— Не вздумайте меня мыть, — сердито напомнил старик, — если со мной что-нибудь случится. Ты же видела, что я мылся, и другим скажи…
Неделю он умирал, и каждый день по его просьбе его выносили под яблоню. Кроме Тали и Софички, он никого возле себя не хотел видеть. Но если приходили люди, терпел их молча. На второй день привезли доктора, внука охотника Тендела. Старый Хабуг насмешливо дал себя ощупать и прослушать. Проявив достаточное терпение по отношению к врачу, он иронически спросил у него:
— Разве от старости есть лекарство?
— Если заболели, — отвечал врач, — можно чем-нибудь помочь.
— Я умираю не от болезни, а от старости, — сказал старый Хабуг, — хватит лапать меня.
Врач смущенно пожал плечами и выпрямился. Он ничего не мог понять, сердце старика работало, как у двадцатилетнего юноши.
На следующий день, когда старый Хабуг лежал под яблоней, на Чегем обрушилась гроза. Могучие струи дождя забарабанили по широкой кроне яблони. Старика хотели перенести в дом, но он отказался. Дождевые капли, просачиваясь сквозь густую крону, иногда падали ему на лицо и на вывернутые, корявые от многолетних трудов руки.
Старик с удовольствием слушал, как дождь омывает стебли кукурузы, листья и плоды яблони, гроздья винограда, толстая лоза которого вилась по дереву. С жадной радостью шумели под дождем ореховые деревья. Дождь был нужен — кукуруза и фруктовые деревья добирали последние предосенние соки.
— Маш-аллах, благодать, — шептал старый Хабуг и слизывал с ладоней дождевые капли.
Многообразный грохот ливня на листьях деревьев, винограда, на стеблях кукурузы, на траве постепенно сменился спокойным, напыщенным шумом, словно природа, второпях утолив первые приступы жажды, уже ровными глотками вбирала в себя живительную влагу.
Следующий день выдался особенно жарким. Старый Хабуг стал тяжело дышать, словно упорно взбирался на неведомую гору. Он часто просил пить. Тали или Софичка подавали ему его любимый напиток — кислое молоко, смешанное со свежей родниковой водой. Старик поднимал свою голову, свое лицо со стремительным горбоносым профилем и быстро высасывал стакан, как всегда при жизни после тяжелой работы. И смерть была его последней тяжелой работой, с которой он с таким азартом, с такой радостью справлялся при жизни. Но не только работой смерти, но и работой жизни был занят его мозг.
— Если Большеусый умрет, — вдруг внятно сказал он неизвестно кому, когда думали, что он уже в полном беспамятстве, — может быть, к чему-нибудь придем…
Это были его последние слова, которые можно было разобрать. Как и многие мощные натуры, он, умирая, выразил то, что больше всего беспокоило при жизни его душу.
И при виде этого маленького мертвого старика трудно было поверить, что он еще застал амхаджирство, насильственное переселение абхазцев в Турцию, бежал оттуда с юной женой, обосновался в Чегеме, неистовой работой заставил цвести и плодоносить эту дикую землю, развел неисчислимые стада коз и овец, насадил сотни фруктовых деревьев, оплел их сотнями виноградных лоз, хотя сам за всю жизнь не выпил и стакана вина, правда, мог съесть полкорзины свежего винограда, выдолбил целую флотилию ульев (мог вытянуть, даже не присев, увесистую кружку пахучего меда — любил мед), ездил всю жизнь на муле, презирал насмешки абхазцев, считавших мула недостойным верховой езды, а ему на муле было удобнее, презирал пьяниц и лентяев, даже презирал абреков, независимо от того, почему они ушли в лес, народил дюжину детей, и Большой Дом был полной чашей, где бесконечные гости, бежавшие от долинной лихорадки, целыми днями во дворе, в тени деревьев на шкурах животных, переплывали лето, изредка приподнимая задницу, чтобы не отстать от тени, и дочери сбивались с ног, готовя на этих бездельников, но все равно летом было столько молока, что его не успевали переработать в сыр, ведрами отдавали соседям, сливали собакам, а потом в коллективизацию потерял почти все, но не впал в уныние, потому что главного у него никто не мог отнять при жизни — его богатырской, его пьянящей радостью любви к труду. Вот что может один человек — как бы кричала вся его жизнь, но услышать ее никто уже не мог и не хотел.
