Скок по «колдунчику» ревностно следит за выдачей.
– Пивинский, куды лезешь? Ты лишен чарки на сегодня…
– За что-о-о? – ревет тот, совсем уже ошалевший.
– Спроси у старшуго. Я-то причем? Павлухин, тебе по приказу командира пить, пока пузо не лопнет. Ну а ежели лопнет, то наплевать – под бушлатом не видать!
Павлухин хлопает первую залпом и тут замечает жадно устремленные на него глаза Пивинского.
– Браток, – жалобно скулит тот, – оставь… глотнуть бы!
Морда – страшная, в синяках, глаз заплыл.
– За дистанцию? – говорит Павлухин. – А кто поддал?
– Вальронд, собака… Завел в душ и зубы выполоскал.
Павлухин вдруг наотмашь бьет Пивинского кулаком в ухо:
– Мало дали тебе! Я там, как обезьяна худая, под осколками крутился. И укрыться – одна бескозырка! Рубил дистанцию на калибр. А ты, паскуда, гробил нам все… На еще! Утрись!
Их разняли, и Павлухин (он был щедрый, широкий парень) повернулся к Скоку:
– Ендовый, плесни ему за меня! Мне не надо, а ему – прямо в его поганую скважину… Как же, понимаю: башка трещит…
В руке фельдфебеля пузатая чарка из серебра.
– Зальешь обиду? Или отвернешься, шпана гордая?
Отвернувшись от матросов, Пивинский заливает обиду павлухинской же чаркой. У этого человека давно уж нет ни стыда, ни совести. Он все пропьет и все продаст. А к ендове продирается коллежский советник Анапов в белом чесучовом платье, неотглаженном:
– Голубчики, кто тут из вас с мачты сверзился?
– Я, ваше благородие, – выступает вперед Павлухин.
– Старший приказал мне осмотреть вас. Самым тщательным образом. Не может быть, чтобы вы невредимы остались.
– Повезло, ваше благородие. На тент заиграл! Мальчишкой и не так падал. Однажды со стога сена прямо на вилы сел.
– Нет, вы уж не отговаривайтесь. Прошу в лазарет…
В лазарете лентяй Анапов сразу загрузил Павлухина работой. Установить станцию «Слаби-Арко» – на это нужны и силы и время. Коллежский только командовал, а Павлухин сам для себя собирал рентгеновский аппарат. Ворочал штатив, вставлял по указке врача круксовые трубки, развешивал экран. Под конец взмолился:
– Ваше благородие, да отпустите вы меня…
– Нельзя, мой милый. Приказ. Разденьтесь до пояса, так. Я гашу свет… Внимание, поднимите руку… эту! Дышите…
В мерцающем зеленоватом свете ожил перед Павлухиным человеческий скелет. Темно, таинственно…
– Ваше благородие, не мучайте… На что я вам?
Все было понятно: и высота марса, и свист осколков и даже шлепок о палубу. Но тут… Что-то жужжало в темноте, и выступали из мрака его ребра и кости. Павлухин двигал свой собственный скелет, и что-то трепыхалось под самыми ребрами.
Крепкие нервы матроса не выдержали.
– Ваше благо… умираю! – И он потерял сознание.
В эти дни доктор Анапов докладывал в Петроград по начальству, что команда «Аскольда» наполовину состоит из людей с расшатанными нервами. Отчаянная служба крейсера отзывалась на здоровье матросов: они редко говорили – больше орали, взгляды их были исподлобья, участились драки, алкоголь подогревал души людей, которые проклинали все на свете. Два года они не видели родины, по восемь лет не знали жизни в кругу родных.
Это была настоящая каторга – почетная каторга под славным Андреевским стягом. Зато многие – очень многие матросы с «Аскольда»! – носили на груди ордена и медали: русские, британские, французские, японские.
В разгар Дарданелльской операции снаряд прогнул вал среднего винта, и теперь винт барабанил по корпусу – так, что на корме никто не мог спать. Захлебывались в трюмной воде насосы, текли холодильники. Наконец случилось засоление двух котлов, и однажды на полной скорости вода вдруг забурлила ключом…
Но только в начале 1916 года Эйфелева башня передала на «Аскольд» разрешение следовать в Тулон для ремонта. Наконец-то отдых, пусть даже с ремонтом, тяжким и сложным, зато можно спокойно выспаться с открытым иллюминатором, в гавани!
