Трудно отпускает Антарктида - Санин Владимир Маркович 11 стр.


– Надеешься на чудо?

– Хочу надеяться.

– Врешь, – спокойно сказал Андрей, – не надеешься ты на него. Ты прекрасно знаешь, что, если поиск прекращается, шансов больше нет. Почему ты не сказал людям правду?

– Это было выше моих сил… Неужели ты не понимаешь? Ты же сидел за столом, слышал… Им трудно было перенести такой удар сразу. Я решил подождать, тем более что теоретически шанс все-таки есть… Ты меня осуждаешь?

– Я, Сергей, никого не осуждаю. Я тебя жалею.

– Почему?

– Не доверяешь ты людям. Ты, наверное, подсознательно считаешь всех нас этакими детьми, а себя – отцом. Суровым, мудрым, обремененным ответственностью за несмышленышей. И ты один знаешь, что они хотят, что могут, чего не могут. Тебе одному дано знать, что для них полезно и от чего их надо уберечь. Один ты. И ты ни на секунду не сомневаешься в своей мудрости. Раз ты начальник, ты мудр.

– Андрей, я…

– А ты послушай, послушай. Я ведь не только твой вечный зам, не только старше тебя и не только твой друг. – Андрей невесело усмехнулся. – Знаешь, в моей болезни есть даже преимущества. Пока здоров, можно не торопиться с правдой. Сегодня некогда, завтра неудобно, послезавтра некстати. Ничего, полежит правда-матушка, товар, слава богу, не скоропортящийся… А я, брат, откладывать больше не могу, у меня, может, как говорил Веня, дни сосчитанные…

– Да послушай же ты…

– Помолчи. Раз уж начал, скажу тебе все. Какую-то в последнее время я стал замечать в тебе сухость, начальственность какую-то, черт ее подери. Поддакивания с охотой принимаешь, сам знаешь, кого имею в виду, все авторитет свой блюдешь, как старая дева невинность. Мода, что ли, пошла такая, чуть человек на ступеньку приподнялся, лишний раз не улыбнется, не пошутит. Чисто атланты кругом – будто земной шар на загривках держат! Кто тебе дал право утаивать от ребят правду? У тебя что, монополия на правду?

– Еще один, последний сеанс связи, и тогда скажу.

– Не обижай ребят. – Андрей надолго замолчал. – Значит, остаемся… Ну, что ж, выходит, не удастся…

– Что, Андрей?

– Что, что…

– Ты сегодня отлично выглядишь, дружище!

– Не надо, Сережа, мне эти словесные инъекции ни к чему. Сколько смогу – протяну, стыдно тебе за меня не будет. Немножко, правда, обидно, что рановато, но я не боюсь. Оглядываясь назад, мне краснеть не за что, совесть, у меня чиста. Кривыми путями не ходил, ближнему ножки и не подставлял, семью любил. И незачем сожалеть и печалиться. Помнишь, как ты сам год назад готовился уходить? Так и я, пожалуй, был бы счастлив, если бы это случилось со мной не дома, а здесь, на берегу, который и мне довелось обживать. Да и сохранюсь во льду, до самого страшного суда свежезамороженным. Сам ведь говорил, – Андрей усмехнулся, – что лучшей усыпальницы полярнику придумаешь… А теперь, Сережа, дай мне отдохнуть, я и в самом деле малость устал.

Кажется, ничего в жизни я не ожидал с таким лютым нетерпением, как этого последнего сеанса. Я буквально находил себе места: пилил и таскал снег, помогал Дугину в дизельной, вымыл пол в спальне, играл с Сашей в шахматы, но душа моя была в радиорубке. Почему, не знаю, я ведь и не надеялся на чудо, а просто дал себе зарок: скажу только после этого сеанса. Груздев, от взгляда которого некуда было укрыться, снова уловил исходившие от меня пресловутые «волны тревоги»; видимо, и другие заметили, что начальник изо всех сил старается скрыть возбуждение. Словом, ожидание превратилось в кошмар. Впрочем, один грех я с себя скинул: подошел к Пухову, который с убитым видом лежал на койке, и сказал, что того разговора не было. Пухов мгновенно просиял, вскочил и с сердцем пожал мне руку. Он еще что-то пылко говорил, а я кивал и не слушал.

За пять минут до сеанса я придрался к тому, что снега для бани заготовлено недостаточно, и выставил всех наверх. Люди уходили неохотно, будто кожей чувствовали, что сейчас что-то должно произойти, и даже Саша с упреком на меня посмотрел.

