Ладно...
Тут ведь еще что? Тут ведь рядом клиники мединститута и, напротив, родильный дом. Проклинают молодежь больные, которые не могут заснуть. А роженицы, наверное, не проклинают. Да и больные не все. Прыгал же раз из окна один с загипсованной ногой, предварительно выкинув костыли. И тоже пытался незнакомо вертеться на одной ноге, отбросив в стороны ненужные ему в тот момент костыли. Потом едва нашел их. Все-таки, как-никак государственное имущество. Нянечки прибегут, покричат, покричат, а если помоложе, то и сами сначала потанцуют, а потом уж докладывают, что студенты их не слушают. Никто не умер из-за этой ночной вакханалии. А дети, по статистике, рождались нормальными и, подрастая, все же были чуть веселее других по характеру.
А я вижу, как какой-то баянист начинает играть. Негромко, словно примериваясь. Нет, сейчас здесь нельзя. Пойдем вон туда, к общежитию по Кирова, 2. Там мешать некому. Общежития, корпуса политехнического, а места тут не меньше. Пойдем, соглашается он. И компания, с которой он, наверное, пришел, устремляется к другому «пятачку». Их не один и не два, этих «пятачков». Есть и у Лагерного сада, есть и в других местах.
О, здесь уже ансамбль! Аккордеон, три гитары, три мандолины. Ну, эти-то все могут, начиная от вариаций на тему «Светит месяц» и кончая вальсом «Плач Наполеона».
Сегодня мне и делать-то почти ничего не приходится. Настроение. Да... настроение.
Студенты возвращаются к началу семестра. Город осенью молодеет.
Не всем, конечно, хочется танцевать. Одни идут в обнимку и даже не замечают эту многотысячную толпу. А вот кто-то бочком отходит в сторону, но все еще приплясывает, оглядывается. Тянутся пары и целые компании от пятачка к пятачку. Тут подхватили баяниста под руки и волокут в гору. Да он и не упирается. Крикнул что-то и заиграл вальс. Один, второй, третий. А остальные, значит, будут кружиться от этого перекрестка до самого Лагерного сада. По спору. Или просто так.
Людей много. Идут и по тротуарам, и по булыжникам, сворачивают в переулки и улицы, идут и компаниями с песнями и хохотом, идут в одиночку. Есть и «поддатые», но эти здесь быстро трезвеют. Да и к чему это? Я пьян, пьян. Ни с того ни с сего, без всяких бутылок и стаканов. Нет, не пьян, я опьянен.
А у Лагерного сада раздолье... Площадь огромна и звонка. Жаль вот только, что и здесь неподалеку клиника. Но эта все же подальше, чем у Московского тракта.
Ночь дышит, живет и проходит...
Ух ты! Я ведь чуть было не забыл про дождь. Дождь тогда был. Будет и сейчас.
Никто из них и не заметил, как надвинулась туча. Тихо зашелестело что-то со стороны реки, зашуршало и обрушилось. Дождь плотный, прямой, теплый. Крупные капли его взбивают пузыри на асфальте. Приглушается музыка. Неужели побегут? Да нет... Только двое держат над баяном куртку. Кто-то стаскивает с себя уже промокший пиджак и накидывает на плечи девушке. Но парней в пиджаках здесь мало. Ведь ночь так тепла. Облепили мокрые платьица фигурки девушек, шлепают по ногам широкие штанины у парней. Кто-то все же не выдержал, побежал по лужам. Но, впрочем, им просто пора в общежитие, и дождь тут ни при чем.
Дождь короткий, минут на десять. И снова звезды, да такие огромные, такие яркие! А что теперь волноваться? Пять минут, и платье высохнет. Но зато откуда-то ударяют запахи. Чистым и благоуханным пахнет после дождя.
Я еще брожу. К роще, к Лагерному. Сам Лагерный сад — не мой участок. Это так, для порядка. Мне уже ничего не нужно делать.
Светает. Пятачки рассыпаются. Но человек пятьдесят возле Лагерного продолжают танцевать. А у аккордеониста сводит пальцы, и он иногда ошибается. Да только его уже все равно не слушают.
Вот и кончается моя работа. Потанцевали, погорланили песни, побродили по тихим и зеленым улицам и садам.
И всю ночь шли по улицам машины, и никто не нарушал сон больных, рожениц и вполне здоровых людей.
Разве что дождь... Дождь действительно был. Теплый, тихий и короткий.
