Рыцарь Бодуэн и его семья. Книга 2 - Антон Дубинин 35 стр.


Но о том, как сбываются молитвы, я узнал кое-что новое и свое: рыцарь Бодуэн, по прозвищу Предатель, в самом деле остался жив. Более того — Монфор обещал ему все домены в Керси. Мы никогда не встретимся более, думал я, но все же, как ни странно… как ни странно, я был рад. Даже если мы никогда больше не встретимся, я радовался, что этот человек остался жив.

Еще часто, за невозможностью петь, читал клирик на память из Писания. Осень пришла дождливая, холодная, я зябко кутался в плащ, глядя в мокрое серое небо, и старался не думать под бормотание Эстева, что некогда на этой же самой башенке мы сидели с Аймериком, милым моим братом. И светило солнце, и я был по-настоящему жив.

«

* * *

Айма теперь носила по большей части черное, целыми днями пропадала в катарском доме. То и дело, возвращаясь с караула, я заставал в кухне гревшуюся у печи черную фигуру в толстой кусачей рясе. Я уже не обращал на них внимания, на этих еретиков: кивал головою в знак приветствия гостям хозяев и шел наверх, к себе, прихватив с кухни что-нибудь пожевать. Шел есть и спать, потому что когда спишь, можно не думать о своей беде. Графа Раймона в городе не было, вестей от него пока не приходило: ни дурных, ни хороших. Но эта забота, некогда бывшая для меня важнее всего, как-то отдалилась, и я уже не особенно хорошо помнил, как выглядит граф Раймон. И что, собственно, мне от него было так нужно — прежде, в той жизни, когда я еще хотел видеть кого-то, кроме Аймерика.

«Не горюйте, отец, не скорбите так сильно! Ничего уж тут не поделаешь. У всех сейчас горе, а граф наш и вовсе за всю Тулузу страдает.»

«Графу-то нашему, живи он много лет, все же получше моего. У графа нашего небось сыночек остался.»

Так говорил мэтр Бернар, внезапно очень старенький и трясущийся, с мешками под запавшими, больными глазами. За завтраком он старался не глядеть на свое семейство — троих живых, здоровых, крепких девочек, кому в жизни еще нужны дочери, зачем ты, дрянная старуха, нарожала дочерей?.. Ругался на них неожиданно высоким, надтреснутым голосом, какого у него раньше никогда не было. Только порой, встречаясь глазами со своей осунувшейся, безмолвной женой, криво улыбался и опускал взгляд.

А на меня он совсем не смотрел. Совсем. Я сильно похудел за те дни — тяжело было есть с ними за одним столом. Мне казалось — каждый кусок хлеба, который я кладу в рот, провожается пятью парами настороженных глаз. Но притом поймать ничьего взгляда глаза в глаза я не мог. Даже крошка Бернарда как будто нарочно отворачивала личико. Даже Айма.

Будто я и без того не стыдился, что остался жив.

Спал я теперь в одиночку — впервые в своей жизни на отдельной настоящей кровати — и в самых прекрасных снах мне виделось, что я дрыхну на привале под телегой, укрывшись с Аймериком одним плащом и поскребывая вшивый затылок. Поблизости переступают ногами и тихо жуют лошади. И мой

Плачущий мэтр Бернар был зрелищем настолько тяжким, что я сгреб за шкирку второго калеку и поволок за дверь, яростно колотя и проклиная его, чтобы не заплакать. А на самом деле только желая оказаться подальше, снаружи.

Айма едва не подралась с соседкой Раймондой. Эта самая Раймонда раньше была ее подружкой — пока не вышла, перед самой войной, замуж за башмачника Айкарда и не переселилась к нему, на другую улицу. Айкарда, конечно же, теперь тоже не было в живых — да и кто остался в Тулузе из мужчин старше пятнадцати и младше сорока? Разве что никому не нужный я. Да безрукий нищий у Сен-Сернена…

Раймонда, здоровенная деваха с красновато-рыжими волосами, вернулась в родительский дом пару дней назад — ее мужа схоронили в один день с Аймериком. Она тоже не переставая плакала — за любою работой, у печки и за воротами, утром и в полдень, как и большинство тулузских женщин в эти дни. Они с Аймой столкнулись у колодца — и наличие свежей аудитории немедленно вызвало у обеих новый напор причитаний.

— Ой, бедные мы, несчастные сироты! — заголосила Раймонда, ставя на землю свой большой побитый кувшин. Айма тут же пристроилась рядышком — немного тогда было нужно, чтобы заплакать.

— А, подружка, горе нам, горе, никчемным женщинам! Братец мой, половинка души моей, радость моя, золотой мой мальчик, единственный мой! Да как же я буду теперь ходить по земле, которая больше тебя не носит? А, злая земля, подлая, отдай мне моего Аймерика! — и топала ножкой, портя о камень и без того хлипкие башмаки, и била кулачком по деревянному борту колодца. — Тебе-то, подружка, все легче — ты и вполовину так своего Айкарда не любила, как я моего прекрасного братца… Да и страшный он был, башмачник твой, прямо дьявол с лица, передних зубов не доставало, и старый уже, и поколачивал тебя — все так говорили; а мой братец был на вид как ангел Божий, и пел лучше всех, самый храбрый юноша в Тулузе…

— Но, но, — всхлипнула Раймонда, и в скорби не собираясь уступать. — Ты моего мужа не порочь! Он просто золотые руки был, сам наш добрый граф у него сапоги заказывал, и добрый, и ласковый, а уж умный-то, как все консулы вместе взятые! — растравляя себя, она силилась плакать еще сильнее, желая высвободить из себя и с водой извергнуть наружу тяжелую гору горя. — И откуда тебе, дурехе, знать, как женщина мужа любит! Тебя-то никто замуж не брал, ты только у своего франка вшей выбирала!

