Дочь полковника - Ричард Олдингтон 2 стр.


Тодхантера он не штудировал, как и Евклида, выглядевшего новехоньким, предпочитая посылать пули в мишени, а не рассчитывать их траектории. Поэтому об артиллерии речи быть не могло. Для гвардии или кавалерии он был слишком беден и поступил в пехоту, а ссылка на весьма дальних и еще более сомнительных кельтских предков обеспечила ему направление в шотландский батальон. И уж тут-то мой благородный юноша вдоволь нащеголялся в юбочке и других столь же национальных принадлежностях формы «бравых молодцов», столь любимых королевой Викторией, — одним из тех, кому она в утешение после бесславного поражения в Крыму дала всемилостивейшее позволение «носить усы».

Юбочка и привлекла внимание Алвины на параде в Олдершоте. Амазонка, наводившая жуть на тихих мужчин, которые предпочитали есть баранину, добытую к столу не их руками, она дала клятву, что выйдет только за настоящего охотника-спортсмена и солдата. И Джорджина явилась довольно неказистым плодом их целомудренной страсти. Еще удивительно, что она появилась на свет без лисьего хвоста, вожделенного трофея любителей лисьей травли.

Во всей Британской империи не сыскалось бы места, где бы доблестному офицеру не довелось маршировать, муштровать подчиненных, стрелять птиц, охотиться и сражаться за родную страну. Тупым концом пики для кабана он сломал себе два ребра; играя в поло, он упал с лошади и сломал руку; фуззи-вуззи ранил его копьем в бедро, а братец бур раздробил ему лопатку меткой пулей магазинной винтовки Маузера. Тем не менее, хотя он добросовестно платил долги с двухлетней задержкой, продвижение по служебной лестнице шло туго, и в 1910 году он вышел в отставку на половинное жалованье всего лишь капитаном, получив на прощание утешительный чин майора.

И что дальше? Без малого пять лет он проживал в Бате, снимая скромный домик, а Джорджина посещала школу и училась, как оставаться юной. Вернее же, ничему не училась, пока ее сберегали юной.

Первое августа 1914 года обернулось для Смизерса великим днем. Когда он узнал, что европейская война уже несомненно началась, он гарцевал по улицам Бата на невидимом скакуне, и невидимые шпоры звенели еще громче обычного. Его терзали лихорадочные опасения, как бы Англия не «опозорилась», оставшись в стороне. Нет, за международной политикой Британской империи он никогда особенно не следил и весьма смутно представлял себе, что, собственно, произошло и почему. Просто он чувствовал, что Англия должна сражаться и это будет для нее очень хорошо — ведь Смизерс снова окажется при деле.

Объявление войны омолодило Смизерса. Никакая прививка доктора Воронова не могла бы оказать столь магического действия. Несколько недель он взвешивал, не отправиться ли ему в Ирландию защищать государственный корабль от дьяволов Редмонда, стать чем-нибудь вроде адъютанта у Смита, но европейская война была куда предпочтительнее. Вечером 4 августа, когда они засиделись допоздна, слишком обрадованные, слишком опьяненные вступлением Англии в общую схватку, он сказал Алвине:

— Повеселимся и поживимся! Китченер сумеет устроить войну подлиннее.

Утром в следующий же понедельник Смизерс уже стучался в разные двери военного министерства, встревоженного и обеспокоенного, — возможно, оно более сознавало критическую важность своих обязанностей, чем чувствовало себя готовым исполнять их. От его услуг оно отказывалось упорно, но он предлагал их еще упорнее. Военному министерству он был известен — и не с лучшей стороны. Но взять его им все-таки пришлось. И тут же встал вопрос — а что с ним делать? К счастью, кто-то вспомнил про горячую любовь Смизерса к животным — подтвержденную множеством шкур, голов и лисьих хвостов. И его назначили ремонтером, а затем — номинальным начальником ветеринарного госпиталя для лошадей и мулов. О, Смизерс выполнил свой долг с честью! Как и Алвина, которая в госпитале буквально затравливала раненых, пока они не выздоравливали. И даже как Джорджина, забранная в добровольческий медицинский отряд, чтобы отскребать полы и мыть посуду во имя Общего Дела.