При стечении всей родни, кроме тех, что были на фронте, всего села и многих людей из других сел с почетом похоронили старого Хабуга на семейном кладбище.
На поминках те или иные односельчане со смехом вспоминали его гомерические вспышки гнева при виде плохой работы или плохо сработанной вещи. И ради полной правды надо сказать, что восхищение его трудолюбием сопровождалось не очень тонко дозированной насмешкой, потому что лень и пьяные застолья уже и в Чегеме становились нормой.
Кончилась война. Из самых близких родственников убитыми оказались только Чунка и муж Тали. Нури, хоть и был дважды ранен, вернулся в Мухус живым и с боевыми наградами. Нури захотел увидеться с родными, и дядя Кязым, посоветовавшись с Софичкой, разрешил ему приехать. Софичка не собиралась прощать брату убийство мужа, но после такой войны, она считала, брат заработал право увидеться с родными. Готовились к пиршеству.
Софичка помогала тете Нуце и Тали резать кур, жарить их на вертеле, готовить сациви, печь хачапури. Во время этих приготовлений дядя Кязым отозвал Софичку в горницу.
— Софичка, — сказал он, — кончилась страшная война. Убит Чунка, убит Баграт, убиты многие наши родственники. Иные вернулись покалеченными. Нури, слава Богу, жив, хотя дважды был ранен, и имеет награды. Его сегодняшнее посещение Большого Дома давай сделаем днем прощения его греха… Ведь столько лет прошло, мертвого все равно не воротишь… Мне передавали: он ждет твоего прощения, надеется на него.
— Я рада, — сказала Софичка, — что Нури вернулся к своей жене и к своим детям. Но простить ему убийство мужа не могу.
— Но почему, Софичка, ведь прошло столько времени?
— Не знаю, — сказала Софичка, — получится, что я предала своего мужа.
— Он так ждет твоего прощения, Софичка.
— Нет, — повторила Софичка, — зла я на него не держу, но пусть терпит. Будет знать, как в живого человека топором швыряться.
— Эх, Софичка, — сказал дядя Кязым и вышел из комнаты. Софичка еще некоторое время помогала на кухне, а потом перед приездом брата ушла к себе домой. По дороге она встретила тетю Машу, которая со всем своим семейством направлялась на пиршество в Большой Дом. Понимая, почему Софичка там не осталась, тетя Маша виновато опустила глаза и прошла мимо Софички со своими дочерями. Софичка не держала ни на кого обиду, но ей было очень грустно.
Годы шли. За это время Софичку дважды награждали орденами за трудовую доблесть. В тот день Софичка вместе с другими колхозницами мотыжила кукурузу на поле. Вдруг одна из женщин разогнулась и, опершись на мотыгу, под большим секретом рассказала новость. Оказывается, вчера вечером в сельсовете собрали всех партийцев села и сказали им, что на днях будут выселять из Чегема греческие и турецкие семьи. В Чегеме в ту пору жили три греческие семьи и две турецкие.
Софичка уже слыхала, что греков выселяют из Абхазии, но она думала, что это касается тех сел, где целиком живут греки. Она не думала, что выселение дойдет и до Чегема. Тем более она не знала, что выселять будут и турок. Что же будет со старым Хасаном, его женой и его двумя внуками? Они же погибнут в этой распроклятой Сибири!
— Увезут, Софичка, твоего бедного Хасана с внуками!
— Нет, — воскликнула Софичка, задыхаясь от возмущения, — это несправедливо! Как же могут выслать стариков с детьми?!
— Могут, — подтягивая землю мотыгой, сказала одна из колхозниц, — эти все могут!
— Нет, — отрезала Софичка, — такой подлости не может быть!
— Может, ради тебя оставят, — сказала одна из колхозниц насмешливо, — ты ведь на них горбатишься всю жизнь. Стахановка!
— Конечно, — согласилась Софичка, — я сейчас же пойду к председателю.
— Только не говори, что я рассказала, — предупредила та, что сообщила о собрании партийцев.
— Не бойся, — успокоила ее Софичка, — про тебя я не скажу.
Софичка положила на плечо свою мотыгу и быстро пошла в сторону дома. Она пришла домой и вымыла с мылом лицо и руки. Потом вымыла ноги. Переоделась в праздничное крепдешиновое платье, надела еще достаточно новые туфли. Потом надела на себя пиджак, сунув во внутренний карман два своих ордена и кипу грамот за трудовую доблесть. Пошла в правление колхоза. Через полчаса она уже входила в кабинет председателя колхоза.