Сеанс вел Томилин. Слышимость была отличная, работали микрофоном.

– Выхода нет, Серега, сделали все, что было в человеческих силах…

– Понимаю. Знаю, Петрович, что ты использовал все шансы. Уверен в этом.

– Тяжело сознавать свое бессилие, не было еще такого, чтобы «Обь» оставляла людей…

– Понимаю, Петрович.

– Ни черта ты не понимаешь!.. Прости, Серега, сердце изболелось… Вот Коля рядом… Берем курс на Родину, друг мой, курс на Родину…

– Счастливого плавания, Петрович, земной поклон Родине, земной поклон!..

Вот и все, подумал я, пуповина обрублена. Будем учиться жить сами.

– Что скажешь, Костя?

– Похныкал бы в жилетку, да нет ее у тебя, Николаич. Зиманем.

В Косте я был уверен, Костя из тех, которые хнычут последними. Три раза мы с ним зимовали, и если он согласится пойти в четвертый, другого радиста искать не буду.

– Спасибо… Теперь от тебя и Димдимыча многое будет зависеть. Ругайтесь про себя сколько влезет, но принимайте от ребят радиограммы любого размера, хоть простыни… Если удастся, любой ценой, как угодно, установить с Большой землей радиотелефонную связь – буду в вечном долгу. Связь должна быть в любую минуту, в любое время дня и ночи. За это ты отвечаешь, Костя.

– Сам вместо антенны на крышу встану, Николаич!

Меня вновь ослушались, на заготовку снега никто не пошел. Видимо, ребята просто поднялись наверх и вернулись, как только начался сеанс. Теперь они сидели за столом и смотрели на меня. Наверное, они слышали, как я прощался с капитаном. Что ж, тем лучше. Меня сегодня весь день били, пришла и моя очередь. Сейчас я им скажу всю правду – ударю наотмашь.

Такого мертвого молчания на Лазареве еще не было. Ни одной реплики, ни одного вздоха – люди словно окаменели. Теперь, после сухой информации, я должен был взять правильную ноту. Утешение – лекарство для слабых; я смотрел на Андрея н читал в его глазах: «Не оскорбляй ребят утешением».

– Земля, друзья, – продолжал я, – сузилась для нас до размеров кают-компании. Каждый день в течение многих месяцев, да что там день, каждую минуту мы будем видеть друг друга, говорить только друг с другом, искать спасения только друг в друге. Обстановка усугубляется тем, что все научное оборудование осталось на Новолазаревской, а вернуться туда мы сможем только в сентябре, когда будет светло. Так что вложить свою энергию в дело нам будет не просто. Жизнь предстоит нам нелегкая и в материальном отношении: на камбузе остались в основном крупа да консервы. Книг у нас мало, с куревом плохо, кинофильмов нет…

Филатов вдруг нелепо рассмеялся и сорвал со стены гитару.

– А в остальном, прекрасная маркиза, все хорошо, все хорошо!

– Веня, – негромко сказал Саша, – не строй из себя осла.

– К тому же, – продолжал я, – у отдельных товарищей временами сдают нервы. Я ничего не скрыл, нам будет трудно. Поэтому жить будем так. Распорядок дня – подъем, прием пищи, отбой – остается без изменений. Будем продолжать все наблюдения, проводить которые в наших силах. В свободное время – учеба. Томилин и Скориков обучат товарищей радиоделу, Нетудыхата, Дугин и Филатов – дизелям, материальной части и вождению тягача. Груздев, вы должны подготовить популярный курс лекций по физике, Гаранин – по метеорологии, я беру на себя гидрологию. Как видите, мы в состоянии помочь друг другу стать образованными людьми, получить вторую специальность. Мы еще много придумаем, друзья!.. Теперь о другом. Днем я обошел помещения станции. В спальнях грязно, постели не прибраны, на полу окурки. Сегодня дежурным были вы, Евгений Павлович!

Пухов посмотрел на меня невидящими глазами. Наверное, он давно отключился и не слышал того, что я говорил. Зато ни слова не упустил Груздев.

– А не находите ли вы, – он усмехнулся, – что говорить о санитарии и гигиене в этих обстоятельствах… как бы помягче выразиться…

– А вы не стесняйтесь, здесь все свои.

– Не к месту, что ли.

– Я нахожу, что санитария и гигиена не могут и не должны находиться в зависимости от обстоятельств. И буду настаивать на этом.