Но и лучшим друзьям приходится расставаться. Счастливые военные годы на полном подполковничьем жалованье пронеслись слишком уж быстро, и Смизерс вновь оказался на покое. Образование Джорджины было «завершено», и возвращаться в Бат не имело смысла, а потому Смизерс купил обширный, хотя и обветшавший дом на гребне холма над Кливом. Эта прекрасная загородная резиденция, имеющая то-то, то-то и т. д., с участком земли площадью 1 акр 2 рода, безобразным клином вторгалась в поместье сэра Хореса Стимса, баронета. «Омела» в свое время, вероятно, служила приютом овдовевшим супругам былых владельцев поместья, а затем дом с прилегающей землей был отчужден от него в легкомысленной манере старозаветных помещиков. Когда сэр Хорес приобрел поместье, в «Омеле» проживала престарелая дама, которая наотрез отказывалась продать свою обитель и ему, и кому угодно другому, а также и производить в ней какие-либо починки. Она заявляла, что до ее смерти дом простоит. И он простоял, но требовал большого ремонта. Сэр Хорес это знал и не сомневался, что никто его за назначенную цену не купит. Коммерческая проницательность взяла верх над жадностью к земле и феодальной гордостью. Он упрямо торговался. А тут явился невинный сердцем Смизерс, взглянул, одобрил и купил — на половину отцовского наследства, легкомысленно и без проволочек.

Сэр Хорее и рассвирепел, и почувствовал уважение к Смизерсу — такое полнейшее отсутствие коммерческой проницательности было для него попросту непостижимо. Ему даже в голову не приходило, что в мире есть люди, которые не только ее лишены, но и питают к ней презрение. По сравнению со Стимсом, Смизерс сразу обретает симпатичность. Финансовые маневры Хореса вызвали бы у него отвращение — будь он способен их понять. Но что из всего этого вышло? Смизерс служил своей стране в рядах ее армии — быть может, без особого толка, но всю жизнь и порой с прямой опасностью для этой жизни. Теперь «на закате дней», как страховые компании называют старость, он обитал в английской загородной руине, располагая примерно шестьюстами фунтами в год. Хорес же прибрал к рукам по меньшей мере три поместья, некогда предназначавшиеся для того, чтобы вскармливать и покоить воинов, защитников трона, — и все благодаря топленому жиру и смазке. В конечном счете надменная позиция Смизерса, не снисходившего ни до чего не достойного джентльмена, привела к тому, что был он наемным убийцей в международных ссорах камберуэлского торговца и его приятелей.

А ему самому это когда-нибудь в голову приходило? Скорее всего, нет. Умение мыслить среди достоинств Смизерса не числилось. Но отношения между ним и Хоресом сложились любопытные. Смизерс любил охоту на фазанов, но дичь принадлежала Хоресу. Смизерс любил удить, но рыба существовала лишь с любезного позволения Хореса. Смизерс и Алвина, закоренелые, хотя и убеленные сединами лисоубийцы, и теперь с наслаждением помчались бы за сворой по полям, но, если в конюшнях сэра Хореса скребли копытами пол двадцать благородных скакунов, службы Смизерса отличала лишь меланхоличная пустота, кое-где затянутая паутиной. Так вот, когда сэр Хорес узнал, что Смизерс не только отобрал у него лакомый кусок, но еще и старых кровей настоящий полковник регулярной армии, это произвело на него впечатление. Сам он носил звание не то капитана, не то королевского рыцаря, не то лорда-хранителя лейб-гвардии, не то еще какое-то, но оно было заработано не на поле брани, а представляло собой камуфляж, прятавший его от мобилизации и присвоенный ему благородной страной, жаждавшей уберечь его, дабы не лишиться бесценной лепты, которую он вносил как член Имперского правления по топленому жиру и сливочному маслу.

Находящийся под впечатлением Хорес незамедлительно пригласил полковника и миссис Смизерс отобедать у него. Вначале он ошибочно полагал, что Смизерс не только достойно входит в военную касту, но и богат, то есть принадлежит к сельской знати. Однако Хорес был проницательным не зря: слушая бесконечные военные воспоминания своего гостя, он скоро обнаружил, что тот нищ, и, естественно, утратил к нему всякое уважение. Пусть Смизерс разговаривал с Китченером на равных — Хорес обводил вокруг пальца людей и почище Китченера. К тому же манеры Смизерса вызывали у него раздражение: он и сам хотел бы обладать такими, но что-то у него не получалось. На первой охоте он поставил Смизерса справа от себя, а кузена слева. И Хореса порядком взбесило, что ему удалось подстрелить только одного из десяти его собственных фазанов, а кузен уложил трех из пяти, полковник же, паля направо и налево, добыл девять из десяти. Собственных фазанов Хореса, как вам это нравится? А ведь каждый выводок обходился ему по меньшей мере в соверен!

