Банкирский дом Нусингена - де Бальзак Оноре 2 стр.


— Он просто неподражаем, этот Бисиу! — воскликнул Блонде. — А ты что скажешь, Фино?

— В любом другом месте, — с важностью заявил Фино, — я бы ответил как джентльмен, но здесь, я думаю...

— Как презренные шалопаи, среди которых ты имеешь честь находиться, — подхватил Бисиу.

— Совершенно верно! — подтвердил Фино.

— А ты? — спросил Бисиу Кутюра.

— Вздор! — воскликнул Кутюр. — Женщина, не желающая превратить свое тело в ступеньку, помогающую ее избраннику достичь намеченной цели, любит только себя.

— А ты, Блонде?

— Я применяю эту теорию на практике.

— Так вот, — язвительно продолжал Бисиу, — Растиньяк был другого мнения. Брать без отдачи — возмутительно и даже несколько легкомысленно; но брать, чтобы затем, подобно господу богу, воздать сторицей, — это по-рыцарски. Так думал Растиньяк. Он был глубоко унижен общностью материальных интересов с Дельфиной де Нусинген. Я вправе говорить об этом, ибо при мне он со слезами на глазах жаловался на свое положение. Да, он плакал настоящими слезами!.. правда, после ужина. А по-вашему, выходит...

— Да ты издеваешься над нами, — сказал Фино.

— Ничуть. Речь идет о Растиньяке. По-вашему, выходит, что его страдания доказывали его испорченность, ибо свидетельствовали о том, что он недостаточно любил Дельфину! Но что поделаешь? Заноза эта крепко засела в сердце бедняги: ведь он — в корне развращенный дворянин, а мы с вами — добродетельные служители искусства. Итак, Растиньяк задумал обогатить Дельфину — он, бедняк, ее — богачку! И поверите ли?.. ему это удалось. Растиньяк, который мог бы драться на дуэли, как Жарнак, перешел с тех пор на точку зрения Генриха Второго, выраженную в известном изречении: «Абсолютной добродетели не существует, все зависит от обстоятельств». Это имеет прямое отношение к происхождению богатства Растиньяка.

— Приступал бы ты уж лучше к своей истории, чем подстрекать нас к клевете на самих себя, — с очаровательным добродушием сказал Блонде.

— Ну, сынок, — возразил Бисиу, слегка стукнув его по затылку, — ты вознаграждаешь себя шампанским.

— Во имя святого Акционера, — сказал Кутюр, — выкладывай же наконец свою историю!

— Я хотел было рассказывать по порядку, а ты своим заклинанием толкаешь меня прямо к развязке, — возразил Бисиу.

— Значит, в этой истории и впрямь действуют акционеры? — спросил Фино.

— Богатейшие, вроде твоих, — ответил Бисиу.

— Мне кажется, — с важностью заявил Фино, — ты мог бы относиться с большим уважением к приятелю, у которого ты не раз перехватывал в трудную минуту пятьсот франков.

— Человек! — крикнул Бисиу.

— Что ты хочешь заказать? — спросил Блонде.

— Пятьсот франков, чтобы вернуть их Фино, развязать себе язык и покончить с благодарностью.

— Рассказывай же дальше, — с деланным смехом сказал Фино.

— Вы свидетели, — продолжал Бисиу, — что я не продался этому нахалу, который оценивает мое молчание всего лишь в пятьсот франков! Не бывать тебе никогда министром, если ты не научишься как следует расценивать человеческую совесть! Ну ладно, дорогой Фино, — продолжал он вкрадчиво, — я расскажу эту историю без всяких личностей, и мы с тобой будем в расчете.

— Он станет нам сейчас доказывать, — сказал, улыбаясь, Кутюр, — что Нусинген составил состояние Растиньяку.

— Ты не так далек от истины, — сказал Бисиу. — Вы даже не представляете себе, что такое Нусинген как финансист.

— Знаешь ли ты что-нибудь о начале его карьеры? — спросил Блонде.

— Я познакомился с ним у него дома, — ответил Бисиу, — но мы, возможно, встречались когда-нибудь и на большой дороге.

