Стеклянный дом, или Ключи от смерти - Устинов Сергей Львович 9 стр.


С этой мыслью я неожиданно для себя успокоился, одновременно вдруг почувствовав неудержимое стремление к подушке. И, кажется, на этот раз мне, как в молодости, удалось заснуть, не донеся до нее головы.

Наутро первым нашелся Наум Яковлевич Малей, который, как выяснилось при посредстве адресного бюро, жил почему-то отнюдь не в Стеклянном доме. Впрочем, сей по-мичурински причудливо привившийся плод Саввова семейного древа, упав с него, откатился не слишком далеко и владел теперь квартирой в Доме-где-метро. Установивший этот факт Прокопчик был, несмотря на его прозрачные намеки насчет внезапно обострившегося остеохандроза, откомандирован мною на поиски координат прочих птенцов арефьевского гнезда, а сам я отправился по указанному адресу, благо путь предстоял недолгий.

Дом-где-метро, замыкающий наш двор с юга, вырос в громокипящих тридцатых как наземное дополнение к расположенной под ним станции метрополитена, на голом энтузиазме рванувшего из центра на еще совершенно не освоенные окраины, и довольно долгое время оставался, мне кажется, едва ли не единственным каменным строением среди окружающих его бревенчатых бараков и прочих утонувших в садах глухих и слепых от рождения домишек. Стиль «раннего сталинанса» наложил на него все полагающиеся времени черты: громоздкую помпезность снаружи и пышные, особенно на фоне окружающей нищеты, излишества внутри. Предполагалось, что населять его будут метростроевцы, главным образом, разумеется, комсостав, поэтому огромным квартирам с четырехметровыми потолками и даже комнатами для прислуги вполне соответствовали парадные подъезды с высокими мраморными порталами и псевдодорическими колоннами. А на фронтоне здания вдоль всего карниза были, как водится, установлены аллегорические фигуры Летчика, Рабочего, Ученого, Колхозницы, еще кого-то и, конечно, Метростроевца в шахтерской каске с отбойным молотком в руках. Вот с этим скульптурным ансамблем и связано (рассказывает Гарахов) одно из самых таинственных событий в истории нашего околотка.

Во время торжественной сдачи объекта с крыши неожиданно упала статуя Метростроевца. И угодила она не куда-нибудь, а прямехонько в персональный «паккард» лично прибывшего на мероприятие наркома путей сообщения товарища Кагановича, положившего немеряно сил, средств и чужих жизней на алтарь строительства метро (его имя, о чем сейчас мало кто помнит, в течение долгих лет носил потом московский метрополитен).

Сам Лазарь Моисеевич в этот драматический момент произносил пламенную речь на митинге, идущем под землей, на перроне открывающейся станции, поэтому рухнувший с неба болван расколошматил вдребезги только пустой правительственный лимузин. Но тем не менее делу о покушении на жизнь сталинского наркома был дан ход, виновники теракта, и даже, как выяснилось в процессе следствия, они же участники крупномасштабного антисоветского правотроцкистского заговора, быстро нашлись, по каковой причине часть метростроевского комсостава отправилась валить лес в мордовские лагеря, а на освободившуюся таким образом жилплощадь заселились другие строители, числом поболее и не такие начальственные, превратив многие квартиры из отдельных в коммунальные. Странность, однако, была не в этом. Странность и даже таинственность состояли в другом. А именно в том (дойдя до этого места, Марлен Фридрихович обычно понижал голос), что над тем местом, где в несчастливый для себя день припарковался искореженный впоследствии правительственный «паккард», карниз украшала статуя вовсе не Метростроевца с отбойным молотком, а наоборот, Летчика с пропеллером. Место же Метростроевца было на противоположном крыле здания, между Колхозницей и Физкультурником.

Тем не менее не только сами полностью сознавшиеся и глубоко раскаявшиеся в преступлении бывшие комсоста-вовцы, но, что совсем уж удивительно, даже умудренные, опытнейшие следователи не сумели найти рационального объяснения тому, как удалось без специального такелажного оборудования протащить по узкому карнизу полутонный каменный статуй. И главное — зачем, если под руками имелся другой, ничуть не менее массивный и тяжелый. Возникали, правда, в кулуарах кое-какие совершенно уж несусветные версии, но они были решительно отринуты ввиду их полного несоответствия передовому атеистическому мировоззрению. В конце концов, здраво рассудив, что эта мелкая на фоне грандиозного заговора деталь существенного значения не имеет, на нее решили плюнуть и сдать дело в архив.

