– Получи, собака! – крикнул Ивасюта и двумя выстрелами из браунинга сбросил старика с табуретки, оставил лежать на снегу.
Амнистии ждала вся Россия, и Ениколопов вскоре проехал по городу в коляске с красным знаменем в руках. Снежинки сверкали на воротнике его рысьей шубы. Был он статен и горд.
– Амнистия! – кричал он. – Получена амнистия, граждане!
Никакой амнистии получено не было – очередная липа.
– Амнистия! – взывал он к уренчанам, размахивая флагом…
Все ждали этого призыва со дня на день, и все были готовы. Когда вокруг его коляски собралась толпа, выкрикивающая угрозы, Ениколопов сунул флаг какому-то дяденьке, а сам поспешил в «Аквариум». Далее его ничто не касалось. Важно то, что амнистия объявлена. А кем – не спрашивай.
– Свободу узникам царизма! – летело над Уренском, и Мышецкий, слыша эти выкрики, был приперт ими к стенке. Но слух об амнистии уже настолько утвердился в сознании всех, что князь воспринял требование толпы, окружившей здание губернского присутствия, как должное, само собой разумеющееся! Немного, правда, пугало его, человека долга, полное отсутствие указаний свыше. Бастующий телеграф путал карты…
– И все-таки, – говорил он Дремлюге, – надобно успокоить общественное мнение. До получения вестей из Петербурга, капитан, выпустите хотя бы Борисяка… Его знают и любят рабочие!
– Я не хочу отвечать, – сомневался Дремлюга.
– Вам и не придется: всю ответственность я беру на себя…
Крики с улицы усилились. Князь велел открыть дверь на балкон. Выпала сухая замазка, молочным паром ударило в лицо. В одном мундире, без шляпы, он вышел на балкон, склонился над толпою:
– Господа, к чему волнения? Я уже отдал приказ… Успокойтесь! Вопрос разрешится в ближайшее время… Внимательно следите за телеграммами!
– Всех… всех на волю! – ревела толпа.
Огурцов спешно закрывал двери на балкон, затыкая щели клочьями серой ваты. В губернское присутствие уже звонил капитан Шестаков.
– Ваше сиятельство, тюрьму окружили, ломятся. Кричат об амнистии. А и де она? Что-то не видывал!
Мышецкий дал разрешение освободить всех политических заключенных. Только политических! Семь бед – один ответ. Что свершилось, то есть – переделывать поздно. Если «политику» освободил без амнистии московский губернатор Джунковский, то ему, князю Мышецкому, и сам бог велел. Теперь дело оставалось за малым… за амнистией.
– Огурцов, будьте так добры, сходите на телеграф. Узнайте – есть она, долгожданная, или нету?
Огурцов скоро вернулся: и не бывало!
– Вот и влипли, – тихо засмеялся Мышецкий. – Но я верю: она должна быть, и без этого России не стоять на месте – революция камня на камне не оставит, если государь не даст ныне амнистии.
Явился потом Чиколини, всплакнул:
– Нехорошо получается, ваше сиятельство. У меня городовые – передовые люди. Один из них даже в социал-демократы заступил, а его – вот! – убили вчера на Петуховке.
– Печально, – ответил Мышецкий. – Весьма сожалею. Однако на лбу у них не написано, что они передовые… Может, хулиганы?
– Может, и хулиганы! Место такое – публичные дома рядом… У меня просьба к вам, ваше сиятельство: коли амнистия выпала, так освободим черкесов! Черкесы-то – бог с ними: ведро баланды им наварим, они съедят, а потом до утра лезгинку пляшут. Зато вот – лошади, князь, сущее наказание…
– Лошади?
– Точно так. Лошади ведь – не люди: им овес надобен. А сие накладно для участка. Вот тут амнистия как раз подоспела…
– Но амнистия-то, Бруно Иванович, не ради лошадей!
– Оно и верно, что лошадей не касается. Да – накладно!
– Ладно, – разрешил Мышецкий, – выпустите и черкесов, чтобы они вернулись непременно на Кавказ.
Черкесов выпустили на заснеженный двор, вывели из конюшни лошадей – крепкозадых, с лоском шкур и дрожанием холок. Звякали стремена из чистого серебра, но зато попоны были нищенские. Пригнулись черкесы в седлах, гикнули, цыкнули – ищи-свищи их теперь. Видели их скачущими по дороге прямо в Большие Малинки.