Уже светло. Солнце иногда выглядывает из-за коробок бетонных домов. Прохожих еще мало. Я иду домой.
А что же мне вспомнить на следующую ночь? Вообще-то я никогда не задумываюсь над этим. Настроение должно само все подсказать. Но сейчас хочется чего-то особенного. Гуляния, что ли? От Лагерного сада до речки Ушайки.
Ведь были же такие. Были! Начинались еще в апреле и продолжались до самой осени. И никто их специально не организовывал. Никто никого не заставлял, не принуждал, не уговаривал. На улицы Тимирязева и Ленина вываливал весь город. Ходили, танцевали и пели. Кто что хотел. Вот только что делать с транспортом? Оборвать где-нибудь тролли? Или вскрыть канализацию за деревянным мостом? Теперь-то на его месте бетонный. Нет. А как же пассажиры, рвущиеся с вокзала на Каштак? Что же придумать?
Что-нибудь придумаю.
Вот я и дома.
Жена уже встала.
— Все нормально? — спрашивает она.
— Все нормально, — отвечаю я.
— Устал?
— Да нет. Не устал я нисколько.
Она подходит ко мне и долго смотрит в лицо. Не в глаза, а в лицо.
— Стареешь ты. Вот еще морщинка появилась.
Чего это я старею? Ну, не без этого. И морщинки, конечно, есть. Да только это еще не старость.
О, милая, да ты, кажется, сама провела ночь без сна. Тоже путешествовала?
— Вспоминала, — говорит она, угадав мой вопрос. — Накатилось что-то. Не уснуть... Да. Унеси сегодня туфли в Дом быта. Каблуки твоя дочь сбила на булыжниках.
— На каких булыжниках? — удивляюсь я.
— На самых обыкновенных. Пришла под утро, туфли в руках. Возле политехнического сбила на булыжниках. Они, видите ли, вальсировали от Университетской рощи до Лагерного сада.
— Ладно. Отнесу.
Уже давным-давно булыжную мостовую по проспекту Тимирязева залили асфальтом.
— Пей кофе, — говорит жена. — И все же, сколько у тебя морщинок от этой работы.
Это не от работы. Тут другое. Мы взрослеем, стараясь заглянуть в свое будущее. Мы стареем, потому что все чаще и чаще возвращаемся в свое прошлое...
Но вслух я ничего не говорю.
Да она и сама это знает...
9. СЕНТЯБРЬ
Каждый год в конце сентября я беру отпуск. Меня не влечет бархатный сезон на юге, я остаюсь в городе.
Рано утром я выхожу из дому и спешу в лес. Что тянет меня туда? Затихает шум машин и перезвон трамваев. Город остается позади. И вот я среди берез. Они стоят наполовину голые, и ветер ежесекундно срывает с них трепетные живые листочки, которые, описывая замысловатые траектории, мягко падают на землю. Ласковый золотой дождь, золотая земля, золотое солнце и воздух. И лишь стройные молнии белых, как снег, стволов берез.
Я не останавливаюсь, я иду дальше, я почти бегу, спускаюсь в Бабий лог. Ноги пружинят по болотистой почве, я продираюсь сквозь кусты. Они еще совсем зеленые. Грязноватый, замусоренный ручей. Домики владельцев мичуринских участков на другом берегу, огороженные колючей проволокой. Мимо, мимо. К реки. Я скатываюсь с бугра, подхожу к реке, зачерпываю пригоршню воды. Рыбаки в резиновых сапогах, стоящие чуть ли не по пояс в воде, косо смотрят на меня. Я могу распугать рыбу. Тишина кругом. Только чуть слышный шепот реки, да далекий гудок теплохода, да мягкий шелест ветра в ветвях берез.
Пусть не волнуются рыбаки. Я ухожу. Пожухлый Потапов луг остается позади с пустой теперь лодочной станцией, с грибками, под которыми сейчас скрываются от солнца только их собственные тени. Закрытые пионерские лагеря и случайная дворняга, которая все еще живет здесь, хотя дети давно в городе. Огромные лапы кедров, которых не страшит скорый приход зимы.
