красным бумажным платком, тоскливое тявканье собаки, грязь, каюта, засиженная мухами — ковчег воспоминаний об умершем, — все это набрасывало вуаль невыразимо жалкого пафоса на памятную фигуру Брайерли: посмертное мщение судьбы за эту веру в его собственное великолепие; эта вера почти обманула жизнь со всеми ее повседневными ужасами. Почти. А может быть, и вполне. Кто знает, с какой лестной для него точки зрения оценивал он собственное самоубийство.

— Капитан Марлоу, как вы думаете, почему он покончил с собой? — спросил Джонс, сжимая ладони. — Почему? Это выше моего понимания, — Он ударил себя по низкому морщинистому лбу. — Если бы он был беден, стар, влез в долги… неудачник… или сошел с ума… Но, уж поверьте мне, он был не из тех, что сходят с ума! Чего помощник не знает о своем капитане, того и жать не стоит. Молодой, здоровый, с достатком, никаких забот… Вот сижу я здесь иногда и думаю, думаю, пока в голове у меня не зашумит. Ведь была же какая-нибудь причина…

— Можете быть уверены, капитан Джонс, — сказал я, — причина была не из тех, что могут нас с вами потревожить.

И здесь словно что-то осенило бедного Джонса: в конце беседы старик произнес слова, поражающие своей глубиной. Он высморкался, печально закивал мне головой и сказал:

— Да, да. Ни вы, ни я, сэр, никогда столько о себе не думали.

Разумеется, воспоминания о моем последнем разговоре с Брайерли окрашены тем, что я знаю о его самоубийстве, последовавшем так скоро за этим разговором. В последний раз я говорил с ним, когда разбиралось дело. После первого заседания мы вместе вышли на улицу. Он был раздражен, что я отметил с удивлением: снисходя до беседы, он всегда, бывало, сохранял полнейшее хладнокровие и относился к своему собеседнику с какой-то веселой терпимостью, как будто самый факт его существования почитал забавной шуткой.

— Они заставили-таки меня участвовать в суде, — начал он, а затем стал жаловаться на неудобство днем ходить в суд. — А сколько времени это протянется — одному богу известно. Дня три, я думаю.

Я слушал его молча.

— Это самое глупое дело, какое только можно себе представить, — продолжал он с жаром.

В ответ я подал реплику, что отказаться он не мог. Он перебил меня с каким-то сдержанным бешенством:

— Все время я чувствую себя дураком.

Я поднял на него глаза. Для Брайерли это было уже слишком. Он остановился, схватил меня за лацкан пиджака и потянул.

— Зачем мы терзаем этого молодого человека? — спросил он.

Вопрос этот был так созвучен похоронному звону моих мыслей, что я отвечал тотчас же, мысленно представив себе улизнувшего немца:

— Пусть меня повесят, если я знаю, но он сам на это идет.

Я был изумлен, когда он произнес фразу, которую можно было счесть до известной степени загадочной:

— Ну, конечно. Разве он не понимает, что его негодяй шкипер улизнул? Чего же он ждет? С ним кончено.

Несколько шагов мы прошли в молчании.

— Зачем пожирать всю эту грязь? — воскликнул он, употребляя энергичную восточную поговорку — пожалуй, единственное проявление энергии на Востоке, на пятидесятом меридиане.

Я подивился ходу его мыслей, но теперь считаю это вполне естественным: бедняга Брайерли думал, должно быть, о самом себе. Я заметил ему, что, как известно, шкипер «Патны» охулки на руку не положит и всюду мог раздобыть денег. С Джимом дело обстояло иначе: власти временно поместили его в доме для моряков, и, вероятно, у него в кармане не было ни гроша. Нужно иметь деньги, чтобы удрать.

— Нужно ли? Не всегда, — сказал он с горьким смехом.

Я еще что-то сказал, а он ответил:

— Ну, так пускай он зароется на двадцать футов в землю и там остается. Клянусь небом, я бы это сделал!

Почему-то его тон задел меня, и я сказал:

— Чтобы выдержать это до конца, как делает он, — нужно мужество. А ведь ему хорошо известно, что никто не станет его преследовать, если он удерет.

— К черту мужество, — проворчал Брайерли, — такое мужество не поможет человеку держаться прямого пути, и ни гроша оно не стоит. Вам следовало бы сказать, что это — своего рода дряблость. Вот что я вам скажу: я дам двести рупий, если вы приложите еще сотню и уговорите парня убраться завтра поутру. Он производит впечатление порядочного человека — он поймет. Не может не понять. Эта огласка слишком отвратительна: можно сгореть от стыда, когда серанг и все матросы дают показания. Омерзительно. Неужели вы, Марлоу, не чувствуете, как это омерзительно? Вы моряк. Если он скроется, все это прекратится.

Ьрайерли произнес эти слова с необычным оживлением и потянулся за бумажником. Я остановил его и холодно заявил, что, на мой взгляд, трусость этих четверых не имеет такого (ищьшого значения.

А еще считаете себя моряком! — гневно воскликнул он.

Я сказал, что действительно считаю себя моряком, и — смею надеяться — не ошибаюсь. В ответ он сделал рукой жест, который словно лишал меня моей индивидуальности — смешивал с юл пой.

Назад Дальше