По простоте сердечной Смизерс пришел от Хореса в восторг и сказал Алвине, что он превосходный малый. Внимательно проверив принципы Хореса, полковник убедился, что он глубоко предан Королю, Отечеству и даже Церкви. Сам Смизерс особенно Церкви не прилежал, но считал ее очень полезным институтом для женщин и прочих низших чинов. Как и Хорес. Убедился Смизерс, что и в рабочем вопросе Хорес занимает крайне здравую позицию. В жировой промышленности назревала забастовка, и Хорес нервничал. Он сказал Смизерсу, что положение крайне серьезно, что он (Хорес) будет разорен, а Отечество окажется на грани катастрофы, если ему придется каждую неделю платить каждому своему рабочему на два шиллинга больше. А Смизерс сказал, что Отечество, конечно, подожмет хвост, а выход только один: перестрелять всех этих агитаторов вроде Как Его Бишь Там? вздернуть всех до единого, да повыше! А Хорес, вспомнив вовремя правильную интонацию, объявил, что рабочие, черт побери, выдаивают Отечество досуха. И Смизерс еще больше уверовал, что Хорес — превосходнейший малый.

Но хотя сэр Хорес не взял назад разрешения удить его рыбу, стрелять фазанов, он Смизерса более не приглашал, а обедать — раз в год. Смизерс не мог понять причины. Чем он обидел сэра Хореса? Конечно, во всем виновата Алвина! Беда же заключалась в том, что, совершая в жизни разные ошибки, он, в частности, не удосужился постичь суть коммерческой проницательности. Иначе бы он знал, что коммерческая проницательность, пусть даже она купается в золоте, никогда не станет тратить деньги и любезность на людей, с которых взамен ничего получить нельзя.

Вот так закат дней Смизерса, английского джентльмена, охотника-спортсмена, мастера лисьей травли, любителя рыбной ловли, окутался серой скукой. Он спасался от нее, ставя по телеграфу, правда, мизерные суммы, но зато часто, на лошадей, которые не могли не прийти первыми, — и обычно проигрывал. Спасался он от нее, иногда вырываясь на сутки в Лондон скоротать вечерок у себя в клубе. С кем коротал Смизерс эти вечера? Он был пожилым человеком, но… О, овдовелая подушка Алвины! О, неотразимое обаяние бесед с отставными адмиралами и генералами, чьи длинные волосы прилипали к жилетам Фреда, а рисовая пудра оставляла следы на его рукавах.

Жизнь была скучна и для Алвины, а для Джорджи так очень скучна. Где были охотничьи балы, званые вечера у соседей, блестящее общество — все то, о чем она грезила? Где были катание на коньках, лисья травля, поездки на скачки, праздники у самых знатных фамилий графства, гольф, бридж, автомобильные прогулки? Шестьсот фунтов годового дохода — вполне исчерпывающий ответ. И где были молодые люди, воздыхатели дочери полковника, расцветшей как роза, прелестная роза? Джорджи не была хотя бы хорошенькой, Джорджи не была богатой, а тысячи и тысячи молодых людей заполняли бесчисленные ряды могил, или жили на две сотни фунтов в год без всяких надежд на будущее, или они были богаты, и она никогда с ними не встречалась, или они были никчемны и хотели, чтобы их содержали, или были разбросаны по всему миру от Гондураса до Гонконга, от Лабрадора до Малаккского пролива, управляя Величайшей Империей Мира, или трудились в гиблых местах (с годовым отпуском каждые три-пять лет) за тысячу фунтов в год и умирали, а в лучшем случае обзаводилисьжелчным цветом лица и больной печенью — и все, дабы нефть, копра и кофе, каучук и чай, металлы и минералы без оскудения поступали оптом в распоряжение Хореса, Великого Патриота, и его приятелей. Как старого полковника не призывали к себе могущественные лорды и сыплющие золотом цезари, так ни единый младой Лохинвар не прискакал за Джорджи.

3

Супруга и дщерь полковника Смизерса смотрели на посещение церкви самым подобающим образом — как на долг и в то же время удовольствие. Некоторая тягостность этого долга (тщательно скрываемая) подслащивалась для них возможностью разглядывать модные платья, обмениваться приветствиями с соседями, а то даже и приглашениями. Полковник не разделял их благочестивого усердия. Пора парадов, в том числе и церковных, для него миновала. Впрочем, было бы несправедливо назвать его свободомыслящим. Строгий блюститель военной дисциплины, он с подозрением относился к любой свободе, а его воздержание от мыслительных процессов не было аскетическим только потому, что процессы эти никогда не доставляли ему никакой радости. Если он иногда и посещал церковную службу, то, подобно сэру Хоресу, лишь для поддержания по-своему полезного института. Когда же Церковь не спешила исполнить свой патриотический долг? Когда же она не ополчалась на беспорядки и вредные требования рабочих агитаторов?

