Евдокия - Панова Вера Федоровна 4 стр.


Евдокия сидела не двигаясь. Он вышел. Не в спальню — к мальчикам в светелку пошел и затворился.

И затих дом, и она сидела одна в тишине, словно привыкая к будущему своему одиночеству.

Так вот будет она сидеть по вечерам и ждать Ахмета, — дождь будет шуметь по крыше, — а Ахмет придет ли, нет ли, — ненадежный человек, обманщик, хоть красивый, ах, красивый…

Бесконечно будет шуметь дождь, и дом будет тихий, мертвый.

А те, что вносили в него жизнь, — уйдут, и не понадобится им больше ее забота, и не будет она каждый день узнавать от них разные новости и обсуждать с ними их дела, и если, встретясь с ней, кто-нибудь по привычке назовет ее «мама», — это уже ровно ничего не будет значить.

Евдокия горько заплакала.

Ей стало обидно за них и ужасно, что они уйдут отсюда из-за Ахмета. Уйдут для того, чтобы она в этих комнатах миловалась с Ахметом.

А ужасней всего, что уйдет Евдоким, добрый, разумный, работящий Евдоким, без которого не было бы ни дома, ни семьи, — ничего бы не было.

Невозможно было перенести такую несправедливость, чтоб из-за Ахмета ушел Евдоким. Евдокия зарыдала в голос.

Наверно, Евдоким слышал рыдания. Но не вышел ее утешать. Она рыдала, рыдала, потом подумала: «Чего это я плачу, глупая; ведь Евдоким сказал решай. Решай, сказал. Как захочу, значит, так и решу — кому тут быть, а кому не быть».

И, успокоенная этой мыслью, чувствуя, что гора свалилась с плеч, умыла лицо, помолилась, улыбаясь счастливо и виновато, о здравии Евдокима, детей и своем собственном и легла спать. А утром, когда Евдоким и Андрей поднялись, чтоб идти на работу, уже топилась, как всегда, печь, был готов завтрак, и Евдокия степенно хозяйничала у стола.

Они никому не рассказывали об этой истории. Но неведомо откуда пошла по заводу молва — может быть, от всезнающей Марьюшки, она же и подшепнула Евдокиму, что Ахмет вернулся… Молва пошла, и однажды инструментальщик Мокеев, склочник и сквернослов, обозлясь за что-то на Андрея, назвал его: «шлюхин выкормыш». Андрей ринулся драться — не успели его удержать; откинутый тяжелым кулаком Мокеева, он бросался снова и снова. Сильный Мокеев испугался исступления мальчишки, попятился, крича:

— Ну чего ты, чего, чего?! Она с татарином гуляет, дурак!

Несколько человек схватили Андрея за руки, увели, усадили. Андрей выплюнул кровь, — Мокеев разбил ему зубы, — и сказал:

— Все равно изувечу подлеца.

Его вызвали в ячейку, уговаривали и ласково и строго, — он стоял на своем:

— Не могу его видеть. Она с меня вшей снимала…

И только когда Андрею пригрозили, что выгонят из комсомола, — он расплакался, кусая кулаки, и дал обещание не трогать Мокеева.

Евдоким не сказал жене, из-за чего Андрей подрался с Мокеевым. Больше у них не было разговора об Ахмете. И Ахмета не было: явился на миг, белозубый сатана, отуманил, ожег, набаламутил, — и нет его опять.

12

Кто-то постучал в окно. Был вечер, дети только что заснули. Евдоким еще не вернулся с завода, — верно, задержался на собрании. Евдокия вышла отворить. Улица была пуста, ни души, медленными хлопьями падал снег. Евдокия хотела уже закрыть дверь, как что-то вдруг пискнуло у ее ног. Она поглядела — на крыльце лежал небольшой серый сверток, в свертке пищало. Евдокия подняла сверток, внесла в дом и положила на мучной ларь.

Она развернула отсыревшее тряпье и вынула ребенка, мальчика. Ему было недель пять-шесть, он уже держал голову. Освобожденные ножки задвигались, подтянулись к животу. Ребенок поднес кулачок ко рту и потребовал еды. «Эге… эге… эге», — говорил он, ворочая головкой, и заплакал. Евдокия зашикала и прижала его к груди, успокаивая. Лицо ее стало взволнованным, серьезным и важным, словно это был ее ребенок и она собиралась накормить его грудью. «Эге… эге…» — говорил ребенок, перестав плакать и хватая ртом ее кофту. Евдокия положила его — он опять залился отчаянным криком, побежала к печке, налила теплого молока в пузырек, заткнула чистой тряпкой и дала ребенку. «Эге… эге…» — заговорил он яростно, почуяв запах молока. «Ага!» — удовлетворенно сказал он, поймав тряпку ртом, и стал сосать.

