— Пойдем-ка лучше баиньки, — сказал вконец смущенный Семен Николаевич. — Агусеньки! Пора тебе в постель, одурел малость с дороги.
Но приезжий открыл наконец лицо. Оно оказалось теперь совершенно сухим, и всем полегчало. Козлобабин взял брата под локоть, заплатил за себя и за него, и пошли они устраиваться в отель «Каприз».
Мы остались вдвоем с Петрушей. И опять мы увидели видение. На сей раз оно шло под ручку уже со Щовым и смеялось всеми своими перламутровыми зубками. Петруша не выдержал и бросился ей представляться. Может быть, и мне надо было воспользоваться минутой? Но я не двинулся.
Я посидел еще немного и послушал оба нанятых по предварительному соглашению и играющих разное оркестра. Ночь подползла, подплыла, подлетела, не знаю, как лучше выразиться. И вдруг зажгли фейерверк. И еще начали танцевать на третьем углу, там, где зимой торгуют улитками и разными ракушками, там кто-то из наших затренькал на балалайке.
Фейерверк шипел, красиво и безопасно разлетаясь в небе, визжали, какие были, дети, а женщины жмурились и закидывали голову, если знали, что жмуриться и закидывать голову им к лицу. В небе, где должна была быть луна, только и видны были что зеленые да красные искры. О луне просто никто не вспомнил, а о звездах и говорить нечего.
И хорошо, пожалуй, что слабогрудого брата Козлобабина увели до всякого фейерверка, фейерверк мог довести его черт знает до чего, если одни фонарики заставили мужчину, да еще закаленного в житейских боях, плакать. А какой такой мужчина в наше время не закален в житейских боях? Нет, по-нашему, такого мужчины.
Случай с музыкой
Иван Иванович Кондурин возвратился домой в обычное время. Если хотите знать, в восемь часов без четверти. Жена, Александра Павловна, стряпала; две тарелки, две вилки, два ножа, солонка и хлеб стояли на столе. Иван Иванович присел на стул и продолжал размышлять.
— Ты что там делаешь? — закричала из кухни жена. Всякая тишина причиняла этой женщине беспокойство.
Иван Иванович внимательно осмотрел свои руки. Иван Иванович когда-то был музыкантом.
Был он, собственно, в молодости своей тапером (во время царского режима и вальсов Сивачева), а потом уже стал аккомпаниатором. Когда в семнадцатом году на Руси всякая танцевальная музыка на время прекратилась и играли больше военные, стал Иван Иванович аккомпанировать туда и сюда по маленькой. Теперь Иван Иванович служил в мебельном деле по счетной части.
И сам Кондурин, и жена его были люди не совсем обыкновенные, Биянкур не часто таких людей видит. В прошлой жизни у обоих были возвышенные переживания, порядка, так сказать, самого идеального: Иван Иванович один класс консерватории прошел и не раз, и не два, и не три на эстрадах при полном зале певцам аккомпанировал, а Александра Павловна едва по другой части не выдвинулась: однажды вздумала она написать небольшой рассказ на захватывающий сюжет из настроений женской души. (Откуда смелость взялась?) Послала она его в редакцию одной столичной газеты, и — «Митькой» звали этот рассказ! — больше она его не видела. Редакция нахально рассказа не напечатала, рукописи не возвратила и ни в какую переписку по поводу нее не вступала. Но прошлое идеального, так сказать, порядка не влияло на характер Александры Павловны.
Иван Иванович смотрел на свои руки. Он был музыкантом, он умел когда надо и трель пустить, и правую руку за левую закинуть, и, сжав кулак, ногтем большого пальца провести по клавишам, как тряпкой, до самых последних нот — все это во времена царского режима и вальсов Сивачева. Позже Иван Иванович едва не погиб, а еще позже — эвакуировался с малым количеством багажа и уже в Париже поступил на службу в мебельное дело. Случилось это два с лишним года тому назад.
— А ведь это трагедия, Шурочка, — говорил он иногда по воскресеньям, — трагедия, малютка, что я в мебельном деле служу, не свое дело делаю. Дан мне Богом талант, всю жизнь был я причастен к искусству, и вот силой вещей, попав в экономический плен истории, стал я служить по счетной части.
— Несомненно трагедия, — отвечала на это Александра Павловна обыкновенно уже из кухни. — Игра рока с твоей беженской личностью.