Шли, опасаясь немецких субмарин. В пути были две памятные встречи. Где-то за Мальтой, в крепкую штормягу, заметили два низких эсминца, захлестанных пеной.
– Наши! – доложил сигнальщик. – Сибирской флотилии эскадренные миноносцы «Грозовой» и «Властный».
– Вижу плавмастерскую «Ксению»! – заголосил второй.
Сблизились. Болтало изрядно – эсминцам здорово доставалось. Иванов-6 спросил через широкий рупор:
– Сибиряки! Куда идете?
И с ажурных мостиков прокричали – через вой ветров:
– Из Владивостока… на Мурман! Там будет новая флотилия… новый большой флот России!.
И еще была одна встреча – странная. Английский крейсер «Психея» конвоировал транспорта «Ярославль» и «Тамбов». А в кругляках иллюминатора? – русские курнофеи милые.
– Ого! – гоготали матросы на крейсере. – Гляди-ка, хари-то нашенские… Эй, крупа-пшено, куда вас везут?
– На фронт… – долетело. – Во Францию!
Война продолжалась – подлинно мировая война. Русские корабли тонули у берегов Индии; дрались как черти под Палестиной; русские мужики ехали умирать на зеленых полях прекрасной Франции.
…Близок уже Тулон; от самого княжества Монако тянутся до Марселя золотые пляжи. За поворотом мыса открылся курорт, и бронзовые тела женщин плеснули в глаза каждому…
Вся оптика «Аскольда» сразу пришла в движение, разворачиваясь на пляж. Как в боевые дни, щелкали визиры и дальномеры, тряслись по барбетам орудийные жерла, блаженно ощупывая в прицелах живые тела. Совсем недавно мужчины купались в подштанниках, а женщины в юбочках. Но война, отбросив стыд, обнажила людей, и теперь четкие линзы выпукло приближали женские тела, едва прикрытые.
– Ой, беда! Ой, беда! – заорал сигнальщик.
Под накатом орудий быстро опустел пляж. В панике разбегались люди, не понимая, что значит эта прямая наводка. До мостика долетел визг женщин, на бегу хватавших свое платье. И только одна – молодая – не убежала. Она встала на высокий камень и потянулась над морем узким солнечным телом. Это было так прекрасно, так целомудренно, что «Ванька с барышней» первым опустил свой бинокль и хрипло рявкнул:
– Дробь атаке! Всю оптику вернуть в диаметральную плоскость. Орудия – на ноль! Чехлы – зааа… кинь!
Вот и Тулон. Здесь – три мешка писем сразу.
Глава третья
Гений Мореплавания, колоссально отлитый из бронзы, парил над набережными Тулона, над его доками и причалами. В уютных бассейнах гавани, ограниченных с моря молами, не было тревог и опостылевшей качки. Пятая флотская префектура отвела «Аскольду» место для стоянки в заливе Petite Rade. Именно здесь, в Тулоне, когда-то прозвучала первая нота франко-русского аккорда; французы еще не забыли, какой был пышный карнавал, когда сюда пришла русская эскадра под командою адмирала Федора Авелана. И вот теперь грозной тенью, подвывая сиреной, вошел в Petite Rade боевой, прославленный крейсер «Аскольд».
Горны пели большой сбор. Мэр города счел своим долгом пожать руку матросам, а перед кают-компанией отделался общим поклоном: республиканец, сразу видать! В кубрики тулонцы натащили всего: каперсов и лимонов, маслин и фруктов, вин и ликеров. О французы! О добрые французы! Как вы очаровательно милы!
«Ванька с барышней» сразу нанял дачу под городом. Женатые офицеры выписали свои семьи из России. А холостяки пустились во все тяжкие, чтобы похвастать внукам под старость: «Что вы! Вот я…» Француженки целовали аскольдовцев даже на улицах. В предместьях Ле-Мурильон и Дю-Лас матросы пользовались такой любовью, что судовой врач Анапов поборол в себе лень и прочел лекцию о предупреждении постыдных заболеваний.
С ремонтом крейсера французы, однако, не спешили. Правда, разболтанную утробу корабля – его машины – разобрали; били в расшатанный корпус воздушные молотки.
