— А почему мне полбеды? — оживился Евгений Павлович, приоткрывая глаза.
— В рассуждении кадетов. Вас-то простят, как вы генеральского чина; а Рыбкина, мужика, — пожалуйте под машинку.
— Глупости говоришь, Рыбкин. Одинаково скверно будет и тебе и мне. Ну, давай спать!…
— Спокойной ночи, товарищ Адамов, — вздохнул красноармеец.
Евгений Павлович прижался плотнее к лошадиному брюху. Сквозь пленку дремы подумалось о словах Рыбкина, и генерал представил себе встречу с белыми. И неожиданно почувствовал испуг и томительное отвращение. Чтобы отделаться от этой мысли, надвинул шлем на глаза и уткнулся носом в лошадиную шерсть.
— Вставайте, товарищ Адамов. Идтить пора. Светает.
Сквозь сон генерал почувствовал осторожные подергивания за плечо и раскрыл глаза. Оспенные рябинки со щек Рыбкина ласково усмехались ему.
— Заспались. Мне и то жаль вас будить было, да надо.
Евгений Павлович наскоро вытер лицо снегом и вскарабкался на лошадь. Рыбкин потянул за повод.
— А ты что не садишься?
— Лошадь ослабла. Двоих не свезет. Да идти-то уж недалеко.
И красноармеец зашагал по снегу, ведя лошадь.
За опушкой, где вчера видели только черный провал, лежала ровная белая полянка. Она опять замыкалась редким березняком. Пройдя березняк, Рыбкин остановился.
— Глядите, деревня, — сказал он смешливо, вытягивая туда палец. — Знать бы, так не пришлось бы в лесу мерзнуть. Только вот чия? Наша иль ихняя?
Он пролез в кусты, присел на корточки, долго вглядывался из-под руки и с радостным лицом повернулся к генералу.
— Наша. Красный флаг над избой. Повезло-таки. Ходим скорей!…
Он опять ухватился за повод лошади и вприпрыжку побежал по снегу, волоча винтовку. Уже у самых строений, навстречу из-за избы, высыпала куча солдат, несущих длинное бревно.
— Товарищи! — заголосил Рыбкин. — Ребяточки! Помогите!
Солдаты услышали крик, бросили бревно, выпрямились и обернулись. Рыбкин громко охнул и осел. На плечах солдат он различил красные лоскутки погон. Рыбкин метнулся к Евгению Павловичу.
— Белуга!… Гоните в лес, а мне все одно пропадать. Я их попридержу! — крикнул он, припадая на одно колено и вскидывая винтовку.
Генерал повернул лошадь и тронул ее шенкелями. Но усталое и голодное животное, почуявшее запах еды и стойла, заупрямилось. Генерал оглянулся. Солдаты бежали из изб. Рыбкин яростно дергал затвор и, завыв, отшвырнул винтовку в сторону.
— Примерз затвор! — крикнул он. — Один конец, монумент ихней матери в глотку!
Солдаты набежали. Генерал увидел, как трое навалились на Рыбкина. Двое подбежали, ухватили за повод и грубо сдернули Евгения Павловича на землю. Скрученного поясом Рыбкина подняли с земли. По губе у него стекала струйка крови. Он молчал. Его подвели к Евгению Павловичу и поставили рядом. Рослый солдат с нерусским лицом подошел к Евгению Павловичу и, заглянув в лицо, сильно рванул за бородку.
— Штарый шволичь, — сказал он, сплюнув, — пешок шыпет, а балшивик.
Другой солдат, засмеявшись, ударил Евгения Павловича в бок прикладом рыбкинской винтовки. Евгений Павлович шатнулся и жалко, по-детски, ойкнул. И тогда от жалости или от растерянности, но вырвалось у Рыбкина от сердца негаданное слово:
— Не тревожьте, гадюки, старичка. Ваший он. Из генералов.
Солдаты переглянулись. Рослый, с нерусским лицом, насупясь, покраснел и, скрывая смущение, прикрикнул:
— Форвертс! Марш на штаб!
Глава четырнадцатая
Евгений Павлович стоял у стола в избе и смотрел, не поднимая глаз, на детские, в заусеницах у ногтей, розовые пальцы поручика.
— Вы можете подтвердить документально показание взятого с вами вместе в плен красноармейца, заявившего, что вы бывший генерал русской армии? — услыхал он молодой, хрусткий, как наливное яблоко, голос офицера.