– Дэнгы, – говорили черкесы, – с дэнгы служит будэм!
И вечером Большие Малинки встревоженно гасили огни:
– Охти, Ивановна! Черкесы вернулись, опять хлестать станут…
Мышецкий об этом ничего не знал, каждый день гоняя старика Огурпова на телеграф: есть амнистия или нету?
– Нету, ваше сиятельство, пожалейте мои ноги…
Амнистия была объявлена лишь в конце октября, и застучали колеса поездов – спешили в Россию из ссылки поседевшие ветераны радикализма. На станциях их ждали фотографы, чтобы снимать на память «букетом». Это были странные фотографии, когда рядом с меньшевиком Чесноковым сидел анархист Вася Темный, купец-издатель Галушкин нежно обнимал эсера Комара-Громовержца, а возвышенный либерал барон, облокотясь на урну с цветами, взирал на своего милого друга – экспроприатора Федю Нагнибеса… Впрочем, как говаривал Ениколопов, революция имеет множество граней, и не все грани как следует отшлифованы…
– Теперь я спокоен, – говорил Мышецкий.
В день, когда до Уренска дошла весть об амнистии, в губернской больнице, на руках своей жены, Евдокии Поповой, скончался Петя – этот маленький человечек; он простил перед смертью зло, порожденное той борьбой, от которой всегда был столь далек.
Додо стала наследницей его капиталов.
9
Мышецкий был заплакан, выглядел плохо, под глазами – дряблые мешочки от дурных ночей, губы отдавали синевой, в концах пальцев губернатора – мелкое дрожание.
Огурцов, сочувствуя, доложил проникновенным шепотом:
– Вас желает видеть депутат Государственной думы…
Сергей Яковлевич издерганно и нервно рассмеялся:
– Я еще не сошел с ума… Откуда он взялся?
– Султан Самсырбай, из степи…
– Какие депутаты? – волновался Мышецкий. – Какая там дума? С чего он это взял? Тут камни с неба летят, а он уже себя в думу выбрал? Что он там дурака валяет?.. Ладно, просите, приму!
Сергей Яковлевич посмотрел, как сверкают золотые наперстки, надетые на грязные пальцы Самсырбая, и сразу решил не величать султана ни светлейшим, ни его сиятельством, а лишь по званию.
– Господин прапорщик, – сказал он, – до каких же пор вы будете меня преследовать своими инсинуациями? Положение о выборах еще не выработано в деталях. Выборов не было, кандидатуры губернии едва намечены. И вдруг, извольте видеть, вы самочинно объявляете себя депутатом несуществующего органа правительства…
Весело глядел на него султан узкими щелочками глазок:
– Таврический двор штукатурку старую сбили? Сбили. Новую лепят? Лепят… Для чего, ты думаешь, князь? Десять рубль на один день давать будут… Говори скорей: где деньги получать надо?
Султан прищелкнул языком, и князь Мышецкий, его сиятельство, вдруг прищелкнул тоже – да еще громче его светлости:
– Вы слишком много знаете, господин прапорщик! Больше меня, видно. Даже про штукатурку извещены… Что вы представляете?
– Степная фурий, – ответил султан Самсырбай.
– Это я знаю, что вы можете быть избраны только от степной курии. Но кто вас выдвинул? Кого в своем лице вы можете представлять в думе как депутат? И зачем вам все это? Допустимо являть в своем лице жителей степи, но нельзя же быть избранным от самой степи… Это – только степь! Только степь! Дичь, глушь!
Золотые наперстки вдруг возмущенно застучали.
– Дурак ты, князь! – озлобился султан. – Киргизы мои? Бараны мои? Байкуль мой? Вот моя фурий, вот мой партий. Сто десять жен имел, весной еще прикуплю. – Сложил пальцы в гузку, чмокнул жирными губами. – Ай, – сказал жмурясь, – харош девучк! А ты, князь, одну жену имел. Да и ту батыр-Иконник увел…
После этих слов ничего не оставалось делать, как начать Мамаево побоище. Будем же беспристрастны: князь одержал над султаном блистательную победу, и Самсырбай, посрамленный, отступил в свои степи. Мышецкий наказал Чиколини запретить отныне въезд султану в пределы города. Чтоб его ноги больше тут не было!
