Но это все было после; в первый же свой, триумфальный день Василий Злоткин выпил за торжественным обедом немного лишнего, обхамил думных бояр за глупость, грохнул об пол старинный, еще романовский бокал матового стекла и отправился в сопровождении малого числа окольничих осматривать государевы апартаменты, каковое слово он выговаривал в единственном числе и с ударением на предпоследнем слоге — именно «апартамент». Неподалеку от спальных покоев ему ненароком повстречалась молодая жена бывшего правителя Перламутрова, и он впился в нее горячечными глазами.
Один из окольничих справился у него:
— Будете слушать выборку из газет?
— Что?.. Какие еще газеты… и вообще, мужики, я сейчас из государственных соображений должен побыть один.
Когда окольничьи откланялись и ушли, Вася Злоткин схватил бедную Перламутрову за горло, попридушил и завалил на первую попавшуюся постель. Он насиловал ее трое суток, пока в Москву не въехала Мара Дубельт, а затем распорядился упрятать в Новодевичий монастырь.
На другой день опять состоялся пир, но уже не было того шуму, и на третий день состоялся пир по случаю прибытия государевой невесты, и на четвертый день пир — этот уже свадебный, завершивший обряд венчания, на котором Мара Дубельт сказала речь. Речь была очень короткая, и даже она состояла из одной фразы:
— Смотрите у меня, господа подданные, чтобы никаких художеств, чтобы все было чинно и аккуратно, я этих ордынских нравов не потерплю!
Ей в ответ:
— Мара Ивановна, мать родная, да мы для тебя что хошь!
Василий Злоткин умудрился напиться и на собственной свадьбе, а когда проснулся рано поутру, едва развиднялось, Мара и говорит:
— Надеюсь, сегодня ты подпишешь указ о присоединении к Эстонии псковских земель от границы по город Порхов?..
— Разбежался!.. — сгрубил ей Василий, поднялся с постели и нагишом подошел к окну.
За окном был виден угол Грановитой палаты, слева — часть забеленной снегом Ивановской площади, а Спасская башня стояла ополовиненная по куранты, так как над Москвой по-прежнему висела удушливая пелена оливкового оттенка, точь-в-точь такая же, что теперь виднелась над линией горизонта, Вася тяжело вздохнул и пошел в каюту.
Там его дожидался капитан-лейтенант Правдюк.
— Вот вы говорите, что политики спят и видят, как бы облагодетельствовать человечество; почему же тогда их благородные усилия вечно дают обратный результат? Я сейчас доложу, почему: потому что безобразный ход истории сам по себе, а политика сама по себе, — вот так! Будь ты хоть десять раз Столыпиным, но если в России не суждено завестись нормальному, не увеселительному сельскому хозяйству, то ты ее никакими реформами не проймешь. Отсюда я делаю вывод, что политики суть самые зловредные бездельники из всех разновидностей бездельников вместе взятых.
Вася Злоткин нахмурился, прилег на постель и внимательно закурил.
— Уж я скорее поверю такому Столыпину, который пообещает, что все обязательно будет плохо, хуже некуда, потому что, — рассуждая от обратного, — а вдруг получится хорошо… Вообще все зло идет от той линии, чтобы благоденствовали непременно все разновидности человека за исключением фальшивомонетчиков. Вот возьмите нашу нерушимую крестьянскую общину, которая атомной бомбы не боится; тут вся идея заключается в социалистическом способе производства, когда один водочкой занимается, а другой работает за двоих, а потом у них происходит передел продукта: получается, как известно, не больше горбушки на нос. Или возьмите эпоху коммунистического строительства; только нефтью и жила страна, поскольку народ сильно ослаб в предчувствии коммунизма, поскольку всех умников спровадили на цугундер, поскольку рапсоды линии ЦК до такой степени дезориентировали мирное население, что оно уже не отличало цианистого калия от стирального порошка. И что же мы имеем в результате: что за деньги сейчас в России не то что государственный пост — здоровье купить можно! Вот до чего дошло!
— Это точно, — согласился Вася Злоткин как бы из одолжения. — Поганый наш народ, только я не пойму, по какой причине…
— Наверное, вода у нас такая, других резонов не нахожу.
— Может быть, и вода…
— А главное, он еще недоволен! Царем недоволен, коммунистами недоволен, либералами недоволен, — только собой доволен, дескать, вот мы какой великий народ, немцам намяли ряшку!..
— Вы знаете, капитан, вообще мне надо посмотреть кое-какие официальные бумаги, — сказал Вася Злоткин и начал сердито копаться в сумке.
— Ничего не имею против. Ну так вот: дескать, вот мы какой великий народ, немцам намяли ряшку…
8
«Милый Вася!