Тут уж моя Айма взвилась не на шутку — жаль, меня не было рядом, чтобы без боя подтвердить ее невиновность.

— Так и что же, что выбирала? Это ж мой побратим, брат моего брата, драгоценного моего Аймерика, который дурного человека до себя бы не допустил! Аймерик, братец мой, взяла тебя проклятая смерть, умер ты без Утешения, оставил меня, бедную, без братской защиты перед всяким языкастым отребьем! Да лучше бы померло десять дюжин беззубых башмачников, чем ты один, единственный, солнышко мое, надежда моя и защита, ангел мой Божий, светлый мой друг и кровный, и душевный!..

Притом беззащитная сиротка весьма недвусмысленно приближалась к Раймонде, выставив вперед пальцы, как согнутые кошачьи когти, и не переставая плакать и восклицать, примеривалась вцепиться соседке в волосы.

Раймонда, женщина не менее бойкая, повысив голос до визга, тоже приняла защитную стойку.

Так бы они и сцепились среди бела дня — из окон уже начали выглядывать, желая посмотреть на схватку двух мегер, весьма популярное зрелище — как прервал их хриплый звук трубы.

Трубил мальчишка лет десяти, с красными от бессонницы и постоянных слез глазами. Шествовал он, смаргивая воду, каждые несколько шагов выдувая щеки в хрипучую трубку, разгоняя народ оповещением, чтобы разошлись, разошлись — покойника несут.

Тело, завернутое в саван, несли к Сен-Пьерскому кладбищу, туго запеленатое в хорошее полотно. Подставив плечи под белый куль с блестящими застежками савана — не бедного, видно, парня хоронят, на руках несут только из любви, не от нужды — шли, покачиваясь, два старика, не всегда успевая одновременно разворачиваться и задевая твердыми, не разгибающимися ногами мертвого по сторонам узкой улочки. Процессия совсем маленькая — разойдись, мертвый идет! — мальчишка с трубой, несколько старцев и пять старух, голосивших на разные лады высокими, чистым, неожиданно красивыми голосами… И сразу за трупом — молодая вдова, девчонка лет восемнадцати, на руках один ребенок ногами сучит, другой — кажись, девочка — семенит следом, цепляясь за материнскую юбку и вертя испуганной головой. Женщина не плакала, только смотрела перед собой вытаращенными красноватыми глазами и громко икала, небрежно, как куль с тряпьем, прижимая к боку ребенка, вопившего что есть сил.

— Ах ты, голубчики, братья милые, кого хороните?

— Пейре-Гильома, сына консула такого-то, поплачьте о нем, девушки, ему было лет всего-то два десятка. Провалялся после битвы почитай что целый месяц в постели, да так и не оправился.

И старуха вернулась к прерванной «заплачке», а две врагини, снова обратившиеся — при виде знакомого горя — в добрых подруг, пристроились в конец процессии, плача с новыми силами. Айма было поставила на голову кувшин — но тут же скинула на землю, до воды ли тут, Пейре-Гильом, консульский сын, двадцать лет позволил тебе Господь пожить на белом свете, двадцать только лет, бедняжка, милый муж, любезный сын, добрый брат мой, Аймерик, Аймерик!

Так они плелись следом, забыв кувшины у колодца — да и кто возьмет их теперь, когда мир так изменился — и плакали, к вящему одобрению старух, о неизвестном им Пейре-Гильоме, о парне, которого ни разу не видели живым — плакали с небывалой искренностью. Вплетала Айма свой тонкий голосок в общие причитания, опираясь на плечо подруги, голосила рыжая Раймонда — и ни одна из них не лгала, потому что каждая рыдала о своем.

Потому что это же был тулузец, Господи Боже Ты мой, потому что всей Тулузе теперь надобно беспрестанно плакать о своих — Гильемах, Айкардах, Аймериках, которые все ушли, которые все убиты, братья мои, мужья возлюбленные, деточки…

Они доплелись с процессией до самой церкви, но внутрь не пошли — по дороге присоединилось еще много народу, особенно женщин, и почти все они, даже катарки, стеная, завалились под своды большой базилики. Консульский Сен-Пейре, не все ж тебе консулов слушать, послушай теперь последний истинный совет — совет плачущих…

Две подруги остались снаружи, уселись на паперти, на солнышке, обнявшись. Раймонда вытирала лицо о плечо подружки, та втихую сморкалась в край Раймондина платка. Солнышко светило так хорошо, теплое осеннее солнышко, как будто жизнь продолжалась по-прежнему.

— Тебе-то что, подружка, твое горе все же меньше, чем у этой вдовицы. Чем она теперь детишек-то прокормит, без отца-то? А?

— Да полно, Айма, неужели консул своих собственных внуков не вырастит. Даже и внучек, хоть они и девочки, а девочки никому теперь не надобны в нашем городе… А у меня, бедной, даже дитятки на память о муже не осталось…

— Ничего, милая моя, ты молодая, выйдешь замуж наново, родишь себе деток. Мужа нового женщине всегда можно добыть, а вот нового брата никак самой не добудешь…

— Тоже сказала! Замуж! — Рыжая женщина горько смеялась, как будто в горле у нее что-то выкипало. —

* * *

«

Назад Дальше