— Конечно. У меня есть личная книжка. В ней отмечен мой послужной список, — ответил генерал. — Только зачем это вам?
— Как зачем? — удивился поручик. — Это совершенно меняет дело. Где ваша книжка?
Евгений Павлович расстегнул шинель и, достав из внутреннего кармана книжку, подал офицеру. Поручик брезгливо взял ее и развернул, скользя глазами по тексту. Лицо его порозовело, прояснело, стало гладким.
— Ну, — сказал он, складывая книжку, — считаю долгом извиниться перед вашим превосходительством за несдержанность нижних чинов. Они будут подвергнуты дисциплинарному взысканию. Вы свободны, ваше превосходительство. Я сейчас доложу полковнику. У нас большая нужда в высшем командном составе, ваше превосходительство.
Генерал устало закрыл глаза. Перед ним встал на мгновение умерший уже в сознании мир генералов, погон, орденов, каменной субординации, тяжелая мертвенная машина развалившейся империи, олицетворенная в эту минуту сидевшим перед ним оловянным солдатиком, преисполненным аффектации, дисциплины и исполнительности. И cpasy стало ясным, что эта машина навсегда уже чужда и враждебна ему, как он сам чужд и враждебен ей. Он сморщился, словно от зубной боли, покачал головой и сказал офицеру, медленно и раздельно роняя слова:
— Вы думаете, я смогу служить в вашей армии?
Поручик улыбнулся.
— Отчего же нет, ваше превосходительство? — ответил он, не поняв, не сомневаясь, что иначе понять слова генерала невозможно. — Ведь вы же не какой-нибудь прапорщик военного времени из студентов. Никто не заподозрит вас в добровольном большевизме, ваше превосходительство.
Генерал усмехнулся.
— Вы меня неправильно поняли, господин поручик, — возразил он, — я именно хотел сказать, что служба в вашей армии этически неприемлема для меня.
Поручик выронил на стол деревянную карельскую папиросницу и впился в изрезанное морщинками ссохшееся лицо.
— Вы с ума сошли? — вскрикнул он.
Генерал с внезапной и поднявшейся из самой глубины ненавистью почувствовал, что румяное, беспечное лицо офицера, с черными подстриженными усиками над пухлой губой, до омерзения противно ему.
— Потрудитесь держать себя прилично, — дрогнув челюстью, кинул он офицеру, — я старше вас вдвое. Я ведь не говорю вам, что вы с ума сошли, служа в вашей армии.
Офицер поднял со стола папиросницу, открыл ее, бросил в рот папироску и нервно закурил. Глаза его сощурились и стали хитро-хищными и пронзительными.
Он опустился на табуретку, закинул ногу за ногу, сложил руки на колени и, затянувшись, нарочито нагло пустил дым в лицо Евгению Павловичу.
— Вы что же, большевик? — спросил он с презрительной иронией твердолобого молокососа и захохотал. — Вот так анекдотик!
— Нет, не большевик! — ответил Евгений Павлович.
— Тогда почему же вы не хотите служить в нашей армии? Кто же вы?
Генерал пожал плечами.
— Вы этого не поймете. — сказал он с тем же тихим презрением, с каким говорил когда-то с Приклонским, — не сможете понять… Когда огромное тело пролетает в мировом пространстве, в его орбиту втягиваются малые тела, даже против их воли. Так появляется какой-нибудь седьмой спутник… Но все равно — вы ничего не поймете, и разговаривать с вами я почитаю излишним, — закончил он, чувствуя, как вся кровь прихлынула к лицу от внезапной бешеной ненависти к этому оловянному солдатику, щурящему бессмысленные глазки заводной куклы.
Поручик встал со стула и присвистнул.
— Слыхали мы эти песни. Притворяетесь помешанным.
Он прошел к двери, открыл ее и крикнул в сени:
— Захарченко! Сбегай к господину полковнику; скажи, что я прошу его срочно прийти.
Закрыв дверь, он опять сел на стул и стал разглядывать генерала с задорным нахальством самоуверенной юности.
Евгений Павлович отвернулся.