И затем уже переходила на более хозяйственные темы разговора.
Но однажды, обзаведясь в Биянкуре многими частными знакомыми, в одно из воскресений, придал Иван Иванович разговору с женой более общеполитическое направление.
— Вот, — сказал он, — выясняется, что трагедия-то происходит не со мной одним, и такой-то, и такой-то, и такой-то житель Биянкура, оказывается, тоже попал не на свою должность, тоже талант свой в землю зарывает. Трагедия, выходит, у нас общая. И с Петром Иванычем, и с Герасимом Гаврилычем, и с Григорием Андреичем у меня одинаковая игра рока.
Но нельзя сказать, чтобы эта мысль примирила Ивана Ивановича со службой в мебельном деле, Нисколько. И даже наоборот. Стал он в некотором смысле по воскресеньям терять терпение.
И вот случилось так, что отправили Ивана Ивановича вместе с заведующим на большой мебельный аукцион. Отправили сразу после завтрака, в дождливый, какой-то мало заметный день.
Столпотворение торговцев по части всякой рухляди оказалось на аукционе непомерным. Из одной залы фарфоровую туалетную посуду колонками выносят, в другой ковры трясут, в третьей торг идет: торгуют каминную трубу и к ней в придачу получают бронзовую собачку. Отстал Иван Иванович от заведующего, пошел бродить по залам. От секретерчиков пройти тесно, мягкая мебель о перебивке просит, кровать шестую сотню лет стоит как вкопанная, балясины для атласных занавесок черви точат.
И видит Иван Иванович — стоит в углу рояль, после смерти виконта А. со всем барахлом виконтовым с молотка идет. И каждый кому не лень клавиш пробует: подойдет барышня, чуть согнет коленки, и два тактика какого-нибудь прелюда Рахманинова уже готовы; или господин — пошляк, конечно, — тот сейчас фокстрот, быстро так, только его и слышали; или вдруг неинтеллигентный тип какого-нибудь французского чижика отбарабанит.
Удивился Иван Иванович непринужденности публики, потихоньку вышел. И видит — во второй зале опять рояль, а кругом никого. «А вот, — думает, — испробую и я какой-нибудь вальс Сивачева». Подходит, шапку кладет и как…
Только клавиш того проклятого рояля оказался заперт; осмотр того инструмента начинался только со следующего дня.
Тут позвал Ивана Ивановича заведующий, повел его наверх, научил, что ему делать, как цену им друг у друга перебивать по маленькой, условились обо всем и приступили оба к торгу. И не прошло трех часов, как за ними остались два кресла, небольшое изящное маркетри, книжная полка Генриха Второго и шкап с секретцем.
В тот день вечером вернулся Иван Иванович домой, задумался и стал руки свои разглядывать. «Неужели, — думает, — этими руками мне трагедии не одолеть? Неужели же нет никакой возможности прямым делом своим заниматься?»
Всякая малейшая тишина сильно тревожила Александру Павловну.
— Ты что тут делаешь? О чем думаешь?
Иван Иванович от жены секретов не имел.
— Я, — сказал он, — сегодня рояль на аукционе видел. Хорошо бы, Шурочка, возобновить мое настоящее дело, хорошо было бы куда-нибудь по музыкальной части устроиться, малютка.
Она села напротив него, взяли они немного супу себе в тарелки.
— Ты, — сказала она, — у меня всю жизнь против течения боролся, напролом шел. Непременно возобнови свое настоящее дело, наперекор всякой трагедии.
— Да может, она давно кончилась, малютка? Может, она выдохлась, и теперь — пожалуйте бриться! — собирайтесь с силами для новой жизни.
Все это были беспокойные вопросы, и Иван Иванович готов был без конца повторять их себе на все лады. Он думал, что с него именно и должна была начаться в Биянкуре всеобщая перемена: бросит он мебельное предприятие, устроится по музыкальной части, и начнет с этого случая заканчиваться всеобщее неустройство, каждый за каждым свою настоящую жизнь найдет. Показалось ему, что он для этого свыше отмечен.