— Ишь, жадный! — с восхищением сказала Евдокия, любуясь им.

Накормив, она налила в таз теплой воды и стала купать ребенка. Он тряс ручками и ножками, но не плакал, и она ловко обмыла его и губами собрала воду со спинки, как делали другие женщины, — от сглазу, от наговора, чтоб рос здоровым да умным. Потом она отнесла его в спальню, на кровать.

— Вот мы какие чистенькие стали, какие красивые! — приговаривала она, вытирая его.

Ребенок молчал и все поворачивался к лампочке. Евдокия запеленала его в старую простыню. Спеленатый, он стал похож на белого червячка и так же ворочал головкой, как червячок; после мытья волосы на его темени стали черными.

— Вот так-то, лежи да спи! — сказала Евдокия, укрыла его своим стеганым одеялом и, потушив свет, пошла поглядеть, какое приданое получила за ребенком.

В сером свертке оказалась застиранная женская рубаха, обрывок байкового одеяла и грубый холщовый свивальник. Все это Евдокия вышвырнула в сени. На пол упала бумажка, Евдокия подняла ее. «Крещен Александром», было написано на бумажке. Евдокия подумала: хорошее имя Александр, можно кликать Шурой, Сашей, Саней, как понравится, а то еще Аликом.

Пришел Евдоким. Усталый и чем-то недовольный, он долго мылся под висячим рукомойником, и Евдокия заробела — вдруг он не захочет принять ребенка? Сменив одежду, он молча уселся к столу, а она, подавая ужин, все думала, как ему половчее сказать.

— Что собрание-то нынче так затянулось? — спросила она, чтобы начать разговор. Он ответил нехотя:

— Судили одного. Из заводского материала утварь делал, продавал в свой карман.

— Кто ж судил?

— Мы и судили. Собрание.

— Собрание?.. — переспросила она задумчиво, думая о своем. Погодя, повела речь напрямик:

— Без света в спальне не будь, на кровать, не осмотревшись, не бухайся, не ровен час — придавишь дитя.

— Какое дитя?

— Мальчика бог послал.

Он кончил ужинать и пошел в спальню; она — за ним. Он зажег свет, откинул одеяло, посмотрел на спокойное розовое личико:

— Это чей же?

Она ответила храбро:

— Считай, что наш.

Ребенок спал, посасывая губами.

— Подкинули, что ли?

— Подкинули. Это счастье для дома, — вспомнила она и заторопилась. На подкидыша господь пошлет!

От яркого света ребенок затревожился, завертел головкой, стал выпрастывать кулачки из пеленки.

Евдоким засмеялся:

— Мальчик, говоришь?

— Александром зовут.

— Почем знаешь?

— Записка была вложена.

Он сел на кровать и стал разуваться.

— Вот те раз! — сказал он весело, глядя на важного младенца. — А я где лягу?

— Ложись к стенке, а я с ним с краю.

— А вдруг задавлю ночью? — осторожно укладываясь под необъятное одеяло, сказал Евдоким уже не шутя. — Придется люльку ему сработать, а то на самом деле опасно, кости-то у него мягкие…

13

Приходили соседки поглядеть, что за прибыль у Чернышевых. Хвалили ребенка, хвалили Чернышевых, ругали беспутных матерей, которые ночью на снегу, у чужого порога, кидают безвинных младенцев…

Пришла и Марьюшка. Вошла чинно, без суеты. Негромко, но требовательно опросила притихших Павла, Катю и Наталью — хорошо ли учатся, слушаются ли названых родителей и зачем дома ходят в башмаках: дома тепло, башмаки поберечь не грех, у названых родителей расходов, поди, страсть на такую ораву. Потом начальственно, как доктор, Марьюшка приказала показать младенца.

Евдокия поднесла Сашеньку, спеленатого, в чепчике с кружевцем. Марьюшка вздохнула:

— Не жилец.

Евдокия испугалась:

— Ну, почему?

— В глазок посмотри ему, — шепнула Марьюшка.

Евдокия посмотрела в голубенький бессмысленный глаз и увидела в зрачке свое лицо, а больше ничего.

— В уголок, — шептала Марьюшка. — Который живуч человек, у того в уголку ровно пупочка сидит внутри, видна ясно. У богоданного твоего младенчика пупочки не видать. Жить не будет.

Приведя всех в уныние и угостившись пенным квасом с изюмом, Марьюшка удалилась.

