Жан-Поль Сартр
«Я очарователен в моем костюмчике ангела». Госпожа Портье сказала маме: «Ваш малыш просто милочка. Он очарователен в своем костюмчике ангела». Господин Буфардье поставил Люсьена меж своих колен и погладил его ручки. «Вылитая девочка, —улыбаясь, сказал он. – Как тебя зовут? Жаклин, Люсьена, Марго?» Люсьен покраснел и ответил: «Меня зовут Люсьен». Он уже сомневался в том, что он не девочка: многие взрослые целовали его, называя «мадемуазель», и все находили, что он просто прелесть, со своими крылышками из газа, в длинном голубом платьице, с голыми ручонками и золотистыми кудряшками; он боялся, как бы люди не решили вдруг, что он больше не мальчик; и напрасно бы он возражал, никто его не стал бы слушать, ему разрешили бы снимать платьице только перед сном, а проснувшись утром, он находил бы его возле своей кроватки, и днем, если бы захотел пипи, ему пришлось бы задирать его, как Ненетте, и присаживаться на корточки. Все называли бы его «милой крошкой»; «может быть, это уже случилось и я действительно девочка»; он чувствовал себя в душе таким изнеженным, что ему самому было чуть-чуть противно, он говорил каким-то тоненьким голоском и протягивал всем цветы мягкими плавными жестами; ему очень хотелось поцеловать себе изгиб локтя. Он думал: все это понарошку. Ему нравилось, когда все было понарошку, поэтому в последний день Карнавала он сильно расшалился: его нарядили в костюм Пьеро, он бегал, прыгал и кричал вместе с Рири, и они прятались под столами. Мама легонько шлепнула его лорнетом. «Я горжусь моим мальчиком». Она была величественная и красивая, самая полная и высокая из всех дам. Когда он пробегал мимо длинного буфета, накрытого белой скатертью, папа, который пил здесь шампанское, поднял его в воздух и сказал: «Мужчина!» Люсьену захотелось заплакать и ответить: «Нет!»; он попросил оранжада, потому что тот был холодный, а ему не разрешали его пить. Ему налили на донышко в маленькую рюмочку. Оранжад отдавал горечью и был совсем не холодный; Люсьен вспомнил о лимонадах с касторкой, которыми его поили, когда он сильно болел. Он разрыдался и утешился лишь в автомобиле, сидя между папой и мамой. Мама прижимала Люсьена к себе, она была теплая и душистая, такая мягкая. Изредка салон авто становился белым, как мел, Люсьен щурил глаза, фиалки у мамы на корсаже выступали из тени, и Люсьен сразу же вдыхал их аромат. Он похныкал еще немного, но почувствовал, что ему стало потно и щекотно, что он почти такой же липкий, как оранжад; ему захотелось поплескаться в своей маленькой ванночке и чтобы мама потерла его резиновой губкой. Ему позволили лечь в спальне папы и мамы, как бывало, когда он был грудным; он смеялся, скрипя пружинами кроватки, а папа сказал: «Ребенок перевозбужден». Он выпил немного апельсиновой воды и увидел папу в жилете.
На следующий день Люсьен был уверен, что он о чем-то забыл. Он отлично помнил сон, который ему приснился: папа и мама были в ангельских платьицах, Люсьен совершенно голый сидел на горшочке, он бил в барабан, а папа и мама порхали вокруг него; это был кошмар. Но до этого сна произошло еще что-то, наверное, Люсьен проснулся. Когда он пытался вспоминать, он видел длинный черный туннель, освещенный лишь маленькой голубой лампой, точной копией ночника, который зажигали по вечерам в комнате родителей. В самой глубине этой мрачной и синей ночи что-то виднелось – что-то белое. Он сидел на полу у маминых ног и держал свой барабан. Мама спросила его: «Почему ты так на меня смотришь, мое сокровище?» Он опустил глаза, застучал по барабану и закричал: «Бум, бум, тарарабум». Но когда мама отвернулась, он принялся пристально ее разглядывать, словно видел впервые. Голубое платье с искусственным цветком он узнавал, лицо тоже. Но выглядело все совсем не так. Вдруг ему показалось, что он очень близок к чему-то, и, если подумает еще чуточку, найдет то, что искал. Туннель осветился серым тусклым светом, и стало видно, как что-то шевелится. Люсьен испугался и закричал – туннель исчез. «Что с тобой, мой маленький?» – спросила мама. Она с тревожным видом стояла возле него на коленях. «Я играю», – сказал Люсьен. От мамы хорошо пахло, но он боялся, что она до него дотронется: она казалась ему странной, и папа тоже. Он решил, что больше никогда не будет спать в их комнате.