— Успех банкирского дома Нусингена — одно из самых необычайных явлений нашего времени, — продолжал Блонде. — В 1804 году Нусинген был еще мало известен, и тогдашние банкиры содрогнулись бы, узнав, что в обращении имеется на сто тысяч экю акцептированных им векселей. Великий финансист понимал тогда, что он величина небольшая. Как добиться известности? Он прекращает платежи. Отлично! Имя его, которое знали до сих пор только в Страсбурге и в квартале Пуассоньер, прогремело на всех биржах! Он рассчитывается со своими клиентами обесцененными акциями и возобновляет платежи; векселя его тотчас же получают хождение по всей Франции. Нелепый случай пожелал, чтобы акции, которыми он расплачивался, вновь приобрели ценность, пошли в гору и начали приносить доход. Знакомства с Нусингеном стали добиваться. Наступает 1815 год, наш молодчик собирает свои капиталы, покупает государственные бумаги накануне сражения при Ватерлоо, в момент кризиса прекращает платежи и расплачивается акциями Ворчинских копей, скупленными им на двадцать процентов ниже курса, по которому он сам же их выпускал. Да, да, господа! Он забирает в виде обеспечения сто пятьдесят тысяч бутылок шампанского у Гранде, предвидя банкротство этого добродетельного отца нынешнего графа д'Обриона, и столько же бутылок бордо у Дюберга. Эти триста тысяч бутылок, мой дорогой, которые он принял, заметьте, принял в уплату, по полтора франка, Нусинген продает с 1817 по 1819 год союзникам в Пале-Рояле по шести франков за бутылку. Векселя банкирского дома Нусингена и его имя становятся известны всей Европе. Наш знаменитый барон вознесся над бездной, которая поглотила бы всякого другого. Дважды его банкротство принесло огромные барыши кредиторам: он хотел их облапошить, не тут-то было! Он слывет честнейшим человеком в мире. При третьем банкротстве векселя банкирского дома Нусингена получат хождение в Азии, в Мексике, в Австралии, у дикарей. Уврар — единственный, кто разгадал этого эльзасца, сына некоего иудея, крестившегося ради карьеры, — как-то сказал: «Когда Нусинген выпускает из рук золото, знайте — он загребает бриллианты».

— Его приятель дю Тийе — одного с ним поля ягода, — заметил Фино. — Подумать только, что человек без роду и племени, у которого еще в 1814 году гроша за душой не было, стал теперь тем дю Тийе, которого вы знаете; к тому же он умудрился, — чего никто из нас, кроме тебя, Кутюр, сделать не сумел, — приобрести себе не врагов, а друзей. Словом, он так ловко спрятал концы в воду, что пришлось немало покопаться на свалке, чтобы установить, что еще в 1814 году он был приказчиком у одного парфюмера на улице Сент-Оноре.

— Чепуха! — воскликнул Бисиу. — Никогда не сравнивайте с Нусингеном мелкого жулика вроде дю Тийе, шакала, которому помогает только его нюх и который, почуяв запах падали, прибегает первым, чтобы урвать кость послаще. Вы только посмотрите на этих двух людей, один — насторожившийся, как кошка, поджарый и стремительный; другой — коренастый и тучный, грузный, как мешок, невозмутимый, как дипломат. У Нусингена тяжелая рука и холодный взгляд рыси. У него не показная, а глубокая проницательность: он скрытен и нападает врасплох, тогда как хитрость дю Тийе подобна (как сказал, не помню уж о ком, Наполеон) слишком тонкой нити: она рвется.

— Я вижу у Нусингена лишь одно преимущество перед дю Тийе: у него хватило здравого смысла понять, что финансисту следует довольствоваться баронским титулом, тогда как дю Тийе собирается добыть себе в Италии титул графа, — сказал Блонде.

— Блонде, дитя мое, одно только словечко, — перебил Кутюр. — Во-первых, Нусинген имел смелость заявить, что люди бывают честны только с виду; затем, чтобы хорошо его знать, надо принадлежать к деловому миру. Его банк — небольшое министерство; сюда входят государственные поставки, вина, шерсть, индиго — словом, все, на чем можно нажиться. Он — гений всеобъемлющий. Этот финансовый кит готов продать депутатов правительству и греков — туркам. Коммерция для него, сказал бы Кузен, — сумма разновидностей и единство разнообразий. Банк с этой точки зрения — та же политика, он требует хорошей головы и побуждает человека твердого закала стать выше стеснительных для него законов честности.