– Если же его и изберут все-таки в думу, так он переселится в Таврический дворец прямо из своей кибитки…
К ночи Мышецкий вернулся к себе в пустой дом; одно лишь окошко светлело на втором этаже, в ажурном переплетении оголенных ветвей. Сергей Яковлевич поднялся по лестнице, тяжело и устало, как старик, и легкая тень женщины вздрогнула в потемках комнаты.
– Додо? – присмотрелся Мышецкий.
– Нет, это я… Ксения!
И вдруг – в тоске одиночества – его рвануло навстречу этой женщине. Часто-часто целовал Ксюшины лицо и руки, сполз на пол, обхватил ее колени, прижался к ней и затих, почти счастливый:
– Милая… Как хорошо, что вы пришли! Я погибаю…
Сверху – над ним – прозвучал тихий голос Ксюши:
– А мужики отобрали у меня клавесины… Зачем?
– Бог с ними, с мужиками… Пускай играют!
В это свидание их не преследовали черкесы, не было разговоров об аренде. Наплыв чувственности затопил обоих, и женшина, отдаваясь ему, опустошила себя до конца. Мышецкий проснулся умиротворенным и долго смотрел, как светлеет на подушке лицо молодой женщины, так много взявшей от него, так много давшей ему. «Боже! – ужаснулся он. – Какая путаная жизнь… какой сумбур!»
Ксюша обещала приехать снова – в начале ноября.
Октябрь миновал…
В самый последний день месяца Мышецкий нетерпеливо ждал призывного гудка депо. Нет, гудка не было – забастовка не началась. «Слава богу…»
А внутри России снова замерли на путях поезда, замолкли телеграфы. Самодержавие опять лежало в параличе, с перебитыми ногами – рельсами. Язык императора был прикушен.
С облегченным сердцем Мышецкий сорвал листок календаря: «А у нас – тихо…»
Вернулся домой. Лакей и два казака внизу. И – никого больше.
Потрогал на стене собственную тень – нескладную.
– Без працы не бенды кололацы, – сказал привычно и стал ждать.
«Чего?..» – Гудка? Взрыва? Или… Ксюшу?
Глава седьмая
1
В Уренске на заборах часто встречалась однообразная реклама: «Приобретайте унитазы у Шопотова!»
Кто такой Шопотов – никто не знал, но фирма была известная, и когда нужно было справиться в незнакомом доме, то шепотом так и спрашивали:
– А где у вас, пардон, Шопотов?..
Но вот, в эти тревожные дни, под словами «Приобретайте унитазы у Шопотова» появилось красочное добавление: «…если не сможете достать у Лидваля!» Торговая реклама на Руси, как известно, была поставлена на широкую ногу. Никто бы и не обратил внимания на новую фирму Лидваля (до этого ли сейчас!), но впоследствии эти унитазы сыграли свою роковую роль – и в делах думы, и в министерстве внутренних дел, и в судьбе Уренска, и в том, что мужики стали умирать от голода еще больше…
Пока что в Уренске купил себе лидвалевский унитаз только один Бобр – остальные, консервативно мыслящие, жили себе с Шопотовым. Броское имя владельца фирмы, выведенное по сияющему ободку благоуханной чаши, не наводило на мысль о коррупции частного капитала с правительством. Однако это было так! Унитазами с факсимиле своего имени скромный Лидваль проник сначала в уборные министров, а потом и в передние. Он очень хотел помочь голодающим мужикам. Ка́к он это сделает – это его дело, важно получить от скаредного министерства деньги. Все ясно: провинции бедствуют от бескормицы, так дайте же денег Лидвалю! Чего же вы, господа, не даете? Но пока денег не давали: слишком напряженное было время, чтобы думать о вымирающих от бескормицы деревнях…
Впрочем, губернатор в Уренске справлялся с голоданием собственными усилиями. Вырывал хлеб у одних, совал в рот другим, шла перетасовка хлебных запасов из уезда в уезд… «Спасибо господину Иконникову! Вот истинный гражданин!» – частенько говаривал Мышецкий, благодаря за хлеб, но мысли его были сейчас далеки от бескормицы. Власть отступала и пятилась от революции. А довольных в России почти не было: от миллионщика Саввы Морозова до последнего бобыля из деревеньки Гнилые Мякиши – все бурлило в негодовании. Но каждый был недоволен на свой лад, и от этого начался быстрый раскол страны по партиям, кружкам и «говорильням».