По вечерам команда выстраивалась на палубе, готовая сойти на берег, и Быстроковский привычно произносил набившие оскому слова напутствия:
– На берегу вам могут встретиться люди, хорошо знающие русский язык. Люди, извещенные о событиях на родине лучше нас, оторванных от России долгом государственной службы. Они, эти люди, вкрадчивы. И умеют говорить красивые слова о тяжести нашей службы. Это – социалисты, враги отечества. Как узнать их? – вы спросите. Я отвечу. Социалисты называют службу на флоте «царской каторгой». Как только он эти слова тявкнул – тут и лупи его прямо в рожу! Все переговоры с префектурой и все штрафы я беру на себя…
Отдельно от других сходит на берег и кондукто́р Самокин. Шифровальщик предпочитает статское платье: ладно пошитый в Тулоне костюм с жилеткой, манжеты с запонками из японской яшмы, в руке – тросточка. Никто не знает, где проводит время Самокин, с кем встречается. Женщинами он как будто не интересуется, пьяным его никто никогда не видел. Кондукто́р живет своей жизнью…
Корабль пустеет. Остается вахта и люди, имеющие особый интерес в наступившей тишине. Иногда, признаться по чести, этот интерес бывает вынужденным. Вот сидит в каюте, мрачно покуривая, отец Антоний: тишина и святость, лимонад пополам с молитвой… Два военных попа (аскольдовский и бригады Особого назначения) недавно в Марселе, будучи в непотребном доме, рванули такую джигу, что… Да, да, посольство вмешалось: солдатского попа, наградив вторым Георгием, отправили в любезное отечество, а отцу Антонию запретили сходить на берег.
Тогда еще, в кают-компании, Женька Вальронд заметил: «Оказывается, наш батька – выученик Мариуса Петипа!» Но за священника вступился Быстроковский: «Евгений Максимович, помолчите! Мы ведь не забыли, как вас на Цейлоне привезли с берега нагишом. Я, конечно, не стану утверждать за правду, но консул не сомневается, что вы изображали с какой-то гречанкой античные фрески… Разве не так?» На что Вальронд ответил: «Фрески не помню, консула презираю, а гречанку забыл!»
Кстати, мичман Вальронд тоже сидит без берега в каюте. Причина тому – отсутствие франков в кармане, и мичман почитывает дешевые романчики. Веря в свою звезду, он терпеливо ждет выдачи ему жалованья. Между тем минер крейсера барон Фиттингоф фон Шелль штудирует газеты, прибывшие из России, и потом в ужасном настроении направляется в буфет кают-компании.
– Базиль, сделай мне «флаг», – говорит минер вестовому Ваське Стеклову и, боясь одиночества, вытягивает из каюты Вальронда: – Женечка, я тебя не узнаю. Ты одинок? Ты печален? Выпей со мною, дитя мое…
– С удовольствием, баронесса, – не отказывается мичман. – Тем более, если календарь не солгал, мне сегодня ударило из главного калибра двадцать пять дюймов. Если учесть, что я желаю прожить целый век, то свою четверть я уже спроворил.
– Что тебе подарить, Женечка? – ласково спрашивает минер. – Орхидеи в ночной вазе? Дать в долг на пламенный дебош? Или просто лизнуть тебя в румяную щечку?
– Лизни! – сказал Вальронд. – Я с детства был такой сладкий, что моя прекрасная нянька лизала меня на сон грядущий…
Возле буфета они пьют «флаг» – смесь трех вин, лежащих в бокале ровными слоями, но разных окрасок. В кают-компании пустынно, абажуры затемнены, только светят по углам бра; в углу торжественно застыл рояль, сверкая темно-вишневым лаком. Дорогие инкрустации из дерева, вделанные в борта над диванами, сначала отсырели в Сингапуре, потом рассохлись у Хайфы и теперь шелушатся в Тулоне…
Скучно (ой, как скучно!), и минер доверительно говорит:
– Женечка, от нас многое скрывают…
– Жалованье?
– Не хами. Оказывается, на Балтике был дикий бунт на «Гангуте». И на «Громобое», кажется, тоже.
– Из-за чего? – спрашивает Вальронд.
– Видишь ли, после угольной погрузки, когда по традиции положено давать на ужин макароны, командам в тот раз дали… Что бы ты думал – им дали?
– Угря под соусом крутон-моэль.
– Не угадал – кашу.
– Повод для бунта есть. Любой гурман взбесится!
– А там, на «Гангуте», – продолжал барон, – старшим офицером служит мой кузен, тоже Фиттингоф, только без «Шелль».