— Здравствуй, Софичка, — сказал председатель колхоза, поднимая лицо над бумагами.
— Здравствуйте, — ответила Софичка и приблизилась к столу.
— Дело какое? Садись, — сказал председатель, привставая и приветливо глядя ей в лицо.
— Нет, я постою, — сказала Софичка и подошла к столу.
— Так что тебя привело? — спросил председатель. «Эх, если бы хоть четверть колхозников работали так, как она, чегемский колхоз был бы первым в районе», — с бесплодной грустью подумал он.
— Это правда, что греков и турок будут выселять из Чегема? — дрогнувшим голосом спросила Софичка.
— Кто тебе сказал? — спросил председатель, и по тени страха, наплывшей на его лицо, она поняла, что это правда.
— Люди говорят, — сказала Софичка и прямо в глаза ему посмотрела своими лучистыми глазами.
— Хоть и правда — тебе-то что?
— Я к тому, — разъяснила Софичка, — чтобы семью старого Хасана не выселять. Куда ж им ехать, старикам с детьми? Тут председатель вспомнил, что они родственники.
— Это дело политическое, — тихо сказал он устрашающим голосом, — у нас не спрашивают, кого выселять.
— Я к тому, — сказала Софичка, — чтобы вы замолвили за него словечко. Я же кумхозу всю жизнь отдала…
— Знаю, Софичка, — ответил председатель, — и мы тебя любим за это, и государство тебя двумя орденами наградило. Шутка ли!
— Я к тому, — сказала Софичка, — что это уж очень подло получается. Куда же в Сибирь уезжать старикам с детьми?
— Я же тебе говорю, Софичка, что это дело политическое, — терпеливо повторил председатель, — у нас никто не спрашивает. Это Москва решает. Москва!
— Я к тому, — повторила Софичка, — что они там не выживут.
— Ну, что ты заладила, Софичка, — терпеливо повторил председатель, — это дело политическое. Я даже заикнуться об этом не могу. Когда тебя взяли в НКВД, я сам позвонил секретарю райкома, и тебя выпустили. А тут и заикнуться нельзя.
— А кто же может им помочь?
— Никто, никто, — отвечал председатель, уже теряя терпение.
— А когда им ехать? — спросила Софичка, как бы переходя к другой мысли. И у председателя отлегло.
— Тебе я скажу, — наклонился к ней председатель, — хоть это тайна. Завтра или послезавтра за ними придут машины.
— Выходит, — сказала Софичка, — мне пора собираться?
— Не дури, — заволновался председатель, — тебе-то зачем собираться?
— Кому как не мне, — ответила Софичка, — у них родственников больше нет.
— Не сходи с ума, Софичка, — растерялся председатель, — зачем тебе ехать в Сибирь? Там зима почти круглый год.
— Вот я и думаю, — сказала Софичка, роясь во внутреннем кармане пиджака, — до чего же подло стариков с детишками туда отпускать одних.
Она вынула из кармана кипу грамот и ордена и положила все это на стол.
— Это еще что? — удивился председатель.
— Раз вы не можете помочь моим старикам, заберите это себе, — сказала Софичка, — выходит, вы меня, как дурочку, обманывали этими побрякушками. Не нужны они мне.
— Ты что, Софичка, не дури! — крикнул председатель, вскакивая с места, но Софичка уже выходила из его кабинета, так и не обернувшись на его голос.
Самое забавное, пожалуй, состоит в том, что через год, когда она вместе со своими стариками и детишками жила на далеком острове на Енисее, ордена вместе со всеми грамотами аккуратно пришли на ее имя. И лейтенант, присматривавший за ссыльными, дивясь ее наградам, выдал ей все и, покачав головой, как позже рассказывала Софичка, сказал:
— Кто же такую героиню мог выслать? Евреи, наверно…
Тогда шла уже антикосмополитическая кампания, и в голове у лейтенанта все перепуталось. Софичка об этой кампании ничего не знала.
— А при чем тут ебрейи, — ответила Софичка лейтенанту, — я их и в глаза никогда не видела.
Потом Софичка завернула ордена в эти грамоты и сбросила в Енисей. Ордена были достаточно тяжелые, и ком наград легко пошел на дно.