Он не оглянулся на четкий стук шагов и звук открывающейся двери. Он с живым волнением разглядывал задний двор избы. У хлевушка терлась боком о подставку пятнистая, черная с белым, свинка. Кудластый щенок задорно ловил ее молодыми зубами за вертящееся колечко хвоста. Старый важный петух, подняв одну ногу, меланхолически следил за спортивным увлечением щенка, склонив гребень и полузакрыв желтый стеклянный глаз, словно хотел сказать: “А ну, поглядим, как это вы, молодежь, сумеете?”
Евгений Павлович обернулся только на жесткий окрик поручика:
— Пленный!… Стать смирно!
Евгений Павлович взглянул и увидел перед собой бритого, гладкого, затянутого в английскую офицерскую форму полковника с немецкими погонами на плечах. Тот слушал торопливый доклад поручика, облизывая тугие, как накачанные велосипедные камеры, губы. Дослушав, шагнул к генералу.
— Вы отказываетесь переходить в ряды доблестной северной армии?
Генерал молчал. Губы сами собой кривились в усмешечку — тихую, ползучую, нестерпимую.
— Я вас спрашиваю! — повысил голос полковник.
И пришла негаданная мысль — съязвить напоследок, взорвать оскорблением это отполированное бритвой “жиллет” ремесленное лицо. И генерал сказал, прищурив глаз:
— В северную? А у вас армии как — по всем частям света имеются?
Полковник отшатнулся. Велосипедные камеры прыгнули, прошипели:
— Вы понимаете последствия?
Еще ползучее и нестерпимее сделалась усмешка. Вспомнился белобородый член Государственного совета, который предупреждал там, в двусветном зале, о последствиях.
И ненужно сказал вслух:
— Последствия понимаю, а вот вы причин не изволите понимать.
Полковник метнул зрачками. Крикнул:
— В последний раз спрашиваю: отказываетесь служить России?!
Полковник Бермонт-Авалов волновался. Он, затянутый в английскую офицерскую форму с немецкими погонами и русскими орденами, не мог понять этого старика, как генерал Юденич не мог понять Петрограда, отказывающегося от его канадского масла.
Но генерал спокойно откачнулся в знак отрицания.
— Обыскать мерзавца! — каменея всем лицом, приказал полковник.
Руки солдат распахнули полы шинели, полезли в карманы, жестоко и больно жали на ребра. Одна рука нащупала какой-то предмет в грудном кармашке гимнастерки и выволокла его. Предмет тускло блеснул. — Тютелька какая-то, ваше высокоблагородие, — сказал солдат, протягивая предмет полковнику.
Тот подставил ладонь. Золотой бурханчик Будды, бережно хранимый подарок удалого налетчика и бандита Турки, уютно лег на широкую ладонь, как в колыбельку. Полковник нагнулся, разглядывая. В мудро-бессмысленной улыбке Будды ему почудилось странное сходство с улыбкой старика в красноармейском шлеме. Он нахмурился и взвесил на руке божка.
— Золото, — и ухмыльнулся. — Ай да генерал, добольшевичился! Воровать даже выучился. — И вдруг, зверея, крикнул: — Кого ограбил, сволочь старая? Кого?!
Бледно дернулись старческие губы. Но генерал не сказал ни слова. Показалось смешно и ненужно. Полковник бросил Будду на стол.
— Что прикажете, господин полковник? — спросил, вытягиваясь, поручик, подметив в глазах полковника решение.
— Списать! — отрезал полковник и поправил лакированный пояс.
— Обоих?
— Обоих.
— Захарченко, выводи! — крикнул поручик во весь голос, хотя солдат стоял рядом.
У стены сарая стали вполоборота друг к другу. Руки были связаны ремнем: старческие худые руки генерала и мужицкие шерстистые руки трибунальского вестового Кимки Рыбкина.
С желто-серого неба сеялся снежок. Поодаль глухо и непрерывно перекатывался круглый орудийный гул. Казалось, что в небе вертятся тяжелые жернова и из-под постава сыплется пушистой крупчаткой снежок.
Кимка так и сказал, переступая с ноги на ногу:
— Снежок-то, как мучица, сеется.
Напротив выстроились солдаты в стальных шлемах. Полковник, опираясь на трость, стоял поодаль.
Евгений Павлович обвел глазами низкий болотистый горизонт. Он вдруг раздвинулся, расширился, в лицо пахнуло теплым бодрящим воздухом, и от этого веяния все окружающее стало сразу отплывать в пустоту, словно за плечами, шумя, распускались подымающие тело ввысь крылья. Генерал повернулся, сколько позволили связанные руки, к соседу и ласково сказал:
— Прощай, товарищ Рыбкин.
