Пространство Готлиба - Липскеров Дмитрий 30 стр.


– Ну, это просто! Слишком много даже внешних различий!

– Ну и у нас много отличий!

– Каких? – не унимался я.

– Господи, вот пристал! – разозлился жук. – Все как у вас! Видите, у нее брюшко на конце чуть раздвоено?.. Вот оттуда она яйца кладет. А головка какая у нее милая! А запах!.. Все совершенно женское! Неужели не видно?!

– Конечно-конечно! – успокоил я Hiprotomus'a. – Простите меня за мое невежество! Уж в следующей жизни я научусь отличать жуков от жучих!

– Так-то, – сказало насекомое, и я различил в его голосе некоторое сомнение. – Э-хе-хе-хе…

– В чем дело?

– Да ни в чем.

– А все-таки?

– Отнесите ее обратно в магазин!

– Зачем же?! – удивился я несказанно.

– Вы ее специально приобрели, чтобы меня выманить из руки, а затем раздавить каблуком!

– Чушь какая! У вас нездоровое воображение! Да и будь у меня каблуки, ноги все равно не двигаются!

– Ну гадостью какой-нибудь обольете! Дихлофосом или чем еще!

– Перестаньте молоть ерунду! – прикрикнул я. – Зачем мне вас давить или травить? Я просто могу вас выкинуть в окно и скормить голубям!..

– Это правда.

Я вздохнул и признался:

– Привык я к вам, честно говоря… Да и потом, вы мне вернули то, на что я уже никогда не надеялся!..

– Не врете?

– Совершенно нет.

– Значит, я могу выбраться из-под вашей кожи, а потом вернуться обратно?

– Когда хотите.

– Спасибо. Могу я сделать это сейчас?

– Она вас ждет.

– Я иду! Положите руку горизонтально!

Я вытянул руку, уложив ее рядом с баночкой, в которой копошилась жучиха, ожидая появления Hiprotomus'a. Он не заставил себя долго ждать. В шишке произошло сильное волнение, мощный укол иглы прорвал кожу, и под мой крик сквозь образовавшееся отверстие жук появился на свет.

Он оказался совсем не таким, как я его представлял. Я вообще не думал, что так может выглядеть насекомое!

Hiprotomus был цвета молочной сыворотки. Его тело было совершенно прозрачным, и сквозь отвисшее брюшко просвечивали свернувшиеся внутренности. Рогами оказались два розовых отростка, панцирь отсутствовал вовсе, а спину венчали два недоразвитых слюдянистых крыла, смятых от долгого пребывания под кожей. Он зашевелил всеми своими многочисленными ножками, как будто разминал ослабевшие суставы, и посмотрел на меня огромными, выпуклыми, розовыми глазами. А говорил, что без глаз и с панцирем…

Честно говоря, меня чуть не стошнило от созерцания своего соседа, я чудом подавил мощный спазм и поднес руку к банке.

– Вперед! – сказал я громко, сглатывая соленую слюну.

Hiprotomus на удивление ловко спрыгнул на проложенное травой дно банки и зашевелил розовыми глазами, рассматривая подергивающую усами самку. Затем он подполз к ней ближе, расправил склизкое крылышко и дотронулся им до жучихиного панциря. Самочка от этого движения опустила свое брюшко и затыкала им в стеклянную стенку, оставляя на ней мокрые следы.

Действительно, все как у людей, – подумал я и вдруг поймал себя на мысли: а не раздавить ли мне Hiprotomus'a в самом деле, избавиться от надоевшей твари в одно мгновение?

Пока я искал ответ на этот непростой вопрос, жук взобрался на самочку, и из его нутра появилась иголочка-сабелька, которой он обычно тыкал меня в кожу, когда чем-нибудь был недоволен. Сабелька изогнулась и пронзила жучихино раздвоенное брюшко.

Если я его раздавлю, то не смогу более любить! – подумал я. – Пусть живет…

Тело Hiprotomus'a сокращалось подобно человеческому, розовые глаза застыли льдышками, а передние лапки дрожали в экстазе.

Самочка внешне никак не реагировала на дерганье жука, лишь усы ее шевелились, определяя влажность воздуха.

Их любовное соитие продолжалось около десяти минут. Затем тело Hiprotomus'a задергалось в конвульсиях, огромные глаза завертелись по кругу, он разрядился в два мгновения и убрал свою укоротившуюся сабельку обратно в прозрачное тельце.