Преподобный Генри Каррингтон, магистр искусств, уже имел некоторый опыт с новыми приходами. Когда он только приехал в Клив, то ничуть не удивился, что в первое воскресное утро церковь оказалась почти полна. Он не поспешил сделать вывод, что ему досталась паства, отличающаяся редким религиозным рвением. Правда, отчасти он оказался тут потому, что его приверженность доктрине «низкой» церкви должна была послужить противоядием от замашек прискорбно «высокого» англокатолика (порожденного конгрегационализмом), который оскорбил благочестие части прихожан, куря во время службы ладаном, повесив в церкви распятие и называя причащение «мессой». Нет, мистер Каррингтон прекрасно понимал, что заполненные скамьи объясняются просто желанием взглянуть на нового священника. Монотонность сельской жизни Клива, Мерихэмптона и Падторпа мало чем разнообразилась. Кроме субботнего футбола или крикета на дорогостоящем спортивном поле сэра Хореса да редких концертов, на которых местные таланты изощрялись в гнетущей сентиментальности и еще более гнетущем юморе, занять досуг было нечем — только томиться бездельем, спать и сплетничать. Новый священник дал, так сказать, приходу поразвлечься после долгих-долгих дней тягостного однообразия.

Когда под лязгающий звон единственного колокола Алвина с Джорджи вошли в церковь, там стояла студеная благопристойная тишина. Никто не стучал подошвами, не толкался, не плевался, не скрипел стульями, не шептался громогласно — ни намека на кощунственные нарушения благочиния, на языческую суматоху, которую все еще можно наблюдать в епархиях Южной Европы под властью римских суеверий. Тут вы вступали в Дом Господа, и дух Нокса не давал вам об этом забыть. Сам Фальстаф увял бы в подобной обстановке и повел бы себя безупречно. Священный покой нарушался лишь слабым шуршанием, старательно приглушенным кашлем и непростительным шлепком упавшего на пол молитвенника. Мистер Каррингтон вышел из ризницы в отлично накрахмаленном стихаре, и прихожане чинно, солидно, благолепно приняли позы надлежащего внимания.

Искания были чужды душе Джорджи Смизерс. Вопросы «как?» и «почему?» или «откуда?» и «куда?» ее никогда не смущали. Она их вообще не ведала. Ее естественная детская любознательность была успешно искоренена штампованными ответами, мягким неодобрением, ласковыми, но беспощадными насмешками. При взгляде на великолепие безоблачного ночного неба Джорджи не полагалось благоговейно шептать: «Безмолвие этих бесконечных глубин поражает меня ужасом!» или даже: «Вот величайшая из загадок!». Ей бы сразу дали понять, что она ломается или говорит глупости. Не ломаться и не говорить глупостей, это значило бы, например, сказать: «Ой-ой-ой! Поглядите-ка на эти мигалки-мерцалки, до чего же они сегодня ярко блестят, верно?» Именно так и подобало — принижать.

Родись Джорджи готтентоткой, она следовала бы всем положениям готтентотства покорно и без всякого любопытства. В ней, бесспорно, не таились ни тяга к независимости, ни бунтарство. Принадлежа по рождению к обедневшему сословию с претензией на аристократизм, она принимала его правила, обычаи и предрассудки, не споря и ни в чем не сомневаясь. Апатичное приспособление к среде обитания. Из нее вышла бы «хорошая» жена и «хорошая» мать потому лишь, что она никогда ничего не просила бы, кроме того, чего требовали для нее предрассудки ее класса, того, что она должна была получить и без просьб. И пожалуйста, не думайте, будто она — действительно такая уж чертовски редкая окаменелость, как вы, возможно, склонны полагать. Собственно говоря, таких Джорджи куда больше, чем Смеральдин. Первым нравится воображать себя вторыми, но факт остается фактом: Джорджи — довольно-таки унылое правило, а Смеральдины — прелестное исключение. Миру следует внушить со всей убедительностью, что за пределами Мэйфера живет заметно больше людей, чем внутри него.

Назад Дальше