— Ты прав, сын мой, — сказал Блонде. — Но только мы одни понимаем, что в таком случае — это та же война, перенесенная в мир денег. Банкир — завоеватель, жертвующий тысячами людей для достижения тайных целей, его солдаты — интересы частных лиц. Ему приходится прибегать к военным хитростям, устраивать засады, бросать в бой своих сторонников, брать приступом города. Эти люди так близки обычно к политике, что в конце концов оказываются втянутыми в нее и теряют свое состояние. Банкирский дом Неккера прогорел из-за политики, пресловутого Самюэля Бернара политика почти разорила. В каждом веке бывает какой-нибудь банкир с колоссальным состоянием, после которого не остается ни состояния, ни наследников. Братья Пари, помогшие свалить Лоу, и сам Лоу, рядом с которым все эти господа, организующие акционерные общества, просто пигмеи, Буре, Божон — все они исчезли, не оставив после себя наследников. Банк, подобно Кроносу[3], пожирает своих детей. Чтобы продлить свое существование, банкир должен сделаться дворянином, основателем династии, как Фуггеры, заимодавцы Карла Пятого, которые стали князьями Бабенгаузен и существуют и поныне... в «Готском альманахе». Банкиры тяготеют к аристократии из чувства самосохранения, быть может, не сознавая этого. Жак Кер стал родоначальником знатного рода Нуармутье, угасшего при Людовике Тринадцатом. Сколько энергии было в этом человеке, пожертвовавшем своим состоянием, чтобы возвести на престол законного монарха! Жак Кер умер властителем одного из островов Эгейского моря; он выстроил там великолепный собор.

— Ну, если вы будете забираться в дебри истории, мы далеко уйдем от современности, когда король не имеет больше права даровать дворянство, когда баронские и графские титулы раздают, увы! при закрытых дверях, — сказал Фино.

— Ты сожалеешь о тех временах, когда дворянское звание можно было купить за деньги, — и ты прав, — сказал Бисиу. — Но вернемся к нашему рассказу. Знаете ли вы Боденора? Нет, нет и нет. Ладно. Видите, как все в мире преходяще! Всего лишь десять лет назад бедняга был образцом дендизма. Но он так основательно забыт, что вы о нем знаете не больше, чем Фино о выражении «удар Жарнака» (говорю это не для того, чтобы тебя подразнить, Фино, а для красного словца!). Он по праву принадлежал к знати Сен-Жерменского предместья. Ну так вот! Боденор — первый простофиля, которого я хочу вам представить. Прежде всего — он именовался Годфруа де Боденор. Ни Фино, ни Блонде, ни Кутюр, ни я не можем не признать, что это — преимущество. Самолюбие славного малого отнюдь не страдало, когда при разъезде с бала в присутствии тридцати укутанных красавиц, дожидавшихся в сопровождении мужей и поклонников своих экипажей, лакей вызывал его карету. Все, что человеку отпущено богом, было у него на месте: он был здрав и невредим — ни бельма на глазу, ни парика, ни ватных подушечек для икр; ноги его не были ни вогнуты внутрь, ни выгнуты наружу, колени не распухали, спина прямая, талия тонкая, руки белые и красивые, волосы черные; лицо не чересчур румяное, как у приказчика из бакалейной лавки, и не слишком смуглое, как у калабрийца. Наконец — существенная подробность! — Боденор не был «красавцем мужчиной», как кое-кто из наших приятелей, которые делают ставку на свою красоту за неимением другого; но не стоит повторяться, мы уже решили, что это гнусно! Он метко стрелял из пистолета, ловко ездил верхом, дрался из-за какой-то безделицы на дуэли и не убил противника. Знаете ли вы, что выяснить, из чего состоит безоблачное, чистопробное и полное счастье в девятнадцатом веке в Париже, да притом еще счастье двадцатишестилетнего молодого человека, можно, лишь войдя во все мелочи его жизни? Сапожник сумел уловить форму ноги Боденора и удачно шил ему сапоги, портному нравилось одевать его. Годфруа не грассировал, он говорил не как гасконец или нормандец, а на чистом и правильном французском языке и отменно завязывал галстук — совсем как Фино. Кузен супруги маркиза д'Эглемона, своего опекуна (он был круглым сиротой — еще одно преимущество), Боденор мог бывать и бывал у банкиров, не навлекая на себя нареканий Сен-Жерменского предместья за то, что якшался с ними, ибо молодой человек, к счастью, вправе думать только о своих удовольствиях, спешить туда, где весело, и избегать мрачных закоулков, где царит печаль. Наконец, он был застрахован от кое-каких болезней (ты меня понимаешь, Блонде!). Но, несмотря на все эти преимущества, он мог бы чувствовать себя очень несчастным. О, счастье, к нашему несчастью, представляется чем-то абсолютным — видимость, побуждающая глупцов вопрошать: «Что есть счастье?» Одна очень умная женщина сказала: «Счастье в том, в чем мы его полагаем».

— Она изрекла прискорбную истину, — заявил Блонде.

— И нравоучительную! — прибавил Фино.

— Архинравоучительную! Счастье, как добродетель, как зло, — понятие относительное, — ответил Блонде. — Поэтому-то Лафонтен и считал, что с течением времени грешники в аду свыкнутся со своим положением и будут чувствовать себя там как рыба в воде.