На другой день у Саши заболел живот. Евдокия дала ему касторки, припарки ставила — не помогло. Пришлось понести Сашу в консультацию.

— Вы, мамаша, перекормили ребенка! — гневно сказала черная докторица в белом халате. — Мы дадим ему режим!

Она приказала кормить Сашу через четыре часа, ночью вовсе ничего не давать, молоко разводить рисовым отваром. Евдокия не смела ослушаться докторицы, но душа у нее изболелась, потому что Сашенька просил есть каждый час и, ничего не получая, кричал: «Эге! эге!» — пока не засыпал от изнеможения.

«Небось, твое было бы, не морила б его режимом, — думала Евдокия про докторицу. — Этак от голода протянет ноги дитя».

Но дитя не протянуло ноги, привыкло к режиму и стало спокойно спать по ночам. Это было в марте, а в апреле Павел подхватил в школе коклюш, от него заразились все дети в доме, и Саша в том числе. Старшие болели легко, а Саша так задыхался, что Евдокия при каждом приступе кашля с ужасом ждала — вот сейчас умрет. Она подолгу смотрела в Сашины глаза; но не находила той пупочки, которая дает живучесть человеку. Кончился коклюш Катя и Саша заболели корью.

— Это так не пройдет, — сказал Евдоким, глядя на пылающего в жару ребенка. — Не может такая кроха столько перенести. Ждать, видно, горя, Дуня.

Он протянул свою большую руку и бережно пригладил ее волосы. Третий месяц она не отходила от ребенка, похудела и перестала улыбаться.

— Не хочу я этого горя, Евдоким, — сказала она новым каким-то голосом, какого он у нее не слыхал. — Вот не хочу и не хочу!

Ей казалось, что если Саша умрет, то в ее жизни уже никогда не будет радости.

Он болел всю весну и половину лета. У него была ветрянка, прорезывались зубы. Тихий и ослабевший, он лежал во дворе под навесом, который поставил для него Евдоким. Катя, Павел и Наталья по очереди подсаживались к нему, отгоняя мух и комаров. Особенно Катя его полюбила приносила ему в кроватку свои игрушки, разговаривала с ним:

— А каков наш Сашенька! Умник наш Сашенька! Красавец наш Сашенька!

И, глядя в лицо девочки грустными глазами, слабо, нараспев поддакивал Сашенька:

— А-а-а!

Евдокия, хлопоча в доме, то и дело через окно посматривала на Сашеньку. Однажды, выглянув, она увидела, что возле Сашиной кроватки стоит чужая женщина и разговаривает с Катей. Евдокия услышала, как женщина сказала:

— Да нет, помрет. Плохой он у вас вовсе.

Евдокия вышла во двор и спросила женщину:

— Ты что ходишь, каркаешь? Твое какое дело тут?

— Мое дело десятое, — отвечала женщина.

— То-то и оно. Мне дитя сглазили, а теперь еще ходят, каркают, сказала Евдокия чуть не плача. — С богом давай!

Женщина усмехнулась и пошла к воротам. Была она молода и собой недурна, только толстовата излишне и в лице нездоровая припухлость. Светлые стриженые волосы завиты мелкими колечками. На толстых ногах разношенные туфли с кривыми каблуками…

К концу лета внезапно приехал Ахмет.

Несколько раз он прошел мимо Чернышевского дома. Никто не окликнул его. Он заглянул в ворота — двор был полон детей. Девочка и мальчик копали картошку, другая девочка читала книгу, помахивая веткой над колыбелью, в которой лежал, ворковал младенец. Ахмет тихо свистнул и ушел, а на другое утро к Евдокии явилась Марьюшка:

— Ну что, Саша твой как?

— Слава богу, хорошо, — ответила Евдокия с задором. Она сидела и кормила Сашу киселем. У обоих лица были веселые.

— Закопалась ты, молодуха, в чужих детях, — посочувствовала Марьюшка. — А веку-то нам, красавица, дадено скупо.

Подбирая ложкой с Сашиного подбородка струйки киселя, Евдокия сказала нараспев, забавно:

— И какие мы такие молодухи, и какие красавицы? Наше дело старое.

— А-а-а! — отвечал Сашенька.

— Скоро будем дочек замуж выдавать, сыновей женить…

— А-а-а! — соглашался Сашенька.

— Ахмет приехал, — сухо сказала Марьюшка и для деликатности поглядела на потолок, а потом уже на Евдокию.

Евдокия докормила Сашеньку, утерла его мокрым полотенцем, поцеловала и сказала:

— Видала я его. Ходил мимо окон.

