Рассказы северных ветров, или По пабам и паркам - Чапек Карел 4 стр.


В Британской империи – четыреста миллионов цветных людей, а на выставке Британской империи они представлены лишь несколькими рекламными марионетками, небольшим числом желтых или коричневых торговцев да кое-какими памятниками старины, которые очутились здесь скорее ради курьеза, для увеселения публики. Я не знаю, что это означает – страшный упадок цветных народов или страшное молчание четырехсот миллионов; я даже не знаю, что, в конце концов, страшнее. Выставка Британской империи грандиозна по величине и по изобилию. Тут вы найдете всякую всячину вплоть до львиных чучел и вымирающих эму, только одного здесь нет – духа четырехсот миллионов человек. Это выставка английской торговли. Это как бы поперечный разрез через тонкий слой европейских интересов, которые обволокли своей сетью весь мир, не очень заботясь о том, что находится под ними. На выставке в Уэмбли можно видеть, что делают для Европы четыреста миллионов человек и, отчасти, что Европа делает для них; но здесь вы не найдете того, что они делают сами для себя. Не многое из этого представлено и в Британском музее – у величайшей колониальной державы нет даже настоящего этнографического музея…

Но прочь дурные мысли! Пусть людской поток толкает и несет меня от новозеландских яблок к гвинейским кокосам, от сингапурского олова к золотоносной руде Южной Африки; пусть проходят передо мною пространства и пояса Земного шара, горные недра и плоды земные, воспоминания о животных и людях, все, из чего в конечном счете прессуются шелестящие пачки фунтов стерлингов. Тут все, что можно обратить в деньги, все, что можно купить и продать – от горсти зерна до салон-вагона, от куска угля до манто из голубых песцов. Душа моя, чего из этих богатств Земного шара хотелось бы тебе? «По правде говоря, ничего, ничего; я хотела бы снова стать маленькой, очутиться опять в лавке старого Проузы в Упице, [50]таращить глаза на черный пряник, перец, имбирь, ваниль и лавровый лист и думать, что это и есть все сокровища мира, все благовония Аравии, все пряности далеких стран. Я хотела бы удивляться, принюхиваться, а потом убежать домой и читать роман Жюля Верна о чудесных, далеких, неведомых краях.

Ибо я, глупая душа, представляла себе их совсем по-другому».

Ист-Энд

Он начинается недалеко от центра мира, за Английским банком, Биржей и джунглями прочих банков и меняльных контор. Этот Золотой берег почти непосредственно омывают черные волны Восточного Лондона. «Не ходите туда без проводника, – советовали мне туземцы из Вест-Энда, – и не берите с собой много денег». Ну так это явно преувеличено. На мой взгляд, Пиккадилли или Флит-стрит более дикая страна, чем Собачий остров или пресловутый Лаймхауз с Китайским кварталом или весь Поплар с евреями, с матросами и жалким Ротерхайтом по ту сторону реки. Со мною ничего не случилось, я благополучно вернулся оттуда, только очень подавленный, хотя выдержал в свое время полицейский обход в Коширже [51]и видел портовые притоны Марселя и Палермо. Да, очень неприглядные улицы с грязными домами, со множеством детей на мостовой, со странными фигурами китайцев, скользящих, как тени, по лавкам, еще более странным, с пьяными матросами, благотворительными ночлежками, с подростками в кровоподтеках и с отвратительным запахом тряпья и чего-то подгорелого. Я видывал места куда похуже, вопиющую нужду, грязную, воспаленную, как болячка, неописуемую вонь и вертепы страшнее волчьего логова. Но это не то, совсем не то. В Восточном Лондоне страшно не то, что можно видеть и обонять, а то, что всего этого так неизмеримо, непоправимо много. В других местах безобразная нищета существует как помойная яма в грязном закоулке между двумя домами, как нарыв или омерзительные отбросы, а здесь миля за милей тянутся ряды черных домов, безотрадные улицы, еврейские лавочки, всюду преизбыток детей, кабаков, благотворительных ночлежек. Миля за милей от Пекхема до Хэкни, от Вулворта до Баркинга – Бермондсей, Ротерхайт, Поплар, Бромли, Степни-Боу и Бет-нал-Грин – все это кварталы, переполненные рабочими, евреями, кокни, портовыми грузчиками, людьми неимущими и опустившимися; кварталы одинаково безличные, прокопченные, голые, бесконечные, пересеченные грязными линиями грохочущего транспорта, и от всех одинаково веет безнадежностью. И на юге, и на северо-западе, и на северо-востоке опять то же самое: миля за милей покрытые копотью постройки, где вся улица – лишь вытянутый в бесконечную горизонтальную линию доходный дом, фабрики, газохранилища, железнодорожные пути, глинистые пустыри, склады товаров, склады людей, без конца, без надежды. Это, безусловно, самые отвратительные кварталы и самые жалкие улицы на свете, и нищета здесь на более высоком уровне, потому что даже последний нищий не ходит в лохмотьях. Но, боже мой, сколько народу, сколько миллионов людей живут в этой большей половине Лондона в тесных, однообразных, безотрадных закоулках, извивающихся на плане Лондона, как черви в гигантском трупе!