Осень в этом году выдалась удивительная — теплая, точно не октябрь на дворе, а конец мая, но все равно пронзительно печальная, как болезнь. Пропасть рябины (говорят, это к суровой зиме, впрочем, я считаю, что после большевиков все приметы уже недействительны), безумное количество малины, но вовсе нет слив и груш. Огород же, любимое мое детище, удался на славу. Картошку я копала, как и полагается 15 сентября, клубни все ядреные, здоровые, чудно пахнущие земляной свежестью, — вот тебе и Гожев из Лесков, на которого я грешила за некачественный посадочный материал. Огурцы тоже крупные, хотя это плохо, и помидоры крупные, а это, наоборот, хорошо.
Кстати, о помидорах. Недавно у Дюма-отца, в его знаменитой поваренной книге, я вычитала рецепт одного несложного блюда, которое только сложно называется: сицилийская яичница любви. Сначала нужно растопить в сковороде кусочки свиного сала, потом пожарить в нем мясо, нарезанное вдоль волокон, засыпать мясо мелко нарубленным чесноком и положить помидоры кружочками, плюс молотый красный перец чуть ли не сплошным слоем, потом всю эту фантасмагорию томишь с четверть часа, заливаешь яйцами, размешанными с молоком, сверху сыплешь зелень — и готово дело. Я сегодня утром приготовила это блюдо и с наслаждением слопала целую сковородку, мысленно восхваляя Дюма-отца. Вот уж, действительно, книги имеют свою судьбу: человек исписал вагон и маленькую тележку бумаги, а всего-то стоящего и сочинил что поваренную книгу, которая останется жить в веках. Впрочем, у французов попадаются пословицы, стоящие целого романа, вроде: „Болезни это путешествия для бедных“, — не правда ли, хорошо?! Сегодня к вечеру у меня поднялась температура до 37,5
Ну так вот… Позавтракав сицилийской яичницей любви, я отправилась огородничать. Убрала я картофельную ботву, сняла пару кочанов капусты, натаскала в ведре круто унавоженную землю из загона, где ночуют коровы летом, перекопала на зиму одну грядку и засыпала опилками многолетние растения, как то чеснок, корневую петрушку и лук-шалот. Потом я уселась на здоровенную березовую колоду, на которую я ставлю таз, когда стираю, и какое-то время любовалась нашим осенним пейзажем. Интересно, что грядущую перемену времени года сначала всегда разглядишь по свету. В начале сентября, еще листья не пожелтеют, еще жара стоит, как в июле, а солнце уже светит по-осеннему, как-то квело. Потом я пообедала на скорую руку, именно приготовила салат из салата, яйца и мелко рубленного чеснока, пожарила картошку с опятами, а на сладкое ела холодные блины со сметаной и малиновым вареньем. Потом я залегла было на веранде и принялась за своего Герцена, как вдруг зарядил дождь. Великое изобретение человечества камин: нащепала я щепок тесаком (у него на тупой стороне зазубрины, как у пилы, Петрович говорит, что это тесак немецкий, а Надежда Михайловна уверяет, что наш, морской, — уж не знаю, кому и верить), соорудила пирамидку из березовых поленьев, и через пару минут у меня в камине весело егозило пламя, источавшее терпко-пахучий жар. На дворе ветер воет, дождь бьется в стекла, а у меня сухо, тепло и тихо, только поленья сердито потрескивают в камине. В такие минуты я всегда остро ощущаю сладость, вообще преимущества одиночества, совершенного одиночества, когда чувствуешь, как будто ты одна-одинешенька на всем белом свете и никого кроме тебя нет, а только прочее человечество подразумевается, как Шамбала или четвертое измерение. Гляжу я в огонь и думаю: человеку нужно жить одному. Только в этом случае человек растворяется в себе и ему становится понятна радость существования. С каким-нибудь Ивановым может быть хорошо, а может быть и плохо, и никак тоже может быть, а с самим собой всегда хорошо, потому что в единственном числе ты самый добрый, самый умный — почти святой. Наверное, главное следствие того, что я три года живу одна в деревне, заключается в том, что мне интересно с самой собой. Я даже частенько разговариваю в голос, обращаясь к себе во втором лице. Жаль, что я не пишу стихи, ибо поэзия — высшая форма общения человека с самим собой.
Я проезжаю всю Россию,
Но предо мной одно — вокзал,
А в нем горят твои слепые
И сумасшедшие глаза.
Это из Рюрика Ивнева, поэта ныне забытого, и, кажется, поделом. Но эти его строчки, полагаю, останутся навсегда. Россия, может быть, даже не столько снега и сараи, как именно что вокзал. А знаешь почему: потому что в России жизнь никогда не строилась сама собой, то есть исходя из суммы эгоистических интересов, которые, как правило, дают благой социально-экономический результат, а строилась она исходя из так называемых общественных интересов. Не с того конца Россия строилась — вот в чем штука! Дом строится из кирпичей, а не из идеи дома, поэтому каждый человек, если ему дороги общечеловеческие ценности, должен исключительно своим благополучием заниматься, а не благополучием коллектива. Не должен человек жертвовать собой ради процветания общества, а он всем должен жертвовать ради себя (мысль, к сожалению, не моя, а Петра Петровича Лужина из „Преступления и наказания“) — это-то и есть самая общественно полезная жертва, так как благополучие коллектива может сложиться только из личных благополучий. Представь себе, Вася, этим путем я дошла до нового евангелия… Новое евангелие: побоку ближнего, научитесь любить себя. Тогда не будет ни бедных, ни воинов, ни революционеров, тогда-то и настанет „золотой век“.