В последующие дни мама ничего не заметила. Люсьен как обычно, по-прежнему носил свои юбочки, но болтал с ней как настоящий маленький мужчина. Он попросил ее рассказать «Красную Шапочку», и мама посадила его к себе на колени. Она рассказывала ему про Волка и Бабушку Красной Шапочки, подняв вверх палец, улыбающаяся и серьезная. Люсьен смотрел на нее, спрашивал: «А дальше?» – и изредка трогал завитки волос на ее шее; но он ее не слушал, он задавал себе вопрос, действительно ли она его настоящая мама. Когда она кончила свою сказку, он сказал ей: «Мама, расскажи мне, как ты была маленькой девочкой». И мама рассказала, но, наверное, она обманывала. Может быть, раньше она была мальчиком, и ее наряжали в платьица – как в прошлый раз Люсьена, – и она продолжала носить их, чтобы притворяться девочкой. Он ласково потрогал ее красивые руки, которые под шелком были мягкими, как масло. А что будет, если снять с мамы платье, она наденет папины брюки? Неужели у нее сразу вырастут черные усы? Он изо всех сил сжал мамины руки; ему почудилось, что она прямо у него на глазах превратится в страшного зверя или станет бородатой женщиной, похожей на ту, что он видел на ярмарке. Она засмеялась, широко раскрыв рот; Люсьен увидел ее розовый язык и горло; это было противно, и ему захотелось туда плюнуть. «Ха-ха-ха! – смеялась мама. – Как сильно ты меня обнимаешь, мой мужчинка! Обними меня покрепче. Так же крепко, как ты меня любишь». Люсьен схватил ее красивую в серебряных кольцах руку и покрыл ее поцелуями. Но наутро, когда она сидела рядом с ним, держа его за руки, а он в это время сидел на горшке и она повторяла: «Тужься, Люсьен, тужься, сокровище мое, прошу тебя», он вдруг перестал тужиться и спросил, слегка задыхаясь: «Это правда, что ты настоящая моя мама?» – «Глупышка», – ответила она и спросила, скоро ли он покакает. С этого дня Люсьен был уверен, что она разыгрывала перед ним комедию, и больше никогда не говорил ей, что женится на ней, когда вырастет. Но он не слишком понимал, что это была за комедия: могло случиться, что в ту ночь с туннелем воры украли из кровати его папу и маму, а положили вместо них этих двоих. Или же это были его настоящие папа и мама, но только днем они играли какую-то роль, а ночью становились совсем другими. Люсьен почти не удивился, когда в рождественскую ночь он вдруг проснулся и увидел, как они прятали игрушки в камин. Утром они говорили о Деде Морозе, а Люсьен сделал вид, будто верит им: он думал, что они играют свои роли и должны были воровать игрушки. В феврале он заболел скарлатиной и очень радовался этому.
Поправившись, он взял в привычку разыгрывать из себя сироту. Он садился на лужайке под каштаном, брал в обе горсти землю и думал: «Я – сирота, меня зовут Луи. Вот уже шесть дней я ничего не ел». Служанка Жермена звала его к завтраку, но и за столом он продолжал свою игру; папа с мамой ничего не замечали. Его подобрали воры, которые хотели сделать из него карманника. Когда он позавтракает, он убежит и выдаст их. Он ел и пил очень мало: он прочел в «Приюте Святого Ангела», что голодающий человек должен начинать с легкой пищи. Это было весело, потому что играли все. Папа и мама играли в папу и маму; мама разыгрывала страдания потому, что ее маленькое сокровище ест так мало, папа притворялся, будто читает газету, но изредка помахивал пальцем перед лицом Люсьена, приговаривая: «Бадабум, мужчина!» И Люсьен тоже играл, хотя сам толком не знал в кого. В сироту? Или в то, что он Люсьен? Он посмотрел на графин. Маленький красный блик прыгал в воде, и можно было поклясться, что в графине находится папина рука, огромная и светящаяся, с маленькими черными волосками на пальцах. Люсьену вдруг представилось, что графин тоже лишь играет в графин. В итоге он почти не притронулся к еде и так проголодался, что в конце дня был вынужден украсть дюжину слив, и чуть было не получил несварение желудка. Он решил, что уже достаточно наигрался в Люсьена.