Кедровый бор выводит меня к Басандайке. За лето она почти совсем обмелела, и я перехожу ее вброд. Я с удивлением смотрю на странное смешение красок: золота и густой зелени, белых полос и могучих коричневых стволов. Они стоят вперемежку. Березы и кедры. Как юноши и девушки, приготовившиеся к танцу. Но я лишь на мгновение могу задержаться здесь. Я лезу в гору. Здесь снова пионерские лагеря. Асфальтированная дорожка над обрывом. Людей нет. Молчание. Говорит только лес. Вперед, вперед. Через поле не скошенной еще пшеницы, через овраги и разбросанные стометровыми пятнами березовые островки. Рябины, сползающие вниз по оврагу. Странные и родные, будоражащие душу. Мне легко, мне не терпится, я бегу все дальше и дальше.
Цель моего утра — Синий утес. Он возвышается многометровой стеной над грустной рекой. Серо-синий, кое-где изъеденный ветрами, размытый дождями.
Я пришел.
И я снова встречаю ее.
Она появляется среди берез, словно ждала моего прихода. Сегодня она не машет мне рукой. И не поймешь, веселая она или грустная. Она словно плывет по желтому ковру из сухих березовых листьев. Она останавливается в пяти метрах от меня и смотрит долгим взглядом.
— Здравствуй, — говорю я.
— Здравствуй, — отвечает она.
— Значит, я увижу их?
— Ты не передумал? Еще есть время.
— Нет. Я все решил.
Она подходит ко мне и треплет волосы на макушке.
...Так было и в первый раз.
Я встретил ее здесь же. Много лет я прихожу сюда в конце сентября. Она, как и сегодня, словно возникла среди деревьев, черноволосая, в белом платье. Я посмотрел на нее. Нельзя было не посмотреть на нее хоть раз. Все равно она пройдет мимо. Все равно пройдет стороной. А она подошла ко мне.
— Тебе не холодно в таком легком платье? — спросил я. Ведь было действительно прохладно, сентябрьское солнце уже не так греет.
— Нет, — ответила она.
Мы замолчали. Да и о чем было говорить? Желтый дождь шелестел вокруг. Я и знал, и не знал ее. Она была похожа на женщину, которую я любил когда-то. Только это было давным-давно.
Она пошла, и я пошел рядом с ней.
— Хорошо здесь, — сказала она.
— Хорошо.
Мы подошли к обрыву. Противоположный берег Маны был низкий, заливной, весь в озерах и старицах. Горизонт отстоял от нас километров на двадцать и терялся в сероватой дымке. Я не хотел уходить, не уходила и она. Стоять с ней рядом было радостью, и я сказал:
— Ты очень похожа на одну женщину.
— Я знаю, — ответила она.
— Ты не можешь этого знать. Это было очень давно.
— Я все знаю.
— Ты колдунья?
— Нет-нет, — испугалась она. — Просто я все знаю.
— Тогда скажи, как ее звали.
Она назвала ее имя. Назвала правильно и добавила:
— Это и мое имя. Спроси еще что-нибудь.
Я не стал спрашивать, повернулся и пошел прочь от обрыва. Мне не хотелось ее ни о чем спрашивать. Она все знала. Я поверил в это. Я не хотел вспоминать то, что каждый день старался забыть. Но она догнала меня, остановила и потрепала рукой по макушке.
— Не обижайся. Мне очень хотелось побывать здесь.
— Пожалуйста. Я не буду мешать.
— Всегда ты так. Разве дело в том, чтобы только не мешать?
— Что же еще?
Она покачала головой. И грусть была в ее глазах.
— Нарви мне букет. Я возьму его с собой.
— Сейчас уже нет цветов.
— Цветов нет, но есть листья. Разве они менее красивы, чем цветы?.. Я помешала тебе? Ты хочешь остаться один? Скажи тогда, зачем ты приходишь сюда?
Я не ответил.
— Я приду сюда завтра, — сказала она. — А ты?
— А я — нет.
— Не верю. — Она повернулась и ушла, и растворилась среди берез. И тогда я бросился за ней, но не догнал, потому что некого было догонять. Только ветер вздымал маленькие вихри листьев и бежал дорожкой среди деревьев, словно это был ее след.
На следующий день я встретил ее с букетом листьев. Я излазил все овраги, стараясь найти красивые. Красные, оранжевые, темно-желтые и светло-серые. Букет ей понравился.
— Почему ты не захотел этого сделать вчера?
— Я боялся, — честно признался я. — Боялся, что не уйду от тебя.
— Ты и тогда боялся, — тихо сказала она.
— Когда тогда?
— Когда у тебя должен был родиться сын.
— Кто может знать, сын или дочь?
— Но я знаю. У тебя родился сын.