– Вы решили заняться моим воспитанием?

– Если в этом возникнет необходимость.

– А не поздновато ли, Сергей Николаич?

– Не боюсь показаться банальным: лучше поздно, чем никогда.

– И надеетесь на успех?

– Более того, уверен.

Глаза у Груздева потемнели.

– Вы сегодня, Сергей Николаич, очень… категоричны. Так и норовите подмять под себя, как паровой каток. Сначала Пухова, теперь Груздева… Мы плохо провели зимовку?

– В деловом отношении – безупречно.

– Тогда в чем же дело?

– Немногого, Груздев, стоит человек, рассчитанный на одну хорошую зимовку.

– Я не доска, а вы не рубанок, Сергей Николаич. По живому телу режете.

Я видел, что Груздев с трудом сдерживается. Этот разговор был необычайно важен. Мне казалось, что от него зависит все, буквально все, а раз так, его необходимо довести до логического конца. Я перестал видеть Груздева – передо мной была трещина, в которую могла провалиться станция.

– Вы затребовали объяснений, – начал я, – терпите, обезболивать не умею. Все мы, Груздев, сделаны из одного теста, только закваска у каждого своя. В ней, закваске, суть дела; Гаврилов и его ребята оголодали и померзли до черноты, но довели тягачи от Востока до Мирного. Закваска! Сколько раз наши с вами товарищи перебирались с одной расколотой льдины на другую, но продолжали дрейфовать – закваска! Об этих людях, нашей полярной гордости, можно говорить до бесконечности. Оглянитесь, Груздев, вы их увидите! Вы, Груздев, в нелегких условиях провели отличные магнитные наблюдения, вы достойно вели себя в авралах, мы гордились вашей стойкостью, когда вы с дикой болью от жестоких ожогов ни на час не прерывали работу. Это было. И знаете, почему вы скисли?

И снова мертвая тишина. Мне казалось, я даже слышу, как вдалеке бьются о барьер волны.

– Потому что вам не хватило закваски. Что было, за год израсходовали. И все. Вы свою дистанцию пробежали, уже вскинули руки, ожидая аплодисментов, а вам вдруг – бегите снова…

Груздев провел рукой по лицу, словно стряхивая оцепенение, и совершенно неожиданно для меня улыбнулся.

– Кое в чем, возможно, вы правы.

– Не скрою, рад это слышать. Об остальном договорим после.

– Договорим. – Груздев миролюбиво кивнул.

– Точка, – сказал я. – Итак, сегодня банный день, дизелисты, как говорится, к топкам…

А потом мы говорили с Андреем до глубокой ночи.

– Сегодня ты был жесток.

– Хирурги, спроси у Бармина, отдирают бинты одним махом – так гуманнее. И потом, ты же сам меня ругал, что я боялся сказать правду.

– Правду говорить нужно, даже самую жестокую. Но самому быть жестоким при этом вовсе не обязательно. Иногда нужно быть добрее, Сережа. Не бойся, это тебя не унизит.

– Абстрактно ты, конечно, прав. Но чаще всего, друг мой, добротой называют слабость, а здесь, сам понимаешь, такая доброта смертельна. Сегодня, Андрюша, мне самому хотелось, чтобы ты меня погладил, как щенка, этакие, черт бы их побрал, горькие веточки вдруг начали царапать горло. Но ты меня отстегал – не подумай, что я жалуюсь, за дело! – и тогда я от боли пошире открыл глаза и оглянулся. И все встало на свои места: дело стоит, люди ждут от тебя необходимого слова, жизнь продолжается… А что это нас с тобой на лирику потянуло?

Андрей так долго не отвечал, что я даже привстал с постели и хотел к нему подойти, но тут он заговорил:

– Видишь ли, Сережа, подводя итоги, становишься добрее. Начинаешь мучительно вспоминать, не оставил ли ты каких-либо неискупленных обид на земле, подсчитываешь моральные, так сказать, утраты. И скажу тебе, как на исповеди: более замечательного чувства я в своей жизни не испытывал. Попробуй, Сережа.

Мне стало горько. Я встал, подошел к Андрею, сел на его кровать.

– Успею еще…

– А то, как я, попробуешь, а уже поздно будет.

– Андрюша, – сказал я, – дорогой ты мой человек, это не для таких, как я. Время еще не пришло. Мы работники, у нас дел по горло, только попусти – все вмиг пойдет прахом. Добро, кто-то хорошо сказал, должно быть с кулаками. Рука, разжимающая кулак, – безвольная рука.