Вот в чем трагедия Ист-Энда: всего этого чересчур много, и изменить все это невозможно. Сам дьявол-искуситель не посмеет здесь сказать: «Хочешь, я разрушу этот город и в три дня воздвигну новый, лучше этого, не такой закопченный, не такой бездушный, бесчеловечный и пустой». Если бы он сказал так, я бы, кажется, пал перед ним ниц. Я ходил по улицам, названия которых напоминают Ямайку, Кантон, Индию, Пекин; они все одинаковы, во всех окнах одинаковые занавески, это могло бы показаться почти приличным убранством, если бы их было не пятьсот тысяч. В таком потрясающем количестве эти бараки теряют характер человеческого жилья и приобретают вид геологического напластования; это черная лава, извергнутая фабриками; это осадок, оставляемый торговлей, проплывающей по Темзе на белых пароходах, или это наслоились сажа и пыль. Пойдите полюбуйтесь, какие красивые дома понастроили на Оксфорд-стрит, Риджент-стрит или на Стрэнде для товаров, для вещей, сделанных руками человека, ибо изделия рук человеческих имеют определенную ценность. Не много стоила бы рубашка, если бы она продавалась в таких скучных и голых стенах, а человеку почему же здесь не жить, то есть спать, есть отвратительную пищу и плодить детей.

Быть может, кто-нибудь более знающий завел бы вас в места поживописнее, где и грязь романтична, и нищета оригинальна, а я заблудился среди Улиц Несметного Количества и не могу найти выход.

И известно ли вообще, куда ведут эти бесчисленные черные улицы?

Countr [52]

Итак, на поезд и ехать куда-нибудь, напевая про себя под стук колес: «Прочь отсюда, прочь отсюда». И вот бегут мимо Улицы Несметного Количества, барабаны газохранилищ, стрелки путей, фабрики, заводы, кладбища; вот в бесконечные ряды городских построек вклиниваются полосы зелени; видишь последнюю трамвайную остановку, тихое предместье, зеленую траву и первых овец, склонившихся к земле в извечном обряде пожирания пищи. Еще полчаса, и ты уже за чертой самого большого города на свете; выходишь на какой-то маленькой станции, где тебя встречают гостеприимные люди, – и вот ты в английской country.

Где найти поэтические слова, чтобы изобразить тихую, зеленую прелесть английской деревни? Я побывал на юге, в Сэррее, и на севере, в Эссексе; ходил по дорогам, окаймленным живыми изгородями, настоящими живыми изгородями, которые делают Англию настоящей Англией, ибо они ограничивают, но не стесняют. Полуоткрытая калитка ведет в столетнюю аллею парка, более глухого, чем лес, а немного дальше стоит красный домик с высокими трубами, между деревьев виднеется церковная колокольня, луг со стадом коров, табун лошадей, которые смотрят на тебя красивыми, спокойными глазами; чистая, словно выметенная, тропинка, бархатистая поверхность пруда с кувшинками и ирисами, парки, замки, газоны и снова газоны, ни одной нивы, ничего, что кричало бы об изнурительном человеческом труде; рай, где сам Господь Бог сотворил асфальтовые и посыпанные песком дорожки, насадил вековые деревья и сплел из плюща покрывала для красивых домиков.