– Домой? – спросил я, и мне показалось, что жук в ответ кивнул головкой. – Тогда вот вам моя рука.

Я протянул ее к банке, он выбрался на кожу и побрел к отверстию, слегка сочащемуся кровью.

Спружинив всеми лапками, заработав крылышками, Hiprotomus взметнулся под самый потолок, завис под ним на мгновение, а затем, рухнув пикирующим бомбардировщиком на мою руку, забрался под кожу, проделав в ней новое отверстие.

– А-а-а! – закричал я.

Жук заворочался, устраиваясь поудобнее в шишке, а определившись, сказал:

– Вы баночку под кровать поставьте. Там ей будет приятно и не жарко.

– Как скажете, – согласился я, засовывая банку с жучихой в угол под пружины, кривясь от боли и жалея, что все-таки не раздавил надоедливое насекомое.

– Ах какая все же красавица! Изумительная!..

– Рассказывайте! – скомандовал я, испытывая потепление во всем теле от массажа Лучшей Подруги.

– Что? – не понял Hiprotomus.

– Рассказывайте свою историю, пока я добрый!

– Что, в самом деле?

– Валяйте про ваши беды!

– Притомился я, – пожаловался жук. – Да и о грустном после веселого как-то несподручно.

– Как знаете. Другого шанса может и не быть.

– Ах, что с вами поделаешь! – с притворством вздохнул сосед. – Слушайте, но предупреждаю – финал сей истории столь печален и ошеломителен, что может серьезно ранить ваше сердце!

– Смелее! – подбодрил я. – Будем надеяться, что сердце выдержит!

– Итак, Полин умерла… – продолжил рассказ Hiprotomus. – Я страдал несказанно!.. Так высока была вершина моей трагедии, что моя милая нянька Настузя была готова отдать свою жизнь тотчас, дабы мои мучения сократились хотя бы на толику… Я был вынужден признаться, что пророчества старого следователя сбылись и женщины, черпающие нежность и любовь из моего сердца, любимые мои женщины погибли, убив себя в силу причин, вам уже известных. И тогда, находясь на пике своего трагизма, сам качающийся между жизнью и смертью, я поклялся всем богам и самому себе, что более никогда не сближусь с женщиной душевно и полюбовно, что в трезвом рассудке своем не возжелаю любви слабого существа под страхом собственной гибели!.. Коли суждено любимым созданиям гибнуть в моей ядовитой тени, то я вовсе оттолкну их, оставшись до смерти чистым духовно и телесно!

Целыми днями я проводил время, стреляя из лука. Лишь это спортивное занятие помогало мне унять свою плоть и желание души любить. Насыщенные и наполненные желанием страсти, стрелы летели точно в цель, поражая мишени в самые сердцевины… Со временем я стал принимать участие в небольших соревнованиях, в которых обычно занимал самые высокие призовые места. А однажды, когда я вступил на пьедестал почета первым номером, мне в подарок вручили колчан со стрелами, среди которых была стрела с золотым наконечником.

Меня даже приглашали на международные соревнования, но я всегда отказывался от такой чести, так как нимало не был тщеславен, занимаясь спортом лишь для успокоения непокорной плоти.

А через десять лет после смерти Полин началась шестидесятимесячная война с Германией, причиной которой послужило убийство Эммануила, сына германского короля, французским террористом, метнувшим в подростка двухфунтовую бомбу.

Несмотря на извинения нашего короля перед осиротевшим Францем IV, войну все же не удалось предотвратить, и все мужское население Франции в возрасте от восемнадцати до шестидесяти лет было мобилизовано.

Мне довелось пережить все страдания, являющиеся атрибутами любой войны. Я голодал и замерзал от холода, я был тяжело ранен в грудь осколком снаряда, и если бы не Настузя, добровольцем вступившая в армию санитаркой и вытащившая меня с поля боя, заваленного пудами человечьего мяса, то, вероятно, я бы еще тогда отдал Богу душу.

Настузя обнаружила меня за холмиком. Я лежал бессознанный, пробитый куском раскаленного металла почти под самым сердцем, и изо рта вытекала струйкой кровь, паря в зимнее небо и пузырясь от моего неровного дыхания.