Однако он никак не мог остановиться, и ему все время казалось, что он играет. Он хотел быть похожим на господина Буфардье, который был таким некрасивым и таким серьезным. Приходя на обед, господин Буфардье склонялся к маминой руке и говорил: «Мое почтение, милостивая государыня», а Люсьен, стоя посреди гостиной, смотрел на него с восхищением. Но все, что происходило с Люсьеном, не было серьезным. Когда он падал и набивал себе шишку, то он переставал порой плакать и спрашивал себя: «Это правда, что мне бобо?» И тогда ему делалось еще печальнее, и он принимался плакать еще горше. Когда же он поцеловал маме руку и сказал: «Мое почтение, милостивая государыня», мама, взъерошив ему волосы, сказала: «Нехорошо, мой мышонок, ты не должен смеяться над взрослыми», и он совсем растерялся. Почувствовать свою значительность ему удавалось лишь в первую и третью пятницы месяца. В эти дни в гости к маме приходило множество дам, и среди них двое или трое всегда были в трауре; Люсьену нравились дамы в трауре, особенно те, у кого были большие ноги. Ему вообще было приятно со взрослыми, потому что они были такими солидными, и даже не хотелось думать, что в постели они утешаются тем же, чем занимаются маленькие мальчики; ведь они носили на себе столько темных одеяний, что нельзя было даже вообразить, есть ли на них нижнее белье. Собравшись вместе, они кушают и беседуют, и даже смех у них какой-то торжественный; это красиво, как месса. Они обращались с Люсьеном как со взрослым. Госпожа Коффен сажала Люсьена на колени и щупала его икры, заявляя: «Я в жизни не видела такого хорошенького ребенка». Потом она интересовалась, что он любит, целовала его и спрашивала, кем он хочет быть. Он либо отвечал, что станет великим полководцем, как Жанна д'Арк, и отберет у немцев Эльзас-Лотарингию, либо говорил, что хочет стать миссионером. И, говоря это, верил в свои слова. Госпожа Бесс была крупной и сильной женщиной с маленькими усиками. Она опрокинула Люсьена на спину и стала щекотать его, приговаривая: «Ах ты, куколка моя». Люсьен был в восторге, весело смеялся и корчился от щекотки; он представлял себе, что он куколка, прелестная куколка для взрослых, и ему хотелось, чтобы госпожа Бесс раздевала его, мыла и укладывала баиньки в маленькую колыбельку резинового пупсика. То и дело госпожа Бесс повторяла: «Неужели моя куколка умеет говорить?» – и при этом слегка нажимала ему на животик. И тогда Люсьен делал вид, что он заводная кукла, и сдавленным голосом произносил: «Квак», и они смеялись.
Господин кюре, который по субботам являлся к ним на завтрак, спросил его, любит ли он маму. Люсьен обожал свою красавицу маму и своего папу, который был таким сильным и добрым. Он ответил: «Да», глядя господину кюре прямо в глаза с таким дерзким видом, что рассмешил всех. У господина кюре голова была похожа на ягоду малины – красная и пупырчатая, с волоском на каждой пупырочке. Он сказал Люсьену, что это похвально и следует всегда любить маму, а затем спросил, кого он любит больше, маму или Господа Бога. Люсьен не смог быстро найти ответ; он стал трясти своими кудряшками и топать ногой, крича: «Бум, тарарабум»; взрослые снова продолжали беседу, словно его тут и не было. Он побежал в сад и выскользнул через калитку на улицу, он захватил с собой свою камышовую тросточку. Конечно, Люсьен не должен был выходить из сада, это запрещалось; обычно Люсьен вел себя очень послушно, но сегодня ему расхотелось повиноваться. Он недоверчиво посмотрел на густые заросли крапивы; было ясно, что заходить в это место нельзя: стена была грязной, крапива – колючим и вредным растением; какая-то собака наделала прямо под кустами; пахло растительностью, собачьими испражнениями и теплым вином. Люсьен хлестал крапиву своей тросточкой, выкрикивая: «Я люблю мою маму, я люблю мою маму». Он видел порубленные стебли крапивы, которые жалобно свисали, истекая белым соком; беловатые, пушистые цветы крапивы рассыпались, изрубленные на кусочки, а он слышал тоненький голосочек, кричащий: «Я люблю мою маму, я люблю мою маму». Громко жужжа, кружила большая синяя муха – навозная муха, которую Люсьен боялся, и запретный запах, сильный, гнилой и густой, проникал ему в нос. Он повторил: «Я люблю мою маму», но свой голос показался ему чужим, ему вдруг стало очень страшно, он бросился бежать и, не оглядываясь, примчался в