…Софичка быстро шла к дому старого Хасана. «Если завтра ехать, — думала она, — надо успеть все приготовить: и еду, и одежду, и утварь. А что делать со скотом, с курами? — волновалась Софичка. — Надо и мне быть готовой».
Она вошла в дом старого Хасана. Он сидел на кухне у открытого очага. Оказывается, он уже слыхал про высылку, только не знал, что это будет так скоро.
— Если б не эти сироты, — сказал старый Хасан, — я бы никуда не уехал. Я бы застрелил свою старуху и сам застрелился бы. Придется ехать в эту распроклятую Сибирь.
— Ничего, — успокоила его Софичка, — я еду с вами. Как-нибудь выживем.
Старый Хасан посмотрел на Софичку, и глаза у него увлажнились.
— Бог отблагодарит тебя, Софичка. Но что скажут твои родственники?
— Я их уговорю, — сказала Софичка, — вы не беспокойтесь. Пока собирайте вещи. Я пойду к своим. К вечеру вернусь.
Софичка вышла из дома старого Хасана и пошла по верхнечегемской дороге. Не заходя к себе, она прямо направилась к Большому Дому.
Когда она рассказала о своем намерении ехать в Сибирь вместе со старым Хасаном и его семьей, тетя Нуца запричитала, а дядя Кязым стал уговаривать ее не делать этой глупости. Сколько он ее ни ругал и ни отговаривал, Софичка стояла на своем.
Поняв, что решение ее бесповоротно, он сказал ей, чтобы она оставила ему свою корову и все ценные вещи, которые она не может вывезти с собой. Он дал ей две тысячи рублей, чтобы она могла в первое время покупать на месте продукты и что понадобится по дому.
Вместе с дядей Кязымом и тетей Нуцей они спустились к ней домой и стали собирать ее в дорогу. Собрав два чемодана и осторожно вложив туда большую фотографию мужа, Софичка с кувшином спустилась к роднику, а оттуда, как обычно, вернулась на могилу мужа. Она постояла над ним и рассказала ему обо всем. Она сказала, что, несмотря на высылку, надеется, что когда-нибудь они вернутся, и тогда она ему расскажет об их сибирской жизни. Как всегда, после разговора с мужем на душе у нее полегчало. Она поняла, что муж всячески одобряет ее решение не оставлять его родителей и племянников.
Возвратившись на родник, она набрала кубышкой, плававшей на поверхности родника, свежей воды и долго тянула вкусную ледяную воду. Софичка была уверена, что такой воды нет больше нигде, а в Сибири не будет и подавно. Ей хотелось запомнить вкус родной воды.
Она наполнила кувшин, нарвала ком из папоротниковых стеблей, положила его на плечо и взгромоздила туда же кувшин. И пошла к себе. И кувшин казался ей легким, как никогда. Видно, никогда настолько не одобрял муж ее действия.
Тарелки и постельное белье уже забрала в Большой Дом жена Кязыма. Кур она решила забрать вечером, когда они зайдут в курятник. Вечером же она отгонит к себе корову и теленка.
Софичка взяла горсть соли и подошла к теленку, который пасся во дворе. Пока теленок ел соль с ее ладони, она гладила его голову и теплую, мягкую шею. Доев соль, теленок замотал головой и отошел от Софички. Софичка грустно вздохнула и вернулась на кухню. Она подошла к очагу и засыпала жар золой, словно надеялась вернуться сюда и выгрести горячие угли. Пока она возилась в кухне, вдруг раздался резкий стук молотка. Это дядя Кязым забивал досками двери и окна в горнице. Софичке на минуту стало не по себе. Ей показалось, что ее живую заколачивают в гроб.
Взяв в руки по чемодану, она и дядя Кязым вернулись в Большой Дом. Софичка прошлась по комнатам дедушкиного дома, и ей показалось, что она слышит запахи детства. Потом она обняла и расцеловала детей Кязыма и вместе с ним, взяв по чемодану, они ушли к старому Хасану. Было решено, что остальные родственники придут с ней прощаться туда. Дядя Кязым сговорился со старым Хасаном забрать его двух коров, продать их, а потом прислать им деньги в Сибирь, когда они обоснуются там и пришлют свой адрес. Вечером жена старого Хасана в последний раз подоила коров, и Кязым вместе с телятами угнал их к себе домой.