Пространство Готлиба - Липскеров Дмитрий 12 стр.


Достав из футляра мускулистую руку со сверкающим на безымянном пальце кольцом, я уложила конечность на стол, как было сказано в инструкции – ладонью вниз, и, помолясь, нажала на костяшку между указательным и средним пальцами. Раздался щелчок, как будто обломилась сухая ветка…

Милый Евгений! Милый!.. Вот и ваше письмо подоспело! Уже держу в руках мой ножичек-пилочку для распечатывания корреспонденции…

Целую нежно. Чиркая губами по вашей щеке!.. С наступающим Рождеством Христовым!

Ваша Анна Веллер

ПИСЬМО ДЕСЯТОЕ

– И с чего мне начать? – спросил жук и сам ответил:

– Начну с самого начала. С рождения. Не возражаете?

Я не возражал.

– Я родился в три часа пополудни под истошные крики павлина.

– Поэтично, – прокомментировал я, но жук не обратил внимания на иронию и продолжил рассказ.

– Е-е-еее! – орала птица, и содержались в ее песне все самые омерзительные звуки, которые когда-либо слышало человечество.

Наш семейный лекарь Кошкин держал меня на ладони и чуть было не плакал в притворном умилении, как будто впервые принял удачные роды. Приподнятый на всеобщее обозрение, я обалдело глазел на собравшихся, растопырив в разные стороны свои согнутые в коленях ножки. Зрачки моих больших черных глаз то и дело закатывались, не в состоянии удерживать фокус, отчего я вздергивал розовыми пятками и потрясывал крошечной принадлежностью мужскому роду. Также я распустил к полу длинную слюнку, которая блестела и дрожала в свете солнечного дня. В самом центре моего еще совсем крошечного тельца, в месте, которое в будущем станет пупком, горел кровью остаток перевязанной кишки, еще несколько мгновений назад связывающей меня с матерью. Павлин по-прежнему неутомимо орал, по-своему воспевая роды. За ним, конечно, отчаянно бегали, пытаясь поймать в огромный сачок, но гадкая птица в последний момент увертывалась и, отпрыгнув на безопасное расстояние, раскрывала торжественный хвост, собираясь продолжить свою свинскую песню. Ловцы в такой момент замирали в параличе и, тараща глаза, смотрели, как тварь открывает свой клюв, высовывая из него тонкий, словно жало, язычок, как широко расставляет когтистые лапы, как набирает грудью воздух…

– Е-е-еее-а! – раздалось наконец.

И хотя этого крика ждали, готовились к нему, но тем не менее всех, и ловцов, и собравшихся при родах, передернуло морозным холодком.

– У-у-у! – застонала моя мать.

Старуха Беба с задрапированным кашихонской сеткой лицом стояла возле волосатой руки лекаря Кошкина, сжимая в одной ладони пустой стеклянный сосуд, удерживая горловину так, чтобы мой мужской орган смотрел в самое его дно, а второй медленно наклоняла бутыль, из которой лилась вода в серебряный таз, стоящий в ногах акушера.

Все находившиеся в комнате, за исключением матери, сделали серьезные лица, потянули ко мне головы, вытягивая шеи, и что есть силы в слаженном порыве зашептали: пыс-пыс-пыс!..

Но ни это змеиное шипение, ни импровизированное водоизвержение в таз никак не затрагивали мой слух. Что-то замкнуло в моем организме, и я продолжал пялиться то на окружающий мир, то, внезапно утеряв в нем резкость, заглядывал внутрь себя, рассматривая под черепом радужные переливы. Крошечный финик моей пипки прилип к грецкому ореху мошонки и ни на что не реагировал.

– У-у-у! – вновь застонала мать.

– Е-е-еее-а! – заорал павлин что есть мочи.

– Пыс-пыс-пыс! – зашипели собравшиеся с утроенной силой, мысленно уговаривая мой никчемный отросток выдать порцию долгожданной жидкости.

– Убейте его! – послышалось из глубины комнаты.

Все оборотили лица к моей матери.

– Убейте его! – повторила она слабо.