И такая воображаемая победа ночью, когда он лежал в кровати, окончательно взбудоражила его. Встал он потихоньку в одной рубашке, подошел к окну — он, может быть, двадцать лет ночью к окну не подходил. Смотрит: в небе луна бежит, облака белым дымом на Париж идут, знакомая труба между звезд чернеет. Захотелось ему воздуху глотнуть — черт его знает, каков ночью этот ихний воздух, сколько лет не пробовал! Открыл он окошко, стало ногам свежо. Выглянул на улицу. Пешеход прошел, шатается, «Во лузях» напевает, долго слышно. И ветерок потихоньку веет, ну совершенно как в апреле!
— Что это ты там стоишь и молчишь? — спросила Александра Павловна, проснувшись.
— Это я так себе, сейчас лягу, — ответил он.
И действительно тотчас лег.
И снилось ему его прошлое идеального порядка, и встал он поутру мрачный от этих снов.
В тот вечер, когда повернулась наконец его судьба, сидел он перед окном и воспринимал с большим вниманием все то, что только ни делалось перед ним. Ему казалось, что и со всеми людьми на улице творится что-то в высшей степени серьезное и многозначительное: бежит девочка — уж не в аптеку ли? Верно, помирает кто-то… Ах, напрасно, девочка, ножки бьешь, сегодня аптеки закрыты… Прощаются двое на углу — не в тюрьму ли идти вон тому, высокому? Что-то они слишком долго друг другу руки трясут. Верно, отбывать срок время пришло… И женщины, хитрые женщины, в подворотне судачат только для вида: вот сейчас плеснет одна в другую серной кислотой, знаем мы эти разговоры!
А опуская глаза, Иван Иванович видел на коленях у себя утреннюю газету, там тоже были намеки на великие в мире катастрофы и возможности: жулик жулика по объявлению разыскивает с тайными целями банк взломать; в Антверпене пушку изобрели новую, сама стреляет; с Южного полюса на Северный телеграфируют о пропаже собачки. И так далее, прямо в глазах темно. И вот кто-то звонит в передней. Уж не пожар ли?..
Нет, это пришел в гости известный коммерсант Семен Николаевич Козлобабин, старинный Ивана Ивановича приятель.
Семен Николаевич Козлобабин, к удовольствию Александры Павловны, прямо приступил к делу: он решил открыть небольшое уютное кабаре на двенадцать столиков, чтобы кое-кому напоминало о прежней красивой жизни, чтобы можно было, кроме всего прочего, выпить там и настоящего русского портеру без обмана, и чаю из русских стаканов (есть такое место, где достать такие стаканы можно), и рюмочку родимого нашего перегонного винца. А чтобы доставить удовольствие своему слабогрудому брату, недавно приехавшему с родины, а себе на пользу, Козлобабин решил взбодрить кабаре музыкой: брат его слабогрудый оказался, всем нам на удивление, скрипачом.
Семен Николаевич посмотрел на Ивана Ивановича, пустил по столу волчком свое обручальное кольцо и сказал:
— Как вам кажется, дорогой друг, не угасла ли в вас искра божья? Не возьметесь ли вы за роль пианиста в моем предприятии?
Это был прямой путь к победе над многолетней трагедией Кондурина.
И мебельное дело с того дня продолжало процветать уже без него.
В кабаре известного нашего коммерсанта в первое время сильно пахло масляной краской, стены выкрасили в серый цвет, поставили столики, цинковую стойку, за стойку посадили мадам Козлобабину, наняли человека подавать к столам, другого — посуду мыть. Пианино напрокат взяли и объявили в газетах, что по субботам и воскресеньям происходят в этом месте земного шара некоторые цыганские номера, а в остальные вечера — свободная музыка (скрипка и рояль) и, если случится, хоровые выступления самой публики.
Народ повалил, потек, посыпался на скрипку, рояль и цыганское пение. Для начала программы слабогрудый брат нашего известного коммерсанта исполнял что-нибудь отдельное, из собственного репертуара, более или менее вполне серьезное. Затем Иван Иванович играл ну прямо-таки хлеставший у него из-под пальцев вальс. Когда вальс бывал сыгран, играли всякое вдвоем, уже не расцепляясь, ко всеобщему удовольствию. А потом выходила к роялю Дуня (о Дуне этой, язык себе откушу, но никаких подробностей вам не сообщу!), и Дуня эта пронимала всех и каждого с первого же куплета, до того всех этот куплет касался:
Уголок красивой жизни
В Биянкуре есть у нас,
Там грустим мы об отчизне
Каждый день и каждый час!!!