гостиную. В тот день Люсьен понял, что не любит маму. Вины за собой он не чувствовал, но стал относиться к ней с удвоенным вниманием, решив, что всю жизнь следует выказывать любовь к родителям, иначе ты будешь попросту гадким мальчишкой. Госпожа Флерье находила, что Люсьен становится все более ласковым. Этим летом как раз началась война, папа отправился сражаться, а опечаленной маме было приятно чувствовать, что Люсьен так пылко о ней заботится; после полудня, когда она отдыхала в саду в шезлонге – она очень страдала, – он приносил подушку и подкладывал ей под голову или укрывал ей ноги пледом, она, смеясь, отбивалась: «Но мне будет слишком жарко, мой маленький мужчина! О, как ты любезен!» Он страстно целовал ее и повторял, задыхаясь: «Мама моя!», потом садился под каштаном. Он сказал «каштан» и ждал. Но ничего не произошло. Мама лежала в шезлонге у веранды, такая маленькая на дне этой тяжелой, удушливой тишины. Пахло теплой травой, и можно было поиграть в следопыта в джунглях; но Люсьен уже утратил вкус к игре. Воздух дрожал над красным гребнем стены, а солнце заливало обжигающими пятнами землю и руки Люсьена. «Каштан!» Это было поразительно: когда Люсьен говорил маме: «Моя красивая мама», она улыбалась, когда он называл Жермену «ружьем», та плакала и шла жаловаться маме. Но когда он произносил слово «каштан», ничего не происходило. Он процедил сквозь зубы: «Мерзкое дерево, противный каштан! Я тебе покажу, подожди только!» – и бил его ногой. Но дерево стояло спокойно-спокойно, словно было деревянное. Вечером за ужином Люсьен сказал маме: «Ты знаешь, мама, деревья ведь деревянные» – и состроил при этом удивленную мину, которая так маме нравилась. Но госпожа Флерье не получила письма с дневной почтой. Она сухо заметила: «Не говори глупостей». Люсьен превратился в маленького разрушителя. Он переломал все свои игрушки, чтобы выяснить, как они устроены, старой папиной бритвой изрезал ручки одного из кресел, разбил танагрскую статуэтку в гостиной, чтобы узнать, полая ли она, или у нее внутри что-то есть; на прогулках он сбивал своей тросточкой растения и цветы; всякий раз он переживал глубокое разочарование: вещи были глупые, они не жили по-настоящему. Мама часто спрашивала его, показывая на цветок или дерево: «Как оно называется?» Но, качая головой, Люсьен отвечал: «Никак не называется, у них нет имен». На все это не стоило труда обращать внимания. Куда забавнее было отрывать лапки у кузнечика, потому что тот вертится при этом волчком под вашими пальцами, а когда ему сжимали живот, оттуда вылезал какой-то желтый крем. Но кузнечики все-таки молчали. Люсьену же очень хотелось помучить одного из тех животных, которые кричат, если им делают больно, курицу например, но даже подойти к ним он боялся. Господин Флерье возвратился домой в марте, потому что он был директором, и генерал сказал ему, что он будет больше полезен во главе своей фабрики, чем простой солдат в окопах. Он сказал, что Люсьен сильно изменился, и заметил, что он не узнает своего маленького мужчину. Люсьен погрузился в какую-то сонливость; на вопросы отвечал вяло и постоянно ковырял пальцем в носу, а то, подышав на руку, принимался ее обнюхивать; и все время его приходилось упрашивать сходить по нужде. Теперь он уже самостоятельно ходил в одно место; он лишь оставлял дверь полуоткрытой, и время от времени мама или Жермена заходили его подбодрить. Он часами сидел на толчке и однажды так утомился, что даже уснул. Врач сказал, что он очень быстро растет, и прописал укрепляющее. Мама хотела научить Люсьена новым играм, но Люсьен счел, что наигрался досыта, что все игры в конце концов одинаковы – одни и те же. Он часто дулся – это тоже было игрой, но более забавной. Можно было огорчать маму, казаться печальным и злым, корчить из себя глухого, не раскрывая рта и смотря затуманенными глазами; а в себе он чувствовал тепло и нежность, как будто он лежит вечером, укрывшись одеялом с головой, и вдыхает свой собственный запах; он был один на всем свете. Люсьен уже не мог обходиться без своих капризов, и, когда папа насмешливым тоном говорил: «Опять дуешься», Люсьен, рыдая, начинал кататься по полу. Он довольно часто заходил в гостиную, когда мама принимала гостей, но, с тех пор как ему обрезали его локоны, взрослые меньше им интересовались или же читали ему мораль, рассказывая назидательные