Не растеряться было трудно. Мышецкий – в эти дни новой политической забастовки – получил кликушеский призыв премьера России к бастующим рабочим. «Братцы рабочие, – писал граф Витте, – станьте на работу, бросьте смуту, пожалейте ваших жен и детей. Не слушайтесь дурных советов…» Сергей Яковлевич схватил перо и быстро изложил свои соображения. При настоящей ситуации, считал князь, оглашение такого призыва в Уренске нежелательно, и нельзя ли спрятать под сукно этот призыв, никому его не объявляя? Таков примерно был смысл его срочной телеграммы, отправленной Витте. А к вечеру получил ответ из канцелярии премьера – лапидарный. «Не умствовать!» – велели ему, и этого было достаточно, чтобы князь Мышецкий, оскорбленный, ожесточился:
– Хорошо, милый граф Сергей Юльевич, мы умствовать не будем. Пеняйте на себя… Огурцов! Пошлите кого-либо в Совет – пусть меня навестит Борисяк или этот… Ну, с польской фамилией! Машинист с депо! Мне безразлично – кто. А я буду дома…
Последнее время его тянуло уединиться – домой, домой, в пыльный халат, в чащобу старинных журналов с картинками, в тягучее пение рассыхающихся паркетов.
Борисяк пришел уже затемно: был плохо выбрит, сапоги его, подбитые железками, скользили по плиткам паркета, мял и тискал в кулаке круглый подбородок.
– Савва Кириллович, – сказал Мышецкий, – считаю своим долгом передать вам, как представителю Совета, это обращение графа Витте. Можете оглашать, можете замолчать – меня это не касается. И более отвечать премьеру не стану – отвечайте вы сами!
– Ладно, – прочел Борисяк обращение. – Это нам кстати…
Помолчали, и Мышецкий вдруг душевно заговорил:
– Знаю, что мой характер испортился за эти два года. Ранее я не был таковым! Общение с людьми различных крайностей мало воспитывает, а более развращает. Боже! С кем только не приходится мне иметь дела – от сладко глаголящего Бобра до матерного обираловца… Вы же знаете, – продолжал Мышецкий, подумав, – я не лгал вам. И вам, надеюсь, известно, что я далек от ретроградства? И вы понимаете, что политика аферы и авантюризма далека от меня?
– О чем говорить, князь? – Борисяк хлопнул ладонью по столу.
– А тогда скажите мне честно: не слишком ли вы увлеклись сменой ситуаций? Не губительна ли эта полоса бунтов для России? Освежающий ветер, после издания манифеста, уже очистил мусор на свалке. Осталось дело за нами: все желаемое народом мы получили. Способы борьбы стали легальны. Царя ругают. Может, и… хватит?
– Чего – хватит? – спросил Борисяк.
– Хватит уже волнений. Хватит! Пора браться за дело, а не устраивать забастовки. Вам и без того, Савва Кириллович, удалось добиться очень многого. Я не боюсь признать честно: «Ты победил, галилеянин!» Остальное приложится с открытием думы, которой вы почему-то не признаете… Чего добиваетесь вы в этой борьбе?
Но вот Борисяк заговорил, и в Мышецком выросло глухое раздражение. Сидел перед ним человек, вроде бы и неглупый, проверенный в трудах губернских. Но он говорил, а Мышецкому как-то не верилось в его программу переустройства России на новых началах…
– Все это слова, Савва Кирилович, – ответил губернатор. – Вот вы говорите, что фабрики и заводы, победи вы только, поступят в вечное пользование трудового народа. А что он, этот трудовой народ, извините, будет делать с этими фабриками и заводами?
– Работать.
– А я, например, не хочу работать.
– Заставим…
– Заставите работать… Для кого работать?
– Для себя. Для государства.
– Но они и сейчас работают. Для себя, чтобы прокормить семью. Для государства, подданными которого они являются.
– Сейчас, – возразил Борисяк, – они работают на капиталиста.
– Но капиталисты тоже работают не для себя! Их трудом и достоянием, их инициативой движется наша Россия к прогрессу.