Марьюшка пожевала губами:

— Привалило ему счастье в Кунгуре — поступил в кооперацию закупщиком, большое жалованье получает, разбогател. Подарки тебе привез — шаль одну толстую, другую тонкую, с персидским узором; два отреза кашемировых, бордовый и темно-синий. Страдаю, говорит, не могу, говорит, забыть, хоть мало не убил меня Евдоким.

— Так вот мы еще какие! — сказала Евдокия, обращаясь к Сашеньке. Нам еще подарки сулят, для нас из Кунгура приезжают! А мы им скажем, продолжала она, похлопывая Сашенькиными ручками и балуясь, — а мы им скажем: поезжайте-ка назад в Кунгур с вашими персидскими узорами…

Все-таки Ахмет повстречался Евдокии на пути, когда она шла по воду. Загородил ей дорогу, маленькой жесткой рукой стиснул ее запястье:

— Что, Дуня? Что ты вздумала? Гонишь меня? Плохой стал Ахмет?

Щурясь от солнца, она спокойно, с улыбкой смотрела на него:

— Зачем плохой? Может, еще лучше, чем бывал. Да мне не надобен.

— Не надобен? — переспросил он с обидой и недоверием. И крепче сжал ее запястье смуглыми пальцами.

— Оставь руку, — сказала Евдокия и так поглядела, что его пальцы сами разжались, — равнодушно поглядела, издалека, как чужая.

— Дуня, жалко, — сказал он. — Хорошая была наша любовь.

— Семейная я стала. Дети у меня.

— Чужие дети! — сказал он и осекся, взглянув в ее лицо.

— Кто виноват-то, что чужие? — сказала она и пошла от него прочь, помахивая ведрами.

Он не стал догонять ее. Все тут было кончено.

В тот же день он уехал из города.

14

Если сосчитать, то огорчений от детей было куда больше, чем радостей…

Наталья, кончив школу, поступила в техникум и так о себе возомнила, что — матушки! Она совсем отбилась от домашних дел — дескать, мать сама управится; а она, Наталья, будет заниматься немецким языком.

— Зачем тебе? — спросила Евдокия. — Тебя ведь в техникуме твоем учат немецкому.

— Учат, так что же из этого?

— И довольно с тебя. И так уж заучилась совсем — кости да кожа…

Терпеливо Наталья объяснила: в техникуме учат недостаточно, а ей надо знать по-немецки очень хорошо, чтобы читать технические книги и журналы.

— И так весь день с книжкой, мало тебе чтения… — сказала Евдокия. И получила в ответ:

— Мама, ты не понимаешь!

Павел нарисовал картинку: коричневая трава, зеленое небо, на зеленом небе длинное лиловое облако. Евдокия усомнилась:

— Нешто бывает зеленое небо!

— Бывает.

— Бывает, да не такое. Уж больно у тебя ярко.

— Ты не понимаешь! — сказал Павел. И потом рассказывал, что учитель рисования хвалил эту картинку и забрал ее для какой-то выставки. Выходило, что Евдокия действительно ничего не понимала.

Катя била всех своих сверстников на улице, и матери приходили жаловаться и ругали Евдокию — зачем она потакает. Евдокия расстраивалась, щеки ее разгорались пунцово, она горой вставала за Катю:

— Она одна зачинщица, что ль? Все дети дерутся. А твой что смотрел? Взял бы да дал сдачи. Мальчик должен за себя постоять!

А когда матери уходили, она говорила жалобно:

— Вот видишь, Катя, что ты наделала! Все нас ругают, — как же так можно!

Она не позволяла детям браниться скверными словами и даже шлепала за брань, но они все-таки бранились. Однажды Павел рисовал и вышел из комнаты, оставив на столе незаконченный рисунок и карандаши. Пришла Катя, влезла на стул и красным карандашом зачертила, замалевала весь рисунок. Сделала она это не со зла, а чтоб рисунок стал еще красивей. Павел вошел, увидел и тихо, чтоб не услышала Евдокия, сказал:

— Ты сволочь.

А маленькая Катя, спеша замалевать пустые места, пока не отняли карандаш, ответила:

— Ты сам сволочь!

15

Наталья ночевала на сеновале. Ей там нравилось, — в окно светил месяц, от прохладного сена хорошо пахло, и можно было без помехи помечтать о будущем. Она умылась на ночь холодной водой, чтобы не засыпать — мечтать подольше, поднялась по приставной лесенке и у лунного окна увидела черную фигуру с папиросой. Наталья узнала Павла и рассердилась:

Назад Дальше