Но тут от верных людей в компетентные, как сказали бы теперь, органы стала поступать информация о неких темных и, несомненно, провокационных слухах, получивших внезапное распространение среди наиболее несознательной части граждан. То болтали о тяжелых, словно каменных, шагах, которые будто бы слышали над своей головой жильцы последних этажей, то пересказывали друг другу байки о странных, хорошо видных ясными безоблачными ночами, бродящих по крыше тенях ростом в полнеба. Разумеется, люди идейно выдержанные, прежде всего партийцы и комсомольцы, едко высмеивали подобные чуждые суеверия, легко и вполне научно объясняя вышеуказанные явления. Так, тяжелые шаги представлялись ничем иным, как грохочущими в дурную погоду плохо закрепленными листами кровельного железа. Ну а тени в полнеба объяснялись и того проще — трепещущим на ветру бельем, которое кое-кто из домохозяек повадился развешивать на крыше в тайне от домкома. Слухи, однако, несмотря на научные разоблачения не утихали, а наоборот, ширились, в связи с чем была соответствующими организациями предпринята полная проверка всех обстоятельств, и хотя широкую общественность так и не оповестили о том, какие сделались выводы, но зато (здесь Гарахов делал весьма многозначительную паузу) хорошо известен факт: в один прекрасный день приехали монтажники, сняли все оставшиеся после падения Метростроевца скульптуры и увезли их в неизвестном направлении, после чего слухи разом прекратились.

Наверное, я еще в юности впервые услышал эту байку и, как водится, тогда же посмеялся над ней. Но вот что интересно: каждый раз, берясь за ручку двери Дома-где-метро, я ловлю себя на том, что помимо воли взглядываю наверх, не летит ли что-нибудь с крыши мне на голову.

За шестьдесят с лишком прошедших со времени постройки лет мрамор порталов пожух и покрылся морщинами, облупились колонны, а стены просторных, как паровозное депо, подъездов покрылись таким количеством проломов, пробоин и даже целых пластов обнажившейся под рухнувшей штукатуркой гнилой дранки, что впору было на них писать: «Эта сторона особенно опасна при обстреле». Но, как ни странно, дом переживал вторую молодость. Район наш неожиданно оказался в числе престижных, и застарелые, как подагра, неизлечимые, казалось, в своей заскорузлости коммуналки принялись стремительно расселяться, приобретать новых респектабельных обеспеченных хозяев, которые ремонтировали свои вновь ставшие персональными апартаменты, а заодно грозились привести в порядок прилегающие помещения. Когда я вошел в парадное, то обнаружил этому наглядное подтверждение: весь холл перед лифтом был заставлен строительными козлами, ведрами, полными белил, баллонами газосварки и прочими атрибутами новой светлой жизни.

Судя по номеру квартиры, Малей жил на самом верхнем этаже. Но когда я, осторожно лавируя между заляпанной раствором бетономешалкой и грудой присыпанных цементной пылью кирпичей, добрался до лифта, меня встретила обескураживающая табличка «Капремонт» с припиской от руки кривыми печатными буквами: «Ходите пешком. Движение — это жизнь». Слово «жизнь» было зачеркнуто, и поверх него какой-то остряк, склонный, видимо, к гиподинамии, каллиграфически вывел «смерть».

Где-то этажу к четвертому-пятому я уже смог по достоинству оценить этот мрачный юмор: лестничные марши казались раза в два длиннее обычных, а щербатые ступеньки и шатающиеся, как старческие зубы, перила с обглоданными временем деревянными поручнями не облегчали пути к вершине. Остановившись на полминуты, я глянул вниз, в пролет лестницы. Дна в гулком полумраке уже не было видно, и у меня слегка закружилась голова, как будто я наклонился над бездной. Оторвавшись от этого малоприятного созерцания, я решительно взбежал на площадку последнего этажа и нажал на звонок.

В этот раз в мои планы не входило предварительно предупреждать о своем визите по телефону, поэтому я готов был к разглядыванию меня в глазок и осторожным расспросам через дверь. Но мне открыли быстро и решительно. На пороге стоял невысокий, элегантный даже в длинном махровом купальном халате, седой коротко стриженый мужчина с тонкими нервными чертами лица, похожий на подбритого с боков серебристого миттельшнауцера.