— Изречения Лафонтена стали мудростью лавочников, — заметил Бисиу.

— Счастье двадцатишестилетнего парижанина — совсем не то, что счастье двадцатишестилетнего жителя Блуа, — сказал Блонде, не обратив внимания на слова Бисиу. — Те, кто на этом основании кричит о неустойчивости взглядов, — обманщики или невежды. Современная медицина, высшая заслуга которой состоит в том, что за время с 1799 по 1837 год она покинула область гаданий и сделалась под влиянием известной парижской аналитической школы наукой позитивной, доказала, что через известные периоды времени организм человека полностью обновляется.

— На манер ножика Жанно[4], хотя его все время считают прежним, — подхватил Бисиу. — Да, костюм арлекина, который именуется у нас счастьем, сшит из разных лоскутов, но на костюме моего Годфруа не было ни пятен, ни дыр. Молодой человек двадцати шести лет, если он счастлив в любви, то есть любим не за свою цветущую молодость, не за ум, не за внешность, даже не потому, что есть потребность в любви, но любим непреодолимой страстью, — хотя бы эта непреодолимая страсть и была, пользуясь выражением Ройе-Коллара, абстрактной, — этот молодой человек прекраснейшим образом может не иметь ни гроша в кошельке, вышитом рукой обожаемого существа, может задолжать домохозяину за квартиру, сапожнику за сапоги, за платье портному, который в конце концов, как Франция, охладеет к нему. Словом, он может быть беден! Но нищета отравляет счастье молодого человека, не обладающего, подобно нам, возвышенными взглядами на слияние интересов. Нет ничего утомительнее, по-моему, чем быть счастливым морально и очень несчастным материально, — вроде того, как я сейчас: одна нога у меня мерзнет, потому что дует из-под двери, а другая поджаривается у камина. Надеюсь, мои слова будут верно поняты; найдут ли они отклик под твоим жилетом, Блонде? Впрочем, оставим сердце в покое, между нами будь сказано, оно лишь вредит уму. Продолжаю! Годфруа де Боденор заслужил уважение своих поставщиков, так как платил им довольно аккуратно. Очень умная женщина, которую я уже упоминал и назвать которую не вполне удобно, ибо благодаря своему бессердечию она еще жива...

— Кто это?

— Маркиза д'Эспар! Она утверждала, что молодой человек должен жить на антресолях, не заводить ничего, напоминающего семейный очаг, — ни кухарки, ни кухни, пользоваться услугами старого слуги и не стремиться к прочно установленному порядку. Всякий другой образ жизни, по ее мнению, — дурной тон. Верный этой программе, Годфруа де Боденор жил на антресолях, на набережной Малакэ; ему, правда, не удалось избежать некоторого сходства с женатыми людьми: в комнате его стояла кровать, но она была столь узка, что он ею мало пользовался. Англичанка, случайно посетившая его жилище, не могла бы обнаружить там ничего неприличного. Фино, ты попросишь кого-нибудь растолковать тебе великий закон неприличного, правящий Англией! Но так как мы связаны с тобой тысячефранковой бумажкой, я вкратце объясню тебе это сам. Мне ведь довелось побывать в Англии! (На ухо Блонде: «Я отпускаю ему мудрости на две тысячи франков».) В Англии, Фино, ночью ты можешь близко познакомиться с женщиной, на балу или в другом месте; но если ты назавтра узнаешь ее на улице — неприлично! За обедом ты обнаруживаешь в своем соседе слева очаровательного человека — остроумие, непринужденность, никакого чванства — ничего английского; следуя правилам старинной французской учтивости, всегда приветливой и любезной, ты заговариваешь с ним — неприлично! На балу вы приглашаете прелестную женщину на вальс — неприлично! Вы горячитесь, спорите, смеетесь, расточаете свой ум, душу и сердце в беседе, выражаете в ней чувства; вы играете во время игры, беседуете, беседуя, едите за едой — неприлично! неприлично! неприлично! Один из самых проницательных и остроумных людей нашего времени — Стендаль прекрасно охарактеризовал это неприлично, рассказав о некоем британском лорде, который, сидя в одиночестве у своего камина, не решается заложить ногу за ногу из страха оказаться неприличным. Английская дама, даже из секты неистовствующих святош (протестантов-фанатиков, готовых уморить свою семью с голоду, если бы она оказалась неприличной), не становится неприличной, беснуясь в своей спальной, но она сочтет себя погибшей, если примет в той же спальной знакомого. По милости этого неприлично Лондон и его обитатели в один прекрасный день обратятся в камень.

Назад Дальше