– Кого? – с изумлением спросил лекарь Кошкин, чувствуя, как от продолжительного держания ребенка наливается тяжестью рука.

– Кого? – Старуха Беба, икнув от ужаса, чуть было не выронила бутыль с водой.

– Кого?! – поперхнулся собственной слюной астролог и звездочет Муслим.

– Да павлина же, павлина! – с раздражением ответила мать.

– Ах, павлина!.. – с радостью спохватились вокруг. – Павлина можно! Павлин – птица! Павлин – не ребенок!

– У-у-у! – застонала мать и закрыла глаза.

Кто-то подошел к окну и сделал какие-то знаки ловцам. Те, потные и злые от тщетных попыток запутать райскую птицу в сети, в то же мгновение поняли, что от них требуется. Один сбегал за длинным ружьем, засунул в него разрывную пулю и три горсти картечи, второй опустился на колено, подставив стрелку свое плечо для хорошего упора. Несколько секунд ушло на прицел: палец припотел к спусковому крючку, левый глаз сощурился, исчезая под густой бровью, стрелок выдохнул и выстрелил.

– Е-е-еее-а-а-а!!! – заорала птица перед кончиной так, что осыпались яблони в нашем саду. – Е-е-еее-ааа!!!

Она еще никак не могла поверить в то, что уже никогда не будет петь в зените дня, закрываясь от жаркого солнца своим знаменитым хвостом, а потому бегала ошалело с пулей в разорванном сердце по саду, как какая-нибудь глупая беспородная курица, и смотрела на бледнеющий мир недоуменно.

Одновременно с выстрелом что-то в моем теле расслабилось и сократилось, отросток отлип от мошонки, и я брызнул в сторону янтарной жидкостью.

Старуха Беба, испытывающая восторг по поводу кончины павлина, почти упустила этот наиважнейший момент, а потому часть драгоценной влаги пролилась глупо и пусто, просочившись куда-то сквозь мраморные плиты пола. Старуха, однако, спохватилась и ловко подставила под остаток моей струи свою посуду, прислушиваясь, как бурлит и пенится драгоценная влага.

Все с облегчением вздохнули – то ли оттого, что павлин в это мгновение валялся на клумбе с орхидеями и издыхал, дергая в предсмертных конвульсиях чешуистой ногой, то ли оттого, что я наконец облегчился.

– Приготовьте мне его на ужин, – прошептала моя мать. – Зажарьте в грушах и черносливе.

– Кого? – перепугался лекарь Кошкин, представив вместо моей розовой кожи поджаристую корочку. Я по-прежнему лежал на его руке, заставляя ее неметь своей небольшой тяжестью.

– Кого? – переспросила старуха Беба, побледнев и прижав к груди наполненный на четверть сосуд.

Кого? – хотел узнать звездочет Муслим, но сдержался, прикрыв рот ладонью.

– О Господи, Боже мой! – воскликнула мать и, собравшись с силами, повернулась на другой бок.

– Нельзя тебе ворочаться, милая! – ласково сказала Беба, маленькими шажочками приближаясь к ней. Она вытянула вперед руку с сосудом, в котором задорно плескалась моя моча, и несла его как особую ценность или святыню. – На-ка, лучше выпей, милая! Первенькая! Самая полезная! Удачу в жизни принесет и здоровье!

– Да вы что, издеваетесь? – отмахнулась моя мать. – Мне бы водички с лимоном, а вы что подсовываете!

– Обычай уж у нас такой! – оправдывалась Беба, но все же с завидным упорством подставляла склянку под ее нос.

– Да-да, обычай! – подтвердил Муслим. – Многовековой и очень древний!

– Пей, славная, пей! – увещевала Беба. – Сила в тебе будет и материнство проснется!

Неожиданно мать приподнялась в постели, с трудом сдерживая позывы тошноты. Ночная рубашка распахнулась, открывая большую белую грудь, всю, от основания до розовых сосков, усыпанную крупными веснушками.

– Мужу моему пошлите! – вскричала женщина, взмахнув копной рыжих волос. – Царю! На войну! Ему сейчас нужны и сила и здоровье! А я попросту – водички! – Она стянула через голову рубашку, закрыв усталые бедра кашемировым покрывалом.