А за окном мокрые листья шевелятся на ветру, серые тучи мчатся как угорелые, закатное золото пробивается из-за туч, и вдруг подумаешь: как ни изощряйся, как ни хитри, а природу не передумаешь. Может быть, достаточно остро ощущать себя в этом мире, так остро, чтобы казаться самой себе центральной точкой Млечного Пути…»
Капитан-лейтенант Правдюк тем временем говорил:
— …хотя даже олигофрену ясно, что нет ничего глупее этих самых египетских пирамид. Собственно, политика — в самом подлом смысле слова — с того и началась, что фараонам вздумалось строить свои дурацкие пирамиды. Жили себе древние египтяне, в ус не дули, как вдруг является идол с секирой и говорит: а ну, — говорит, — пролетарии всех стран, соединяйтесь в производственные коллективы, пирамиды будем строить на удивление потомкам, чтоб знали наших, а какой враг народа не соединится, я того замочу.
— Вы, капитан, точно договоритесь до «вышака», — сказал Вася Злоткин сквозь дрему и через минуту уже почивал беспробудным сном.
Спал он чрезвычайно долго и когда проснулся, предвечернее солнце косо било в иллюминатор. Отчасти из-за того, что с устранением Асхата Токаева чувство опасности миновало, а частью из-за того, что это было в его привычке, на Васю напала тяжелая истома, и он решил из постели не вылезать; так он и провалялся до самой ночи, не отзываясь на стук в дверь каюты, ни о чем не думая, и только надолго заглядывался то в стену с чудными часами, то в иллюминатор, то в потолок. Около одиннадцати часов вечера раздался телефонный звонок; звонил капитан-лейтенант Правдюк.
— Вы чего дверь-то не открываете? — спросил он.
Вася Злоткин ответил:
— Сплю.
— Дело хозяйское, только мы к Стамбулу подходим, бывшей столице Османского государства. И чего этих турок занесло в Европу, чего им тут понадобилось? — не понять. Я думаю, что если бы не подлая политика Англии…
— Послушайте, капитан, соедините меня с Москвой!
С минуту слышалось какое-то космическое потрескивание и продолжительные гудки, затем на том конце провода взяли трубку. Вася сказал:
— Здравствуйте, я ваша тетя…
Ему в ответ:
— Орхан Туркул живет на проспекте Ататюрка, № 217-Б. Будьте осторожны: ночным делом, да не ровен час…
— Асхата Токаева больше нет.
— …Понятно… Ну что вам сказать на это: вертите дырочку в пиджаке.
— Прямо сейчас и начну вертеть.
Вася Злоткин положил трубку, накинул на плечи свою теплую замшевую куртку, сунул в карман толстую пачку денег, сразу оттопырившую карман, и поднялся на палубу, осклизлую по причине сырой оттоманской ночи. Воды Мраморного моря были черны, как уголь, на европейском берегу светились мириады огней, точно отдельная галактика нависла над бухтой Золотой Рог, воздух пах предбанником, откуда-то доносилась заунывная музыка, похожая на тупую зубную боль, но откуда именно, было не разглядеть. Спустили на воду катер размером чуть ли не с московский речной трамвайчик, и через четверть часа Вася Злоткин уже обретался на берегу.
На припортовой площади он сел в такси, назвал шоферу адрес и покатил. Несмотря на поздний час, улицы Стамбула были ненормально ярко освещены и полны праздношатающейся публики более азиатского колорита, там и сям торговали горячей снедью, функционировали какие-то мелкие заведения, и отовсюду слышалась все та же заунывная музыка, похожая на тупую зубную боль.
Такси остановилось у приятного двухэтажного особняка, отгороженного от панели невысокой чугунной решеткой; Вася подошел к двери и позвонил. Отворил ему кто-то, видимо, из прислуги.
— Ай хэв ту си хиз экселенс,[6] — сказал Вася.
— Ху а ю?[7] — был задан ему вопрос.
— Ит из нот импотэнт. Джаст сэй зэт э мэн оф рашн президент вонтс ту си мистэ Орхан Туркул.
— А эм сори ит из импосыбл.
— Бат вай?
— Бикоз три ауэз эгоу хиз экселенс лефт фо Хелсинки.[8]
У Васи Злоткина даже в глазах позеленело от этих слов. «Это что же, со злостью подумал он, — все начинать по второму кругу?! Ну уж нет! Дома кошка поди ором орет на весь этаж, газеты не читаны за неделю!.. Пропади все пропадом: оставлю этому турку записку и был таков!»