Мой дядюшка, чешский крестьянин, недовольно покачал бы головой при виде стада рыжих и черных коров на прекраснейших в мире лугах и сказал бы: «Эх, жалость-то какая, сколько навозу зря пропадает! – И добавил бы: – Почему бы не посадить здесь сахарную свеклу, а тут вот, люди добрые, какая пшеница бы выросла, а там картофель, а вместо этого кустарника я посадил бы черешню и вишню, а вон там люцерну, а подальше овес, а на том участке – рожь или репку; ведь земля-то какая, хоть на хлеб намазывай, а ее взяли да под пастбище пустили!» Видите ли, дядюшка, говорят, дело того не стоит: пшеницу-то сюда из Австралии возят, сахар из Индии, картофель из Африки или еще откуда-нибудь; знаете, дядюшка, здесь и крестьян-то уже нет, и все тут только сад.

«Ишь ты, – возразил бы он, – что-то мне дома больше нравится: пусть это всего лишь свекла, да зато работу видишь. А здесь никто даже за этими коровами и овечками не смотрит-, как их только не украдут! Честное слово, парень, тут человека не увидишь; разве там вон кто-то едет на велосипеде, а там кто-то на вонючем авто мчится; парень, парень, да неужто здесь так никто и не работает?»

Трудно было бы мне изложить дядюшке экономическую систему Англии: слишком сильно чесались бы у него руки по тяжелому плугу. Английская деревня существует не для работы, а для услаждения взора. Повсюду зелено, как в парке, природа нетронута, как в раю. И я блуждал по зеленой тропинке в Сэррее под теплым дождем, среди кустов цветущего желтого дрока и рыжего вереска, который рос вперемежку со светло-зеленым папоротником; и не было там ничего, кроме неба и пологих холмов потому что домики с людьми попрятались среди деревьев, и только приветливое облачко дыма возвещает о готовящемся обеде. Я вспоминаю о тебе, добрый старый дом с бревенчатым потолком и огромным очагом, в котором может целиком уместиться промокший путник, вспоминаю дубовый стол, и доброе гильфордское пиво в глиняных кружках, и беседу с веселыми людьми за английской ветчиной и куском сыра. Еще раз спасибо, и – пора дальше.

Я странствовал, как дух, по лугам в Эссексе, перелезал через изгороди в помещичьи парки и видел водяные лилии и гладстонии на черном омуте, танцевал в амбаре танец, которому никогда не учился, взбирался на церковные колокольни и раз двадцать в день восхищался гармонией и совершенством жизни, которыми окружает себя англичанин в своем доме. Английский дом – это теннис, горячая вода, гонг, зовущий к обеду, книги, газоны, изысканный комфорт, сложившийся и освященный столетиями, свобода детей и патриархальность родителей; гостеприимство и формы приличия, удобные, как халат; короче говоря, английский дом – это английский дом, и я нарисовал его на память вместе с кукушкой и кроликом; здесь живет и пишет один из умнейших людей в этом мире, а снаружи кукует кукушка по тридцать раз подряд. И на этом я заканчиваю сказку о самом прекрасном, что есть в Англии.