истории. Когда в Фероль, спасаясь от бомбардировок, приехал его кузен Рири вместе с тетей Бертой, своей красивой мамой, Люсьен очень обрадовался и попытался научить его играть. Но Рири был слишком поглощен своей ненавистью к бошам и вообще был еще ребенком, хотя и был на шесть месяцев старше Люсьена; лицо его усеивали веснушки, и он был туповат. И однако именно ему Люсьен признался, что он лунатик. Отдельные люди встают ночью, разговаривают и ходят спящими. Люсьен прочел это в «Юном путешественнике» и стал думать, что должен быть настоящий Люсьен, который по-настоящему ходит, разговаривает и любит своих родителей по ночам, но, едва наступает утро, он все забывает и вновь притворяется Люсьеном. Сперва Люсьен и сам этому не верил, но однажды они подошли вдвоем к крапиве, и Рири, показав Люсьену свою пиписку, сказал: «Смотри, какая большая, я большой мальчик. Когда она станет совсем большой, я стану мужчиной и пойду в траншеи воевать с бошами». Рири показался Люсьену смешным, и он громко рассмеялся. «Покажи твою», – сказал Рири. Они сравнили, и у Люсьена она оказалась меньше, но Рири схитрил: он тянул свою, чтобы ее удлинить. «У меня больше», – сказал Рири. «Да, но зато я лунатик», – ответил Люсьен спокойно. Рири не знал, что такое лунатик, и Люсьену пришлось ему объяснить. Когда он закончил, он подумал: «Значит, правда, что я лунатик», и его охватило страшное желание заплакать. Так как они спали в одной кровати, они уговорились, что в эту ночь Рири не заснет и будет хорошенько наблюдать за Люсьеном, когда тот встанет, и запоминать все, что тот скажет. «Ты разбудишь меня через несколько минут, – сказал Люсьен, – чтобы проверить, вспомню ли все, что делал». Вечером Люсьен, который не мог заснуть, услышал вдруг громкое сопенье, и ему пришлось разбудить Рири. «Занзибар!» – сказал Рири. «Проснись, Рири, ты должен следить за мной, когда я встану». – «Дай мне поспать», – сонным голосом попросил Рири. Люсьен стал его трясти и щипать под рубашкой. Рири задрыгал ногами, проснулся и лежал с открытыми глазами и глупой улыбкой. Люсьен вспомнил о велосипеде, который обещал купить ему папа, услышал свисток паровоза, а затем вдруг вошла служанка и отдернула занавески – было восемь часов утра. Люсьен так никогда и не узнал, что же он делал ночью. Только Господь знал это, потому что Господь все видит. Люсьен стал на колени на молитвенную скамеечку и попытался заставить себя быть умницей, чтобы по приходе с мессы мама похвалила его, но он ненавидел Господа: Господь знал о Люсьене больше, чем сам Люсьен. Он знал, что Люсьен не любит ни маму, ни папу и что он притворяется пай-мальчиком, а вечером в постели трогает свою пиписку. К счастью, Господь не мог все это помнить, потому что на свете очень много маленьких мальчиков. Когда же Люсьен ударял себя в лоб и говорил: «Хлеб», Господь в ту же минуту забывал все, что видел. Люсьен попробовал убедить Господа, что любит свою маму. Время от времени он повторял про себя: «Как я люблю мою дорогую мамочку!» Но в его душе всегда оставался маленький уголочек, который не был вполне убежден в этом, и Господь конечно же видел это. И в таком случае победителем выходил Он. Но иногда Люсьену удавалось полностью слиться с тем, что он говорил. Он произносил быстро-быстро, четко выговаривая: «О, как я люблю мою маму!», перед ним возникало лицо мамы, он чувствовал себя совсем растроганным и смутно, совсем смутно думал, что Господь смотрит на него, а потом об этом уже вовсе нужно было не думать, ему становилось приторно-сладко от нежности и появлялись эти слова, которые так и звенели в его ушах: мама, мама, МАМА. Конечно, длилось это лишь одно мгновенье, это было почти так же, как если бы Люсьен пытался заставить стоять стул на двух ножках. Но если в этот миг Люсьен произносил слово «пакота», то Господь оказывался побежденным. Он видел только Добро, и все, что Он успел увидеть, навсегда запечатлевалось в Его памяти. Но Люсьена скоро утомила эта игра, потому что она требовала слишком больших усилий и в итоге никогда нельзя было знать, выиграл Господь или проиграл. Господь больше не интересовал Люсьена. Во время первого причастия господин кюре сказал, что Люсьен самый умный и набожный мальчик из всех, кто изучал у него катехизис. Люсьен быстро все схватывал и имел хорошую память, но голова его была наполнена каким-то туманом.