— Чем могу служить?

Фраза была не менее изящна, чем внешность. Я протянул ему заготовленную визитку.

— О! — изогнул он брови не без некоторой игривости. — Частный сыщик! Раньше встречал только у Рекса Стаута. Вы случайно не ошиблись адресом?

— Не ошибся, если вы — Наум Яковлевич Малей, а вашу покойную мать при этом звали Елена Саввична Арефьева.

Что-то похожее на беспокойство мелькнуло в его взоре, он даже непроизвольно ухватился за ручку двери, и мне на миг показалось, что сейчас она захлопнется перед моим носом. Но этого не произошло. Наоборот, хозяин отступил в сторону, пропуская меня.

Первое, что бросилось в глаза — чрезмерное обилие зеркал в прихожей. Два поясных и еще одно в полный рост. Едва я перешагнул порог, создалось неприятное ощущение, что нас в тесном полутемном коридорчике целая толпа. Сделав приглашающий жест рукой, Малей направился в глубь квартиры, на ходу захлопнув дверь в спальню, но я успел краем глаза разглядеть огромную двуспальную кровать со сбитыми белоснежными простынями, краем уха уловить там какое-то шурщащее движение, а краем, если можно так выразиться, носа унюхать доносящийся оттуда сладковатый аромат не то сандалового дерева, не то какой-то неизвестной мне косметики. В конце концов мы оказались в просторной комнате с большим эркером, интерьер которой состоял опять же из зеркал, а также парикмахерского кресла, специально оборудованной раковины с душем на гибком шланге и прочих парикмахерских причиндалов. Дамский цирюльник, вспомнил я шурпинский список. Визажист-надомник.

Войдя в помещение, хозяин зачем-то плотно прикрыл за нами распашные двери с матовыми узорчатыми стеклами, но хотя в углу, надо полагать, для ожидающих своей очереди посетительниц, вокруг журнального столика с пепельницей и телефоном имелись диванчик и пара пышных пуфиков, сесть меня Малей не пригласил, ясно давая понять, что на долгий разговор рассчитывать не стоит.

Я и не рассчитывал. Честно говоря, на месте всех этих арефьевских наследничков я себя и на порог бы пускать не стал, не то что разговоры разговаривать. Шутка ли, пять, или сколько там, миллионов баксов на рыло! Поэтому меньше всего я надеялся на то, что совершенно незнакомый человек упадет мне на грудь с подробными рассказами о своей семье и в особенности о родственниках, вместе с ним претендующих на сумасшедшее наследство. Но у меня имелся некий оселок, с помощью которого, как я уже мог убедиться в случае с Веркой, можно попытаться проверить остроту чувств каждого из предполагаемых наследников. И когда Наум Яковлевич, обратив ко мне свое умное, тонкое, нервное лицо, снова поинтересовался, чем может быть полезен внезапному визитеру, я этот оселок нащупал в кармане и вытащил на свет Божий.

Малей прореагировал сдержаннее своей кузины, но и в полном отсутствии эмоций его было не упрекнуть. Краешек левого века вдруг задергался, запульсировал прерывистой захлебывающейся морзянкой. Но голос звучал ровно:

— Где вы это взяли?

Я объяснил. И поскольку новых вопросов сразу не последовало, решил воспользоваться временным замешательством собеседника и овладеть инициативой:

— Есть основания полагать, что из-за этой штуки двоих уже убили. Мне кажется, нам с вами стоит обсудить кое-какие серьезные вопросы. У вас ведь тоже имеется что-то в этом роде...

Я выжидательно замолчал. Глаза миттельшнауцера сузились, покрылись легкой поволокой, словно затуманились воспоминаниями, и даже серебристые волоски на висках теперь, показалось мне, как будто пожухли, утратив гладкий блеск, превратившись в сухие и мертвые короткие иголки.

Тримминг. Ни к селу ни к городу вспомнилось вдруг это заморское слово. Миттельшнауцеров не бреют, их триммингуют — выщипывают шерсть. Зверская, должно быть, процедура.