Кембридж и Оксфорд

По первому впечатлению это провинциальный городок, и вдруг – боже мой! – чей это старинный замок? Оказывается, студенческий колледж с тремя дворами, собственной часовней, королевским залом, где студенты обедают, с парком, стадионом и мало ли чем еще. Есть и другой колледж, еще больше, с четырьмя дворами, с парком за рекой, собственным собором, огромной средневековой трапезной, пятисотлетними балками, с галереей старинных портретов, с еще более старинными традициями и еще более знаменитыми именами. Третий колледж – самый старый, четвертый прославился научными открытиями, пятый – спортивными рекордами, шестой – самой красивой часовней, седьмой – уж не знаю чем, и так как их не меньше пятнадцати, я их все спутал. Вижу только прямоугольные замки, подобные крепостям, огромные дворы, где бегают студенты в черных мантиях и четырехугольных беретах с кисточкой, у каждого из них по две – по три комнаты в замковых крыльях; вижу средневековую часовню, выпотрошенную протестантизмом, актовые залы с помостом для masters и fellows [53]и потемневшие портреты почтенных earls, [54]государственных деятелей и поэтов, которые здесь учились; вижу прославленные backs, то есть задние фасады колледжей над речкою Кэм, через которую переброшены мостики в столетние парки; плыву по приветливой речке между backs и парками и думаю о наших студентах, об их тощих желудках и сапогах, стоптанных от беготни по урокам. Кланяюсь тебе в пояс, Кембридж, потому что я удостоился здесь чести отобедать на помосте среди ученых masters в таком громадном и таком старинном зале, что мне казалось, будто я вижу сон. Жму тебе обе руки, Кембридж, за удовольствие поесть из глиняных горшков в «Полумесяце» вместе с masters, студентами и другой молодежью; мне было хорошо среди них. И видел я еще газоны, по которым имеют право ходить только masters, но ни в коем случае не undergraduates, [55]и лестницу, на которой имеют право играть в мяч только graduates, [56]но не студенты; видел профессоров в кроличьих мехах и в красных, как лангуст, мантиях; видел, как graduates становились на колени и целовали руку вице-канцлеру; из всех этих чудес мне удалось нарисовать только одного почтенного пробста колледжа, угостившего меня стаканчиком шерри, которое было ровесником по крайней мере Питту Старшему. [57]

Потом уже на память я нарисовал кембриджские колледжи так, как они мне снились несколько раз; на самом деле они еще больше и красивее.

Иногда мне снится и кембриджский кролик. Ему дали вдохнуть какой-то газ и хотели узнать, как отнесется к этому кроличья селезенка. Я видел, как он умирал, прерывисто дыша и выпучив глаза. Теперь он является мне по ночам; упокой, Господи, его ушастую душу.

Что мне сказать теперь плохого об Оксфорде? Я не могу похвалить Оксфорд, если хвалю Кембридж, и моя дружба с Кембриджем обязывает меня метать громы и молнии на гордый Оксфорд. А мне там, к сожалению, понравилось: колледжи там еще больше и, вероятно, еще старше, там живописные тихие парки, галереи с портретами не менее знаменитых предков, залы для банкетов, памятники и почтенные педели. Но вся эта пышность и традиции существуют не для всякого: по-видимому, колледжи ставят себе целью воспитывать не ученых специалистов, а джентльменов. Представьте себе, что наши студенты обедают по меньшей мере в Вальдштейнском зале, [58]едят на тяжелом старинном серебре, что их обслуживают ливрейные лакеи, а к экзаменам их подготовляют домашние профессора в аудиториях, обставленных всякого рода креслами и кушетками, представьте себе… Впрочем, нет, ребята, лучше не думайте об этом!

Путешественник осматривает соборы

Соборные города – это маленькие городишки с огромными кафедральными соборами, где совершаются бесконечно долгие богослужения, причем церковный сторож подходит к туристу и велит сесть на скамью и слушать, как поет хор, а не глазеть на потолок и колонны. Таково обыкновение сторожей в Эли, Линкольне, Йорке и Дэрхеме; что делается в других местах, не знаю, потому что больше нигде не был. Я прослушал невероятное множество литаний, псалмов, гимнов и песнопений, причем заметил, что в английских соборах перекрытия обычно деревянные, вследствие чего в английской церковной архитектуре не развилась опорная система континентальной готики и вертикальные устои имеют вид сложной системы труб; убедился, что протестантские церковные сторожа черствее душой, чем католические, но так же падки на чаевые, как и сторожа итальянские, только, как джентльменам, им надо давать больше; и, наконец, я увидал, что реформация, посбивав головы статуям и изгнав из церковных стен иконы и прочие языческие идолы, поступила по-свински. Из-за этого английские соборы голы и странны, словно нежилые дома. А еще безобразнее то, что закрытые хоры для священника, служек и избранных прихожан расположены посредине главного нефа, прочие же смертные сидят внизу и ничего не видят, кроме более или менее украшенных резьбой перил хоров и задней стенки органа. Таким образом, главный неф основательно изуродован, единое цельное пространство разрезано пополам. Ничего нелепее я никогда не видал. И так как на хорах все еще что-то поют, то надо встать и убраться отсюда.

Назад Дальше