– Я прав, ты прав, он прав, – улыбнулся Андрей. – И все-таки подумай над тем, что я тебе сказал. Ну, спокойной ночи. Пусть нам приснится Валдай, самый хороший клев и вокруг – ни одного конкурента! Идет?

«…Вот я и отчитался перед тобой, родная, теперь ты все знаешь. Андрей давно уснул, и я надеюсь, что ему снится любимый Валдай, лещи да окуни, которых он таскает одного за другим. Когда я говорю или делаю что-нибудь, у меня всегда бывает ощущение, что он рядом и каждое мое слово, каждый поступок проверяет с предельной беспощадностью. Сегодняшний день многому меня научил: меня обижали и я обижал, а в конце концов получилось, что мы квиты. Некоторые, я знаю, считают меня сухарем, они не видят за моей постоянной твердостью живых человеческих чувств. Если б они могли знать, как я хочу увидеть тебя, твои глаза, твое лицо, всю тебя. Но дать сейчас себе поблажку, размагнититься – значит, сдаться на милость самому страшному врагу полярника – безнадежности. И я не сдамся ради них самих, ради тебя, ради самого себя, наконец! До свидания, родная, видишь, все-таки – до свидания!»

Семёнов выключил свет и лег в постель.

Так закончился на станции Лазарев первый день второй зимовки.

Филатов

Моя вахта от нуля до четырех утра – повезло, все равно на станции никто не спит, кроме Нетудыхаты. У Вани с Пуховым соревнование, кто кого перехрапит: такие рулады выдают – что тебе Магомаев! Груздев до того озверел, что среди ночи со спальным мешком удрал досыпать в камбуз. Досыпать – это так говорится, нынешней ночью по станции лунатики шастают.

Сидел я за стеклянной перегородкой, полный жизни и веселья, и думал об окружающей меня действительности. А была она так прекрасна и удивительна, что хоть пой пионерские песни. Разве что дизелек наш пыхтит без энтузиазма – в годах дизелек, пенсионного возраста, не ожидал небось, что снова призовут на действительную. Если больничный листок возьмет – запасного-то нет! Не предусмотрено планом, что люди в этой преисподней зимовать будут, значит, и запасной дизель не предусмотрен. Морозы на Лазареве, конечно, не те, что на Востоке, но и, прямо скажем, посильнее, чем в Сочи. И ветерок такой бывает, что голову не высунешь – отвинтит…

Заснуть бы на эти полгода! Что я здесь делать буду – полгода? Целых полгода сыреть в этой дыре, по сто раз на дню видеть Дугина, хоть белугой реви: «За что?» Лев Николаич Толстой, светлый гений, спрашивал: «Много ли человеку надо?» Мне – совсем почти что ничего! Отзимовал я, заработал свои деньги и хочу одного: дайте мне пожить не медвежьей, а людской жизнью. Ну, лес, грибы, рыбалка, на месяцок в Гагру с Надей, если она дожидается… Много я прошу, что ли? Другим все это само в руки падает, как туземцу кокосовый орех, а я ведь мерз, как собака, вкалывал, как вол, сколько раз чуть сандалии не откидывал! Так нет, на роду написано: невезучий ты, Филатов, человек – и баста. А зачем человеку воздух коптить, если он невезучий? Саша говорит: а ты усмотри себе в жизни мечту и тянись к ней. Может, это и есть главная мудрость нашей быстротекущей жизни, но если, черт меня побери, я никак не могу ее усмотреть, эту мечту? Женька Дугин – тот усмотрел: прозимует последний разок, купит дачу, машину, женится, нарожает маленьких Дугиных и будет по вечерам смотреть телевизор в свое удовольствие. Такая мечта, дорогой док, меня вдохновляет, как манная каша: на материке мотаться от дачи до родильного дома…

На огонек зашел Костя Томилин.

– Здравствуйте, товарищ вахтенный механик. Как настроение, боевой дух?

– Пошел ты…

– Ясно, Веня. Мальчик хочет домой, мальчик истосковался по жигулевскому и любви.

– Трепло. Находка для шпиона.

Костя зверски зевнул, присел на табуретку. Парень он гвоздь, хотя тоже из семеновских любимчиков. Но говорить с ним можно о чем хочешь, ни чужих, ни своих секретов Костя не продаст. И кореш надежный и радист – один на сто, будь я начальником – сам бы его за собой таскал.

Назад Дальше