К этому времени слабогрудый брат старался закусить бутербродом, а Александра Павловна Кондурина, не выдержав домашней тишины и одиночества, являлась за мужем.
Конечно, заработок Ивана Ивановича в это время сократился, но зато от трагедии осталось одно воспоминание. Утром он вовсе не вставал, а вставал больше днем и сейчас же шел упражняться в кабаре по части всяких модных мотивчиков, тянуло его неудержимо зашагать в ногу с веком. Обедали чем бог послал, больше супом. И тут, конечно, в полной мере сказалось идеальное прошлое Александры Павловны, она вполне была довольна таким возвышенным поворотом своей женской судьбы.
Но Ивану Ивановичу предстояло шагнуть гораздо выше по лестнице искусств: среди посетителей кабаре обнаружилась личность, большую власть имеющая и при том — французского происхождения.
Эта личность (кстати, мужского пола), весьма увлеченная игрой на инструментах и пением Дуни, а также выпив рюмочку-другую не будем указывать какого именно крепкого винца, внезапно разговорилась с Иваном Ивановичем и призналась ему в интереснейших вещах.
Во-первых, с мосью Денисом совершенно нечего, оказывается, было стесняться, то есть начисто конфузиться его не надо было: предок его в 1789 году в России тоже, может быть, романсы пел, ничего не известно. Известно только, что уехал он от здешней революции (была такая) в Петербург и там тщательно старался не пропасть. Дети его и внуки чем занимались, не сказано, может быть, тоже на автомобильном заводе работали или шоферами, даже наверное. А правнуки опять во Францию вернулись, и мосью Денис от них родился. Таким образом, предки мосью Дениса оказались своими людьми.
Во-вторых, этот же самый мосью Денис, дорогой голубчик, праправнук того, который на Руси французские цыганские романсы пел, имеет кинематограф в Биянкуре и предлагает Кондурину в кинематографе этом на рояле играть. Там, говорит, у меня на виолончели настоящий артист тренькает, сорок лет этим делом занимается. И материальное, говорит, благополучие вам сравнительно обеспечено.
Иван Иванович от жены секретов не имел.
— Как ты полагаешь, малютка, — сказал он ей, — не кажется ли тебе, что кабаре старинного нашего друга только бивуак на жизненном пути? И если уж стремиться выше, то уж валять по всем по трем.
— Что ж, — отвечала она, — коли решились начать, так давай зароемся глубже. Да и чистого искусства в кино, я думаю, больше, чем в кабаке.
И снялся Иван Иванович со своего бивуака, распрощался с братьями Козлобабиными и козлобабинской женой, определился к кинематографщику в оркестр и заиграл что надо.
Это было совсем особенное время, и кто такого не испытал, тот о нем судить не может. Иван Иванович даже слегка волосы на затылке отпустил и воротничок отложной купил для пятниц, суббот и воскресений. В понедельник надевался простой, в котором еще в мебельное дело хожено было, в понедельник отложной стирался, во вторник гладился, среду и четверг лежал в комоде, завернутый в чистый носовой платок.
В дни первых представлений, после завтрака, шла репетиция: сначала крутили драму и к ней мотивы подбирали, несложные мотивы, попадавшие драме этой в самую точку. Затем сыгрывались с очередным аттракционом, который в антрактах публику развлекал.
Были японцы-жонглеры, были куплетчики, так себе молодые люди, по виду из дармоедов, были танцовщицы, носком целились то в ухо, то в зуб Ивану Ивановичу — по правде сказать, много чего тут было.
Не прошло недели, обзавелся Иван Иванович новыми друзьями, артистами божьей милостью, не зарывшими талант свой в землю, а промышляющими этим талантом вовсю. На скрипке играла барышня в очках, будущее ее было этой скрипкой обеспечено, на виолончели — тот самый артист, о котором уже было сказано, на альте — господинчик так себе, но поднявший на ноги шутя шестерых детей и пустивший их по той же части. И еще была в этом оркестре подмога (по пятницам, субботам и воскресеньям) — солидный мужчина, ведавший за раз контрабасом, литаврами и барабаном. Это был форменный спец, таких, может быть, на всем свете больше пяти не наберется.