– Да как же так! – вскинула свободную руку Беба.

– А так! Здоровье императора важнее, нежели мое!

Звездочет Муслим, впервые увидевший рыжую женщину голой, стоял, словно ударенный током, и пялился жадными глазами на обнаженную грудь, из которой крупными каплями сочилось к животу жирное молоко.

– Господи, как все не вовремя происходит! – с мукой произнесла мать, и никто не понял, к чему относится эта фраза.

Рука лекаря окончательно онемела, лицо закраснелось, ладонь передернуло судорогой, и я, соскользнув с нее, устремился навстречу мраморному полу. Еще одно мгновение, и моя головка непременно раскололась бы о белый камень, если бы не вторая рука Кошкина, ловко подхватившая меня и вознесшая на привычную высоту.

– Ничего доверить нельзя! – возмутилась мать. – Несите ребенка сюда!

Взяв меня на руки, она с некоторым удивлением констатировала, что я – мальчик, затем заглянула в мое лицо и тихо произнесла:

– Глаза как… – запнулась. – Как у императора!

– Да-да! – подтвердила Беба. – Как миндаль красивы! Как родник прозрачны! Как небо чисты!

– Ишь ты, лысый! – хмыкнула мать и ткнула мне правой грудью в нос.

Я со всей силой своих беззубых десен уцепился за сосок и зачавкал им, сначала медленно, затем ускоряясь, шумно пыхтя, становясь похожим на паровоз.

Звездочет Муслим, с окаменевшим животом, не в силах оторвать левого глаза от свободной груди кормящей, правым косил на зеркало, тщательно оглядывая себя – не изменилось ли что-нибудь в его фигуре, не выдадут ли его восставшего позора и одновременно гордости просторные одежды?.. Но все оставалось в порядке. Халат мерзавца был тщательно запахнут и топорщился на нем всего лишь узлом куханского пояса. Звездочет глубоко вздохнул и, наверное, решил, что этой ночью непременно навестит своих жен. Звезды на этом настаивали.

– Что смотрите? – спросила мать собравшихся. – Дел других нет?! Мочу под сургуч и с гонцом к императору!

Старуха Беба, продолжавшая держать склянку с драгоценной жидкостью, хотела сказать что-то вслух, но, удержавшись, лишь проворчала себе под нос:

– Ой, скиснет! Пропадет на жаре!..

– Все сделаем, как скажете, Ваше Величество! – уверил лекарь Кошкин и на мысках парчовых чувяк выскользнул из комнаты.

– Ах, как вовремя мальчик родился! – зацокал Муслим, пятясь к выходу. – Как звезды удачно выстроились!

Уже в дверях он рассмотрел большую обнаженную спину матери аж до самых поясничных ямочек и чуть было не лишился чувств.

О небеса! – изумился он. – И спина рыжая!

Лишь одна Беба осталась в комнате, ласково улыбаясь самой идиллической картине – кормящей матери и сосущему младенцу.

– Возьми мальчика! Я устала! – сказала мать и оторвала меня, словно присоску, от груди. Я чмокнул губами, пьяно покрутил в пространстве глазами, захлопнул их под белобрысые ресницы и засопел прибывшим к станции железнодорожным составом.

– Вечером доест, – добавила мать, затем отложила меня в сторону, отвернулась к стене, сладко зевнула и, засыпая, прошептала:

– Зажарьте мне его!..

Отнеся меня в заранее приготовленную комнату, уложив на самые тонкие шелковые простыни и прошептав над моей лысой головой короткую молитву, старуха самолично расплавила кусочек сургуча, залепила им горловину сосуда с бесценной влагой и, с трудом выводя на листе пергамента буквы, написала короткое письмо, которое и приложила к еще теплой посуде.

"Его Императорскому Величеству, Царю Русскому.

Спешу уведомить Ваше Величество, что супружница Ваша Инна Ильинична Молокова одиннадцатого числа сего месяца разродилась успешно младенчиком мужеского пола и посылает Вам его наипервейшую мочу, дабы Вы набрались из нее сил и смогли достойно защищать границы нашего доблестного Российского Отечества".