– И тоже баронесса?
– Ты догадлив, Женечка. И вот его в бунте ударили… Чем бы, ты думал, его ударили?
– Торпедой.
– Хуже.
– Шлюпбалкой.
– Еще хуже. Его ударили… увы, поленом!
Лицо минера, лощеное и тусклое, заливает чахоточный жар. Это жар стыда и неловкости. Какой позор! Не пуля, не шпага, а – полено! Это по Фиттингофу-то – поленом? Это по Фиттингофу, предки которого вписаны в «Готтский альманах»?
А неунывающий мичман хохочет.
– Послушай, баронесса, откуда на линейном корабле «Гангут» полено? Линкор – это ведь не дворницкая на Обводном канале!
– Не знаю. Наверное, припасли заранее. Так написано и в газетах… Бази-иль! Еще два «флага», – под-нять!
– Есть два «флага», – репетуют в буфете…
Тут Вальронд, по младости лет, не удержался и ляпнул очередной «гаф» (так называлась на крейсере любая оплошка).
– Баронесса, – сказал мичман, – а ты не боишься за сходство твоей фамилии с фамилией твоего кузена?
И минер, глядя прямо в глаза Женьке, ответил:
– Это – гаф! И нескромный гаф! Твоя фамилия, Женечка, для наших матросов ничуть не лучше моей.
Мичман малость смутился:
– Да, но мы из французов… Мы – тверские французы! Вальронды со времен Екатерины Великой служили на русском флоте.
– О том, кому они служили и с каких времен, это ты можешь рассказывать матросам на уроке словесности.
В кают-компании с крахмальным шорохом свежего белья появился лейтенант фон Ландсберг; сейчас он собирался в Париж дня на три, а вернется оттуда – как старая тряпка, которую впору выбросить, и потом будет отсыпаться в каюте.
– О чем, господа? – спросил он, присаживаясь к роялю.
– О немцах, – ответил Вальронд. – О немцах на флоте.
Фон Ландсберг небрежно пробежал пальцами по клавишам:
Флот имперской метрополии,
Он не жмется к берегам.
Далеко от Галлиполи
До прекрасных наших дам.
В Гельсингфорсе по эспланаде
Мы пройдемся вечерком…
– И еще – гаф! – раздраженно заметил Фиттингоф. – Немцы на флоте, немцы в армии, немцы при дворе… К чему все это?
Хлопнула крышка рояля – фон Ландсберг вмешался в спор:
– Погоди, баронесса, мы здесь люди свои, и никакого гафа от Женьки нет. А что есть? Есть: антинемецкие настроения на флоте, которые очень скрытно представляют собой настроения антивоенные. Антивоенные – это почти большевистские. Но известно ли вам, что когда матросов с «Гангута» судили, то прокурор назвал их «неразумными патриотами»? Патриотами, именно патриотами! – подчеркнул фон Ландсберг.
Тут Женька Вальронд встал.
– Комедь ломаете? – выпалил он. – Где это видано, чтобы в России казнили людей за то, что они искренне любят Россию?
– Они выступали против нас, – сказал Фиттингоф. – Против офицерского корпуса… А ты ничего не понял.
– Ну конечно, – обиделся мичман. – Где уж мне, французу из Торжка, понять вас… немцев с Васильевского острова?
Обиженный, он снова заперся в одиночестве. И слышал, как в соседнюю каюту мичмана Носкова тихо кто-то скребся… «Ну конечно же, это опять Харченко!»
Машинный унтер-офицер Тимофей Харченко деловит.
– Ваши благородия, – говорит он мичману Носкову, – самые трохи обеспокою. Ежели, скажем, давление пара на площадь котла… опять же и кофициента. Берем мы эту кофициенту и делим ее на удельный вес пара… Потому как я практик и башкою не понимаю… Практик!
Носков, тихий карась-идеалист, выслушивает длинное матросское предисловие, потом хлопает по койке:
– Садись. Растолкую…
Дело в том, что Харченко мучается – уже третий год. Мучается ужасно – творчески. Школа машинных подпрапорщиков в Кронштадте манит его, ласково и отрадно. Выбиться! Только бы получить погоны, стать на первую ступеньку той сверкающей лестницы, по которой легко взлетают благородные господа офицеры. А потом, годам к сорока, можно и на торговый флот. Там-то уж хозяин! Только бы вот сейчас… Выбиться!