– Ой, простите! – замахал руками Владимир Викторович. – Бывают у меня такие запотыки в голове! Конечно же, саксофон!.. – Он глянул на гитару, висящую на стене. – Сыграйте что-нибудь.
– Я не играю.
– Да как же! – изобразил недоумение на лице сосед. – А я под утро на рыбалку шел, а из вашего дома такая прехорошая музыка. Я, надо признаться, заслушался даже! Чуть самый клев не пропустил!..
Вот мерзавец, – подумала я про себя. – И что вынюхивает под окнами!
– Телевизор, Владимир Викторович! Не спалось мне, вот и смотрела концерт Джонни Фила… Вы что-нибудь еще хотите узнать?
– Нет-нет, – засмущался сосед. – Вы уж великодушно простите меня за любопытство!.. Идти мне пора, наверное, – сказал он, встал из-за стола и, не оборачиваясь, мелкими шажками направился к выходу.
– До свидания, – попрощалась я.
Неожиданно, в самых дверях, Владимир Викторович остановился. Что-то неуловимое изменилось в его фигуре. То ли голова вжалась в шею, то ли плечи приподнялись, заморщив пиджак, но повеяло от сапера чем-то страшным, словно ветерком кладбищенским обдало. Он обернулся ко мне, показывая раскрасневшееся лицо, засмотрелся на меня маленькими злыми глазками и повел плечами, как будто собирался для прыжка.
Я хотела было что-нибудь сказать упреждающее, но горло сковало ужасом, и я лишь смотрела на Владимира Викторовича не отрываясь, как смотрят в лицо опасности дети, завороженные ею.
Верхняя губа соседа приподнялась, оголяя небольшие, но очень белые зубы, он зарычал или заурчал, поворачиваясь, а потом скакнул ко мне навстречу большим шагом и навалился на коляску всем телом.
Он кусал меня за ухо и жарко шептал:
– Я вас желаю безумно! Меня тянет к вам с тех пор, как я впервые увидел вас!..
– Что вы делаете! – удалось произнести мне.
Владимир Викторович дернул за ворот моей блузки, выдирая с корнем пуговицы, запустил руку в белье и больно сдавил грудь.
– А-а-а! – закричала я. – А-а-а!
Распаляясь моим криком еще более, сапер ткнулся в мою грудь лицом и жадно принялся покусывать и засасывать сосок, словно моя грудь была полна молока, а он был голодным младенцем. Его руки пытались стянуть с меня юбку, но поскольку я сидела в каталке, а он придавил меня своей тяжестью, сделать это было почти невозможно.
Я чувствовала, как по моему животу стекает его горячая слюна, и корчилась от омерзения, все пытаясь кричать, призывая на помощь какого-нибудь случайного прохожего.
– Помогите-е!
Он расстегнул брюки, одной рукой стал стягивать их, выпрастывая наружу свое мужское естество, а я зацарапала ногтями по его лицу, стараясь ковырнуть глаза.
– Ах ты лживая сучка! – зашипел он, тыча другой рукой мне в низ живота, силясь порвать колготки и пробраться прямо к муши.
– Помогите! Помогите! – призывала я во всю мощь своей глотки.
– Заткнись, а не то я!.. – угрожал Владимир Викторович, больно ущипнув за сосок. – Я тебе сонную артерию перегрызу!
Неожиданно он весь напрягся, вздернулся и застонал, проливаясь фонтанчиком в пустоту. Его ноги засучили по полу, рука в моем паху расслабилась, а еще через мгновение и все тело соседа успокоилось, придавливая меня к коляске. Он лишь шумно и жарко дышал мне в ухо.
– Что здесь происходит? – услышала я и, обернувшись к дверям, увидела Соню.
Почтальонша стояла к нам вполоборота и с ужасом взирала на происходящее.
Незаметным движением Владимир Викторович застегнул штаны, прошептал мне в ухо: "Молчи!" и громко застонал.
– Что здесь происходит? – еще раз спросила Соня, и в голосе у нее дернулась нервическая струна.
– Владимиру Викторовичу стало плохо, – неожиданно для себя сказала я. – Он собирался уходить, но ему стало нехорошо с сердцем, и он упал без сознания.
Соня подошла к нам, взялась за руку брата и потащила его тело, высвобождая меня от тяжести. Обмякший сапер сполз и, притворно закатив глаза, продолжал стонать на полу.