И подпись: "Ваша старая нянька Беба".

И постскриптум: "Таковы уж наши обычаи".

Она немедля передала посылку гонцу с наставлением, не жалея верблюда, мчаться в лагерь Императора, сама же отправилась на кухню. Ей не терпелось разделать павлинью тушку, вырвать из горла птицы язык, выудить из-под ребер маленькое сердце в голубой пленке и вместе с печенью все это сварить в тягучей сладкой патоке.

В это время я спал так крепко и глубоко, как может спать только новорожденный, чей мозг не отягощен ровно ничем. Но мне так же, как и всему человечеству, снились сны. Они были крайне просты и состояли из перетекания одних ярких цветов в другие, еще более яркие. Я жадно питался красками, как будто уже тогда предчувствовал, что жизнь моя наяву будет состоять только из черно-белых оттенков.

Старуха Беба взрезала павлиний желудок и, к своему удивлению, выудила из него кусочек пергамента, развернув который, прочла по-арабски:

"Ребенок, рожденный одиннадцатого числа, должен быть назван Аджип Сандалом. Если же его нарекут другим именем, то младенец на закате третьего дня неизбежно умрет". И подпись: "Эль Калем".

Hiprotomus замолчал, и мне казалось, что я слышу его дыхание. Так обычно дышат перед тем, как заплакать.

Неожиданно для себя я понял, что заслушался рассказом жука и вполне им заинтригован, несмотря на то, что вряд ли верил в переселение душ. Но тем не менее я сочувствовал рассказчику, его вере в когда-то происходившее и ловил себя на том, что когда вспоминаю свое детство, то также чувствую желание заплакать. Мое детство было счастливым, а глаза сейчас на мокром месте.

Вспоминая себя маленькими, мы шумно втягиваем носами вовсе не из-за невзгод, перенесенных в детстве, а вследствие жалости к себе, взрослым. Мы как будто заболели с тех пор. Взрослые – заболевшие дети! – сделал я вывод.

– Что было дальше? – спросил я Hiprotomus'a.

– Дальше? – переспросил жук. – А дальше было вот что. Старуха Беба так перепугалась обнаруженного пергамента, что затряслась перегретым воздухом и решила никому не показывать найденное письмо. Ведь подписано оно было самим Эль Калемом!..

А на следующий день, когда меня крестили по православному обряду и матери было предложено выбрать имя, она не колеблясь отобрала из всех возможностей одну и нарекла меня Порфирием. Священник окунул меня в святую воду, я во всю мощь легких втянул ее в себя и захлебнулся.

Каково было изумление всех присутствующих, какой неописуемый ужас нарисовался в их глазах, когда из серебряной посудины вместо бодрого младенца выудили за ножки синюшное тельце, отказавшееся дышать совершенно.

Многие зашлись в немом крике, некоторые охнули в голос, лишь мать моя хранила мужественное спокойствие.

И на этот раз лекарь Кошкин проявил свой высочайший профессионализм. Он сделал искусственное дыхание, заново вдувая в меня жизнь, помял ладонью воробьиное сердечко, и оно в ответ слабенько застукалось в грудь, оповещая всех, что еще не настало время печали.

В тот день, день крестин, меня не забрал к себе Бог, но что-то испортилось в моем организме, какие-то разлады в нем произошли, и час за часом я таял, словно ангелок, вырезанный скульптором изо льда.

Послали за отцом, Императором Российским, и вскоре он прибыл на пегом верблюде в сопровождении многочисленной свиты.

Отец коротко оглядел меня, не узнавая в синюшном младенце своей плоти, и вышел вон. В интимной обстановке он обнял мать, пожалел о случившемся и, обремененный государственной войной, отбыл обратно на поля сражений.

Наступил третий день моей жизни, и я дышал часто-часто, как собака на жаре, готовясь с минуты на минуту устремить свою душу в божественную запазуху.

Все это время старуха Беба отчаянно мучилась. Неприкаянная, она не могла отыскать себе в доме места, что не укрылось от глаз моей матери.

– Ты что-то скрываешь! – сказала она жестко.

Назад Дальше