— Нет! Ты ничего не можешь знать. Это было давно. Тебя и самой-то еще, наверное, не было тогда... Да. У меня должен был быть ребенок. Но я не захотел этого. Струсил? Возможно. Тогда было слишком трудное время, чтобы рождались дети...
— У других все же рождались.
— Ну и пусть. Я ни о чем не жалею.
— А ты совсем не изменился.
— Ты говоришь так, словно знала меня раньше.
— Знала.
В тот день мы больше не говорили об этом. Просто бродили по лесу, загребая ногами листья, разглядывая муравейники, смеясь и радуясь солнцу и прозрачному воздуху. Я помогал ей перепрыгивать через ручьи, переносил через маленькие болотца, потому что она была в летних туфлях. Я разглядывал ее украдкой. Да. Она была очень похожа на ту женщину, только той сейчас было бы не двадцать лет.
— Хороший был день сегодня? — спросила она.
— День был самый лучший, — искренне ответил я.
— Ты уже однажды говорил это, — погрозила она мне пальцем.
— Значит, сегодня еще лучше.
— Мне пора. Я ухожу. А завтра снова буду здесь.
— Где ты живешь?
— Там же, где и ты. — И она ушла и снова затерялась среди берез, и маленькие смерчи побежали за ней, но не догнали и успокоились, улеглись желтыми полисами.
На следующий день я сказал:
— Ты и есть та женщина, которую я когда-то любил.
— Конечно, — согласилась она. — Я — это она.
— Как можно поверить в возможность такого?
— Но ты же сам пришел к этой мысли.
— Значит, это возможно?
— У нас стало возможным. А у вас нет.
— У вас, у нас... Как это понять?
— Я расскажу. Помнишь, в вашем классе учился один мальчишка? Белобрысый, худой. Он любил стихи и плохо справлялся с физикой.
— Помню! Мы же с ним потом в одной роте служили.
— Так вот. Он стал великим физиком. Он разработал теорию Возможных Миров.
— Неправда. Его убили. Я был с ним рядом, когда он упал. Я вынес его, но он был уже мертв.
— Расскажи...
— Что рассказать?
— Почему его убили, почему ты остался жить...
— В разведке. Мы неожиданно увидели трех автоматчиков. Он встал передо мной. Он заслонил меня.
— Вы увидели их одновременно?
— Нет. Я чуть раньше. Он смотрел в другую сторону. Надо было нам упасть.
— Ты и сейчас так думаешь?
— Я часто думал, что мог заслонить его прежде, чем это сделал он.
— Почему же ты этого не сделал?
— Не знаю.
— Так вот. Ты успел это сделать. Он вынес тебя к своим, но ты был уже мертв. Ты умер, а он остался жить.
— Нет. Все наоборот. Ведь я стою перед тобой.
— Это здесь. А в мире, который является для вас только возможным, тебя нет.
Я поверил ей, хотя не мог себе представить этого странного мира. Мира Возможного. И отсутствие себя в этом мире я не мог представить.
Был еще день. Я просил ее рассказать мне о Мире Возможного. И она рассказывала. И мир ее был прекрасен. Не своими городами и реками, не полетами, за пределы солнечной системы и радостным трудом. Он был прекрасен мыслями, чувствами и отношениями людей. Она рассказала мне про моих друзей. О белобрысом худом Поэте, который стал Великим Физиком. И о других, которых уже не было на этой Земле или о которых я ничего не знал. И чем больше она рассказывала, тем явственнее я понимал, что моя жизнь была цепочкой маленьких и больших предательств, невидимых окружающим, потому что они были спрятаны глубоко в душе; цепочкой страхов и сомнений, когда нужно было действовать прямо и решительно; цепочкой недомолвок, которые незаметно перерастали в боль и страдания других людей.
Я испугался любви к женщине, испугался, что она затянет меня в свой непонятный мне мир. И я посоветовал ей избавиться от ребенка, чтобы быть свободным. Я спрятался за спину своего лучшего друга, когда нам в лицо смотрели дула автоматов. Я не подал руки одному человеку, когда тот в этом нуждался, посмеялся над другим, когда этого не следовало делать, я ушел, когда мне не нужно было уходить, закрыл глаза, когда нужно было смотреть еще пристальнее, чем прежде.
— Неужели все это правда? — я покачал головой.
— Правда, — сказала она, имея в виду свое, потом посмотрела на меня и смолкла на полуслове.
— Не смотри на меня так, — попросил я.
— Что с тобой? — спросила она и погладила мен волосы длинными гибкими пальцами. — Ты поседел...