– Вставай немедленно! – приказала Соня. – Скотина!
Я сидела, вся от стыда красная, оправляя одежду, засовывая грудь обратно в лифчик, и никак не могла понять, зачем соврала.
– Вставай-вставай!.. А вы-то, вы! – укоризненно приговаривала Соня, дергая сапера за рукав. – Как не стыдно вам!
Наконец Владимир Викторович поднялся с пола и, кривя лицо, как будто с ним случился инсульт, на полусогнутых ногах, опершись о плечи сестры, потащился к выходу. В дверях он обернул ко мне свою физиономию и гадко улыбнулся, показывая маленькие зубки.
Каков все-таки мерзавец! – покачала я головой, когда дверь за ними закрылась.
Самое странное произошло минутами позже, когда я сидела и вспоминала случившееся. Самое странное заключалось в том, что я вовсе не ненавидела Владимира Викторовича за содеянное, хоть и была мне противна его физиономия. У меня болела укушенная мочка уха и ныла грудь, а я не испытывала к насильнику ненависти! Может быть, у меня не было на это сил? Может быть, я уже дошла до той степени одиночества, что даже снасильничавший надо мною кажется мне родственником?
Вечером, пустив в ванну горячую воду, я разделась догола и смотрела на себя в зеркало. Слегка помутневшее от пара, оно отражало синюшные кровоподтеки на моей груди и красные царапины на животе, оставленные ногтями сапера.
У меня красивая грудь. Я могу это утверждать, так как у женщин, снимающихся в журналах для мужчин, эта часть тела отнюдь не всегда лучше моей. Средних размеров, она достаточно высока, с вздернутыми к небу сосками, розовыми, как младенческая кожа.
У меня красивые плечи. Они не покаты, а наоборот, немного широки, с выпирающими вперед ключицами. Я знаю, мужчины любят такие плечи.
У меня на теле всего одна родинка. Возле пупка. Она такая маленькая, что ее очень трудно заметить. Бутиеро, страстно целуя меня в живот, всегда говорил, что больше всего любит эту родинку. Он старался слизнуть ее своим неутомимым языком и радовался, что ему не удается это сделать. Тогда он тыкал кончиком языка в пупок и щекотал им меня до изнеможения. Когда от щекоточного смеха все внутри напрягалось, когда не было сил более терпеть и я готова была сорваться в истерику, язык Бутиеро вдруг выскакивал из пупка и, оставляя его мокрым, устремлялся знакомой дорогой вниз. Он нагло врывался в темноту, расталкивая вокруг все помехи, и, словно бур от буровой вышки, ввинчивался внутрь меня, заставляя сходить с ума от нехватки воздуха.
Сейчас я ничего не чувствую, и мои ноги, вызывавшие раньше мужские восторги, теперь стали худыми, как палки, и уже никогда не обхватят накрепко мужской спины, сдавливая коленями бока.
Я долго лежу в горячей воде, держась за специальные поручни руками, и думаю о вас, Евгений.
Я уже гораздо реже смотрю на вашу фотографию, так как она отпечаталась у меня в мозгу и при надобности я без труда вызываю ваш образ в воображении.
На фотографии вы очень похожи на американского космонавта Армстронга, первым сошедшего на Луну. На вас такой же космический костюм, и вы что-то прибиваете к лунной поверхности специальным молоточком. А сзади, на холмике, развернулся полотнищем в безвоздушном пространстве американский флаг. Вы мой космонавт, Евгений! До вас так же далеко, как до Луны. Но ведь все-таки человечество добралось до спутника своей планеты. Может быть, и нам когда-нибудь удастся дотянуться друг до друга, накрепко обняться и скользить влюбленно по долгой дороге к смерти.
Перед сном я смотрела документальный фильм о Метрической войне. Меня поразил один эпизод, заставивший содрогнуться от ужаса.
Фронтовой оператор смог заснять ритуальное японское убийство.
Маньчжуру удалось выследить нашего героя, и, натянув тетиву на луке, он выпустил стрелу. Крупный план: бесстрастное лицо маньчжура с раскосыми глазами. Редкие усики над тонкой губой. Большой и указательный пальцы на тетиве. Щелчок пуска… Русский солдат, всплеснув руками, упал лицом в траву. Из его спины торчит украшенная павлиньими перьями стрела.