Нянька промокнула рану ватой и, перемотав накрепко бинтами, ухватилась за воротник моей шинели и потянула тяжелое тело по снегу к родным позициям. От рывков я пришел в себя и увидел ее черную головку с трясущимися от усилий кудряшками.

– Ничего, мой дорогой! – улыбнулась она. – Я спасу тебя непременно!

– Лук мой возьми! – взмолился я. – И колчан со стрелами!..

– Возьму, милый! Успокойся, родной!

И тут я увидел протянутые к нам из-за соседней насыпи руки. Руки были черными, с длинными сильными пальцами и принадлежали огромному солдату-негру, лицо которого затекло кровью, лишь глаза просили о помощи, особенно выделяясь выпуклыми белками на багровом фоне.

– Настузя! – прошамкал негр раненым ртом. – Настузя!..

И я узнал его. Сквозь ускользающее сознание я ухватился за вспомнившийся образ и признал в нем знакомого негра Бимбо, который любил когда-то мою няньку самым страстным образом и которого я сделал навсегда несчастным в порыве юношеского эгоизма.

Сейчас Бимбо с раскроенной головой, через шевелюру которой проступали розовые мозги, тянул к нам свои руки и шептал умирающим горлом:

– Настузя! Любовь моя!

Она узнала его с первого взгляда. Она вспомнила его по голосу… Несмотря на то что с момента их разлуки прошло более двадцати лет, не обращая внимания на искореженную голову своего давнего возлюбленного, Настузя признала в умирающем эфиопе своего Бимбо, единственного мужчину, ее любившего, а теперь протягивающего к ней свои руки, дабы ухватиться за обрывающуюся жизнь и скончаться под благословения любви.

– Ах, мой Бимбо! – вскричала нянька и было рванулась навстречу своей молодости, как споткнулась о мои глаза, закатывающиеся под надбровные дуги предвестниками конца, и осеклась на полушаге.

– Иди к нему… – прошептал я. – Иди!..

Но она уже сделала выбор между двумя родными душами, точно такой же, как и двадцать лет назад, честно исполняя свой долг няньки сына Русского Императора. Она вновь ухватилась за воротник моей шинели и потянула мое бессознанное тело к нашим позициям, заливаясь от чудовищного горя слезами.

– Прощай, мой дорогой Бимбо! – скулила она. – Прости меня, любимый! – И тащила меня, тащила. – Кроме тебя в моей жизни был и есть только один мужчина, мой Аджип Сандал! – Она в последний раз обернулась в поле и втащила мое тело в отечественный окоп.

Меня вовремя успели доставить в лазарет. Еще несколько минут, признался хирург, и уже никакие чудеса медицины не были бы способны удержать мою душу в раненой груди.

Осколок извлекли из-под ребра, подлатали сердечную мышцу и уложили меня в палату выздоравливать.

А уже совсем вечером, когда на позиции сходила ночь, давая возможность воинам отдохнуть перед следующим сражением, моя Настузя сидела под зимним небом и ждала возвращения специальной команды, вытаскивающей с поля боя под покровом темноты тела погибших.

Она смотрела своими ночными глазами в мертвое пространство и почти не оглядывалась на солдат, проносящих носилки с мертвецами. Она точно знала, что почувствует, когда вынесут Бимбо… И верно: что-то повернулось у нее под сердцем, что-то защемило в душе в нужное время, и она незамедлительно бросилась к санитарам, умоляя поставить носилки на землю, и, откинув брезентовое покрывало, нашла под ним своего черного Геркулеса, почившего от ран с открытыми глазами, в которых застыла последней фотографией любовь.

Настузя сама обмыла его. Со всей нежностью, накопившейся за годы, она ласкала его тело на прощание, смывая влажной губкой военную пыль с опавшей на выдохе груди, с расслабившихся навеки плечей, плоского живота, уже остывшего, словно пустыня на ночь, и бедер, даривших ей когда-то всю радость мира… Она прикоснулась ладонью к лицу Бимбо и закрыла ему глаза навсегда.

Когда Бимбо опускали в общую могилу, Настузя что-то шептала одними губами. Или молитву, или просто обращалась к небесам, обещая встречу своему мужчине, как только сможет решиться.

А когда над могилой насыпали холм земли, она поклонилась кладбищу и пришла в палату лазарета, где принялась с любовью выхаживать меня – последнего мужчину, оставшегося в ее жизни…

Я выздоравливал почти полгода, а когда меня выписали и предложили демобилизоваться, я наотрез отказался от мирной жизни, ссылаясь на то, что мне необходимо полностью рассчитаться со своим врагом.