Малей слепо нашарил позади себя парикмахерское кресло, развернул его и опустился на сиденье. Лицо еще оставалось бесстрастным, но голос подвел, в нем появилась плавающая растерянная нотка:

— Откуда вы знаете? Кто вам мог сказать, что я... что у меня...

Он запнулся и замолчал. А передо мной встала дилемма, которую необходимо было решить немедленно: честно признаться, что это только мои предположения, или с ходу начать врать что-нибудь, темнить, отделываться намеками, делать вид, будто мне известно больше, чем показываю, и выжидать, пока он сам обо всем проговорится. Оба пути имели как свои плюсы, так и минусы, я судорожно перебирал в голове возможные варианты, но от муки выбора был избавлен совершенно неожиданным образом. Узорчатые двери резко распахнулись, однако, как ни странно, никто в комнату не вошел, зато откуда-то из коридора донесся крайне взвинченный, слегка задушенный и от этого показавшийся мне бесполым голос:

— Мусечка, молчи!

С искаженным досадой лицом Малей скатился с кресла, бросился к дверям и попытался закрыть их обратно. Но кто-то удерживал ручку одной из створок с другой стороны, хозяин пыхтел, перетягивая ее к себе, с той стороны тоже тянули и пыхтели, и сквозь это пыхтение прорывался все тот же высокий и одновременно спертый вопль:

— Не смей, слышишь, не смей! Тебе нельзя говорить об этом! Тебе запретили!

Напрягшись вздувшимися на шее жилами, куафер рванул дверь на себя, и в проем влетел новый неожиданный персонаж: рослый, на голову длиннее хозяина, всклокоченный детина с пунцовыми губами и крашеными в соломенный цвет волосами. Короткий павлиньих оттенков халатик от борьбы разъехался на нем, обнажив мускулистый, хоть и заплывший уже слегка жирком, торс, украшенный внизу мощными, выпирающими под узенькой полоской трусов мужскими статями. Он всего на мгновение мелькнул перед моим взором, потому что в следующую секунду тот, кого назвали «мусечкой», ожесточенно толкнул его руками в грудь, шиты в лицо:

— С ума сошел! Хотя бы оделся! Выйди отсюда!

От резкого толчка пунцовый так же неожиданно, как появился, вылетел из поля моего зрения, успев на прощание испустить еще один отчаянный вопль:

— Мусечка! Тебя предупреждали! Ты не должен!

Захлопнув наконец дверь, парикмахер припер ее спиной и повернулся ко мне с кривой ухмылкой:

— Извините... Прошу меня понять...

— Ничего-ничего, — сочувствующе махнул я рукой. — Понимаю. В какой семье не бывает ссор. Так мы можем с вами обсудить кое-какие вопросы?

Он скривился еще больше и пробормотал, отводя глаза:

— Нет, не сейчас, вы же видите... К тому же, он прав... Мне не следует... Я ведь вас совершенно не знаю... Надо подумать. Я перезвоню вам, хорошо?

— Хорошо, — покладисто пожал я плечами и двинулся к выходу.

Малей резво распахнул передо мной дверь и снова бросился по коридору впереди меня, на ходу раздраженно захлопывая спальню, откуда доносилось бряканье какими-то флаконами, шарканье шлепанцев по паркету, глухое бормотанье, все вместе складывающееся в монотонное шебуршение, будто огромный жук ворочался в огромном спичечном коробке.

— В другой раз, в другой раз, — бормотал хозяин, отпирая замок. — Примите извинения, в другой раз...

— Ну что вы, что вы, время терпит, — в том же духе отборматывался я, — это мне нужно извиняться... В другой раз, так в другой раз, как вам будет угодно...

Надо сказать, насчет того, что время терпит, я кривил душой. Больше того, я в этом очень сильно сомневался. Часы и минуты бессмысленных покуда хождений по нежелающим откровенничать со мной людям грозили сложиться в дни, а те — в неделю. В ту самую «неделю максимум», которую неумолимая судьба отвела на остаток жизни умирающего в онкологическом центре Глеба Саввича Арефьева.

Что будет потом, когда наступит этот последний срок, «dead line», как очень подходяще к данному случаю говорят англичане, я не знал, но носом чуял: будет поздно. Во всем же остальном я был совершенно искренен, ибо действительно не возражал перенести встречу с изящным визажистом на более поздний срок.

Назад Дальше