Затем показали морг. Солдат лежит на цинковом столе совершенно обнаженный. По-прежнему из спины торчит стрела. Вероятно, одежду разрезали и сняли с трупа уже в морге. В кадре появляется патологоанатом и делает уверенным росчерком скальпеля надрез на спине убитого. Кожа расходится, обнажая белые позвонки, между которыми вошла стрела. Специальным приспособлением врач раздвигает их и вытаскивает стрелу. Дикторский голос за кадром сообщил:
– Это японская стрела. Как видите, она серебряная. Такие стрелы обычно используются маньчжурами для уничтожения наших особенно выдающихся воинов. Лежащий на столе солдат был талантливым разведчиком, благодаря которому нашим войскам удалось освободить село Потемкино.
Вы уж простите меня, Женя, но на месте этого солдата я вдруг представила вас. На мгновение мне показалось, что это вы лежите на столе, выпотрошенный смертью, что это вас убила японская стрела. Из моего правого глаза выкатилась слеза и, скользнув по щеке, прыгнула куда-то на белую подушку, протекая в гусиный пух.
Я заставила себя не расплакаться, говоря вслух, что это вовсе не Евгений Молокан, а совсем незнакомый солдат повержен врагом…
Какое-то нехорошее предчувствие мучит меня, Женя. Не знаю уж, с чем оно связано! Может быть, с тем, что Владимир Викторович интересовался вами? Какая я дура, что невзначай обронила саперу ваше имя!.. Очень вас прошу, будьте по возможности осторожны!.. Мало ли что!
Дорогой мой!
Я столько уже вам рассказала о себе, а о вас, о вашей жизни ничегошеньки не ведаю, как будто вы умышленно умалчиваете о своей биографии. Разве я не просила вас приоткрыть завесу тайны над своей персоной! Так сделайте это хотя бы кратко! Выполните просьбу бедной женщины, которая к тому же относится к вам с особой нежностью и возрастающим чувством! Сделайте такую милость!
Неужели вы думаете, что я настолько не помню вашего лица, что принимаю фотографию американского астронавта за вас?..
У вас прекрасное чувство юмора!
Целую вас крепко-крепко!
Всегда ваша Анна Веллер
ПИСЬМО ДВЕНАДЦАТОЕ
Отправлено 14-го января
по адресу: Санкт-Петербургская область,
поселок Шавыринский, д. 133.
Анне Веллер.
В конце прошлого года мне исполнилось сорок три. Я не праздновал своего дня рождения, так как у меня не осталось родственников, а единственный друг Бычков находился в отъезде. Зашла лишь сослуживица отца Галя, и мы за стаканчиком вина повспоминали прошлое. Галя была когда-то безнадежно влюблена в моего отца и, конечно же, все время говорила о нем, и было в ее словах много теплого, несмотря на то, что мой родитель в конце жизни бывал трезвым лишь считанные часы в неделю. За алкоголизм его и уволили из "Комитета по абстрактным категориям", хотя он подавал большие надежды и, вероятно, мог при добром стечении обстоятельств возглавить этот комитет.
Возможно, моя дружба с Бычковым основана не только на общности интересов и близости характеров, но и на том, что биографии наши чрезвычайно схожи. У него отец умер от алкоголизма, и у меня. Мать Бычкова сбежала от своего мужа, и моя бросила отца. Бычков закончил специальную военную школу, и я учился в закрытом заведении. У нас с Бычковым общность душ.
Отец говорил, что нет ничего конкретнее абстрактных понятий, и эта его мысль высечена над входом в кабинет нынешнего председателя.
– Душа – понятие абстрактное, – говорил отец. – И я хочу ею заниматься, чтобы из категории отвлеченной она превратилась в категорию конкретную!
За свои исследования в области абстрактного отец даже получил Государственную премию и очень был горд. Его гордость была основана на желании, чтобы сбежавшая от него жена, моя мать, пожалела о своем поступке и всю оставшуюся жизнь сокрушалась, что совершила такую опрометчивую глупость, сменив крупного философа на смазливого мальчишку-геолога, который к тому же был младше нее на двенадцать лет.
Отец в глубине души надеялся, что мать вернется к нему, узнав о значительной награде Родины. Он очень рассчитывал, что неразумная женщина станет молить о прощении, а он совсем не станет ее прощать, ссылаясь на абстрактность самого понятия – "прощение", и укажет ей пальцем направление на Север, где ходит с геологическим молотком ее смазливый возлюбленный!