На самом деле война – то единственное, что отвлекало меня от мучительного желания любить, и я без страха и упрека бросался во все самые опасные бои и операции, в которых принимали участие лишь самые отчаянные добровольцы.

Отобрав одно, жизнь обычно сохраняет что-то другое. До конца войны меня более ни разу не ранили, а зажившую грудь украсили два ряда боевых наград, рассказывающих обывателям о моей героической натуре.

В самом конце войны я и десять моих солдат попали в окружение. Немцы, уже осознавшие свое глобальное поражение на этом историческом промежутке времени, со всей злостью загнанного в угол зверя пытались уничтожить мой отряд, укрепившийся на небольшой высоте.

Во время передышек Настузя перевязывала раненых, а уцелевшие готовились к новым атакам. Именно в тот день мне понадобилось умение стрелять из лука, так как боеприпасы заканчивались, а вертолет, который должен был нас вытащить из этого пекла, все не появлялся.

– Господи, что это? – вскричал наблюдающий солдат, глядя с высоты вниз.

Все проследили за его взглядом и открыли от удивления, а следом и от ужаса рты.

Внизу, во все поле, на нас мчались собаки. Они не лаяли, а бежали своим галопом молча, а оттого становилось совсем жутко.

– Доберманы! – сказал кто-то.

– Доги, – опроверг другой.

– Вот скоты, даже и собак не жалеют!

– Они нас не жалеют, а не собак! – вступил в беседу третий.

– Гранатами забросаем! Собаки не люди, отстреливаться не станут!

– А у нас гранат штук пять всего, а их штук триста или все пятьсот!

– Это не доберманы и не доги, – констатировал еще один. – Это питбули.

– Приготовиться к бою! – приказал я и передернул затвор автомата.

Рядом с собою я услышал такие же металлические клацанья. Я верил в то, что солдаты не подведут и что мы сможем перестрелять этих тварей.

Они навалились на нас со всех сторон, обрушиваясь в окоп простреленными телами, лязгающие жадными пастями, истекающие желтой экстазной слюной, и я видел, как один из солдат повалился на землю с разорванным горлом. Бешеная тварь продолжала рвать его мертвую плоть до тех пор, пока ударом приклада ей не размозжили голову.

Я продолжал поливать свинцом пространство, тогда как у других уже кончились патроны и они отбивались от питбулей с помощью штык-ножей.

Наконец я расслышал звук лопастей приближающегося вертолета.

– Еще немного! – прокричал я.

Весь наш окоп был завален сдохшими псячьими телами с оскаленными от застывшей злобы пастями, а новые все напирали и напирали сзади, находя свою смерть на этой уже кончающейся войне.

Вертолет не стал садиться, а спустил веревочную лестницу, и я приказал всем подниматься по одному.

– Быстрее-быстрее! – орал я, стреляя в собачье море с остервенением, пока последний солдат не скрылся в кабине вертолета и я не остался в окопе один.

Они поддерживали меня огнем сверху, но стреляли осторожно, отсекая лишь основную собачью свору, боясь ранить меня случайно.

Я уже вступил на веревочную лестницу, когда в рожке кончились патроны, и, пользуясь этой невооруженной секундой, одна тварь с крысячьей мордой отчаянно прыгнула, вцепилась мне зубами в сапог и рванула его в бешеной злобе.

Я сжал в сапоге пальцы, вертолет стал подниматься, увлекая меня на веревочной лестнице с болтающейся на ноге собакой… Передернувшись от омерзения, я затряс ногой со всей силой, на какую был способен! Сапог соскользнул с ноги и рухнул на землю вместе с питбулем, который не заметил ни своего взлета, ни падения, а все продолжал вгрызаться в свиную кожу моей утерянной обувки.

И тогда я снял с плеча лук, вытащил из колчана стрелу, натянул тетиву и выстрелил…

Даже в свое последнее мгновение жизни собака не заскулила, а лишь еще более оскалила пасть с желтыми зубами и сдохла рядом с сапогом.

Только в кабине вертолета, осматривая свой лук, я понял, что в горячке вытащил из колчана стрелу с золотым наконечником, навсегда израсходовав свою награду на ничтожную собачью жизнь…

Назад Дальше