И так же ласково, мягко ответил Кимка:
— Спасибо на добром слове, товарищ Ада…
Недоговоренный слог слизнули желтые язычки залпа.
Ленинград–Детское Село,
9 декабря 1926–3 апреля 1927 г
ОБ АВТОРЕ
ЛАВРЕНЕВ Борис Андреевич (1891–1959) — автор множества рассказов, повестей, пьес, нескольких романов. В молодости поэт и художник, затем прозаик и драматург, Лавренев более сорока лет неустанно работал а разных жанрах советского искусства. Как истинный профессиональный литератор, он в пору расцвета своего трудолюбивого и щедрого таланта выпускал по нескольку книг в год, не переставая удивлять читателей разнообразием тем, стиля, манеры, неожиданными возможностями своего творческого дара.
Романтика гражданской войны, стихийность и сознательность революционного подвига, ненавистная пошлость нэповского мещанства, сближение старой интеллигенции с народом, антигуманизм буржуазного общества и империалистической политики Запада, героизм Отечественной войны — вот главные темы советской литературы, которые нашли воплощение в творчестве Б.Лавренева.
Детство писателя прошло в городе Херсоне. В 1909 году Лавренев поступил на юридический факультет Московского университета и, окончив его в 1915 году, ушел на фронт. Здесь молодой, романтически настроенный поэт (стихи он начал писать в студенческую пору) сталкивается с кровавой бессмысленной бойней, паразитизмом столичных спекулянтов, нищетой опустевшей деревни. Ему хочется рассказать о народе на войне, о подлинном лице войны, и весной 1916 года он пишет рассказ “Гала-Петер”.
Приехав в командировку в Киев, он сдал рассказ в редакцию альманаха “Огонь”. Когда гранки попали в цензуру, в типографию был спешно направлен наряд полиции, который рассыпал набор, а рукопись рассказа изъял. Об авторе — поручике артиллерии — было сообщено в штаб фронта. Б.Лавренев был направлен в штрафную артиллерийскую часть.
1918 год Б.Лавренев встречает в Москве. Здесь, в давно покинутой литературной среде, он с удивлением обнаруживает, что его бывшие друзья ничего не поняли и ничему не научились: те же эстетские радения, заупокойные чтения стихов, лишенных всякой связи с жизнью страны.
Осенью 1918 года писатель добровольно уходит с бронепоездом на фронт, освобождает от петлюровцев Киев, входит в Крым, затем под натиском белых отступает на север. Участвуя в ликвидации банды Зеленого, Б. Лавренев у разъезда Каракынш был тяжело ранен и эвакуирован в Москву.
По выздоровлении Б.Лавренева направляют в Ташкент в распоряжение Политотдела Туркфронта, где он был назначен секретарем редакции, а позднее — заместителем редактора фронтовой газеты “Красная звезда”.
За годы, проведенные в Средней Азии, Б.Лавренев написал много рассказов и повестей. В декабре 1923 года писатель демобилизовался, уехал в Ленинград и весной 1924 года напечатал в ленинградских журналах рассказ “Звездный цвет” и повести “Ветер” и “Сорок первый”, которые принесли ему широкую литературную известность. В последующие годы Б.Лавренев продолжает публиковать рассказы, посвященные героике гражданской войны.
Весной 1927 года театр имени Вахтангова обратился к Лавреневу с просьбой написать пьесу к 10-летней годовщине Октябрьской революции. Обращение это было не случайно. Лавренев к этому времени был уже автором нескольких пьес, в том числе романтической драмы “Мятеж” (1925) — о гражданской войне в Туркестане и исторической драмы “Кинжал” (1925) — о декабристах.
“У меня мелькнула мысль, — вспоминал впоследствии Лавренев, — что… история и роль “Авроры” в октябрьском перевороте является одной из самых интересных тем. Я послал письмо в Москву с предложением такой темы: “Флот перед Октябрем”…”
В 1934 году публикует роман “Синее и белое”, а в 1936 году — повесть “Стратегическая ошибка”. Совершенно отличные по стилю, роман и повесть как бы дополняют друг друга, рисуя с разных точек зрения и в разных аспектах события 1914 года. Из пестрой картины человеческих судеб и политических страстей накануне первой мировой войны, нарисованных в этих произведениях, вырастает истинный, страшный смысл империалистической политики.