Но, как ни странно, мать не только не вернулась, но и не поздравила отца телеграммой, что было для него вовсе за гранью понятий. Это стало страшным ударом для отца, так как оказалось, что вся его научная деятельность, все его стремление философски мыслить было замешено на любви к матери, что именно это абстрактное чувство являлось для него главным и движило научной карьерой. Исчез предмет любви, и сразу растаяло желание работать. Так абстрактное понятие стало конкретным. Отец запил и через два года умер.
Смазливый юноша-геолог, за которым помчалась моя мать к вечным снегам, за десять лет сделал себе карьеру и осел городским жителем в Москве, руководя большим отделом в Министерстве геологии. Он не бросил мою постаревшую мать, а относился к ней с вялотекущим равнодушием, а меня слегка недолюбливал, вероятно, за то, что я всего лишь восемью годами младше.
Будучи в обиде за отца, что он преждевременно умер из-за любви к матери, я мало общался со своею родительницей и отчимом, оправдываясь еще и тем, что могу помешать их жизни своими появлениями.
Мой отчим был упертым человеком и, поставив перед собою цель, всегда достигал ее. Он мог прочитать триста томов мировой литературы, начав с первого и дочитав без отвлечения даже на газеты до трехсотого. Он мог весь отпуск сам красить машину, совершенно не умея этого делать и заставляя мать скучать в душном городе. Все заканчивалось тем, что краска засыхала комьями, а отчим делал вид, что провел работы безупречно, и ездил на малолитражке с бесстрастной физиономией.
Такой идиотизм злил меня, и однажды, крепко поссорившись из-за чего-то с матерью, я сказал ей, что она – убийца, что именно она прикончила моего отца, променяв светлую мысль, рожденную любовью, на твердолобость и упертость барана!
Мать заплакала и, размазывая по щекам тушь с ресниц, сказала, что ей уже много лет и что она боится остаться одна.
– Очень страшно быть одной, сын! – говорила мать сквозь слезы. – Я знаю, что ошиблась, оставив твоего отца! Но что же теперь делать! Все ошибаются. Не суди меня слишком! Прости!
Я, конечно, сказал ей тогда, что прощаю, и даже в душе, как мне показалось, что-то повернулось к нежности, но с течением времени все опять встало на свои места, и мне так же, как отцу, хотелось указать матери пальцем на Север. Я перестал ее навещать вовсе, к тому же у меня не было для этого возможности, так как мой отряд находился в другом городе, стажируясь в специальных условиях.
Как-то от находящегося в Москве Бычкова я получил письмо, в котором он писал, что слышал о болезни моей матери, что она как будто стала заговариваться и ее положили в психиатрическую больницу.
Я позвонил отчиму, и он неохотно объяснил, что сначала матери поставили диагноз "шизофрения", но вскоре перевезли в обычную больницу, где диагноз изменили на "нарушение кровообращения головного мозга".
– Ничего страшного, – говорил отчим. – Сосуд защемило.
Я перезвонил отчиму еще через две недели и спросил, как обстоят дела на данный момент.
– Все по-прежнему, – ответил он. – Иногда все нормально, а иногда заговаривается.
– Я приеду.
– Зачем?
– Это моя мать.
– В самом деле? – спросил отчим, на что мне захотелось ответить ему что-нибудь очень грубое, так, чтобы его физиономию перекосило.
– Я приеду, – повторил я.
Мне разрешили уехать на пять дней.
Увидев ее, я понял, что она умирает. Мать лежала на спине на очень узкой кровати. На ее голову была надета вязаная шапка, из-под которой торчали седые пряди волос, а губы ввалились в рот, так как зубной протез был вытащен. В палате помимо матери находились еще восемь человек, в основном старухи, рты которых были также обнажены и зияли черными дырами.
– Здесь ночами холодно, – пояснил отчим про шапку.
– Она умирает! – удивленно сказал я.
– Ты так думаешь? – спросил отчим, слегка тормоша мать за плечо. – Она часто приходит в себя. Сосуд, понимаешь ли, защемило в голове.
Я поднялся на этаж выше, где находился кабинет дежурного врача, и спросил у него, равнодушного, диагноз моей матери.