3. ШЕСТОЙ СВЯЗИСТ ПОТАЕННОЙ
Что же произошло с губой Потаенной после революции? Вопрос законный. Отвечаю: почти что ничего! Атька, если и прилгнул, то, как ни странно, самую малость — покровитель его, расторопный архангелогородец, действительно подбирал «остаточки». Правда, советские геологи возобновили работы в тех местах, но, говорят, и трех лет не прошло, как залежи были выбраны до самого донышка. После этого губа Потаенная надолго погружается во мрак…
О себе разрешите кратко, только то, что имеет непосредственное отношение к Потаенной. Гражданскую войну я закончил на Балтике, а потом, как гидрограф, перешел в УБЕКО — Управление безопасности кораблевождения на Крайнем Севере. Исходил этот Крайний Север на кораблях вдоль и поперек, но, представьте, так больше и не побывал ни разу в своей Потаенной — как-то все не складывались обстоятельства.
Между тем у нас в Арктике, и буквально на глазах у меня, происходят удивительные события. Ледокольный пароход «Сибиряков» — он еще дважды будет фигурировать в моем повествовании — за одну навигацию проходит Северным морским путем; Чкалов и Громов, как пишут в газетах, совершают «прыжок» из СССР в США; и, наконец, на «макушку земного шара» высаживаются наши зимовщики во главе с академиком Шмидтом!
Однако события эти обходят Потаенную стороной. Грустно, но факт! Такой уж это оказался заброшенный уголок Арктики.
Очень мало упоминаний о Потаенной, а также обо мне найдете и в литературе. Хорошо еще, если автор какого-нибудь сугубо специального труда скороговоркой пробормочет в сноске или в примечании: «Губа положена на карту лейтенантом таким-то на гидрографическом судне таком-то». Даже коллеги-гидрографы, на глазах у которых произошел небывалый географический казус со спрятанной от начальства губой, начисто выкинули все из головы. При встречах никто и словом не обмолвился: «Как, мол, Потаенная твоя там? Ну и баталию же ты, помнится, выдержал из-за нее с этим купчиной… как его…»
Обидно? А как бы вы думали?..
Вспоминая об открытой мною — вроде бы и ни к чему? — губе, я рисовал в своем воображении тех сибирских лаек, которые встретили нас, сидя в ряд на берегу. Для меня это было как бы воплощением безысходного запустения. Брошенные абабковскими рудокопами собаки вскоре после нашего ухода, конечно, убежали в глубь тундры и одичали там, либо их, что более вероятно, забрали к себе ненцы из ближайшего стойбища. И все же при мысли о Потаенной я долго не мог отделаться от странной гнетущей ассоциации: с низкого мглистого неба свешивается матовый шар луны, мохнатые диковатые морды молитвенно подняты к ней, безлюдный берег по временам оглашается протяжным, скорбным воем.
И так, вообразите, длится годы и годы…
Что же явилось причиной того, что «по прошествии времен», торжественно выражаясь, перед узкой косой и надежно укрытым за нею заливом вновь раздернулся черно-белый занавес из снежных зарядов и тумана?
Вы не ошиблись. Война! От глубокой спячки Потаенную пробудила Великая Отечественная война. Но известную роль сыграл в этом и я.
Видите ли, в начале войны я был призван на Военно-Морской Флот, в звании капитана второго ранга. А в августе 1941 года была сформирована Беломорская военная флотилия со штабом в Архангельске, которая входила в состав Северного флота. Я получил назначение в оперативный отдел штаба, поскольку — вероятно, не без оснований — считался знатоком Северного военно-морского театра.
Поразмыслив над картой, я не замедлил доложить начальнику штаба о том, что, по-моему, нужно разместить в губе Потаенной новый пост наблюдения и связи. Оттуда, с высокого берега, просматривается значительная часть акватории. И вместе с тем служебные и жилые помещения можно со стороны моря укрыть от наблюдателей, так как тундра в этом месте полого спускается к востоку.
Начальство согласилось с моими доводами и приказало сформировать команду нового поста. Этим пришлось непосредственно заниматься мне: заместитель начальника штаба убыл в командировку, и я в течение двух недель исполнял его обязанности. Тут-то и появился будущий шестой связист Потаенной.
На мой письменный стол легли его документы. Если не ошибаюсь, заявление, написанное на листке, вырванном из школьной тетради в клетку, выражающее желание уничтожать фашистов, находясь в рядах доблестного Военно-Морского Флота, затем справка из школы об успешном окончании седьмого класса и два удостоверения: члена клуба радиолюбителей-коротковолновиков и участника республиканской географической олимпиады, получившего вторую премию. Паспорт, комсомольский билет и метрика якобы сгорели в поезде во время бомбежки, которой подвергся владелец документов по пути в Архангельск. Подпись на заявлении была старательная, еще неумелая: «Гальченко Валентин».
Я, разумеется, наложил резолюцию: «Отказать!» И любой, уверяю вас, сделал бы то же, сидя за моим столом.
Но, как известно, настойчивым везет. А Гальченко Валентин был настойчив. Причем, что очень важно, не нагло настойчив — сейчас говорят: «пробивной», — а очень немногословно, деликатно, я бы сказал даже, гипнотически настойчив.
Он ухитрился перехватить меня по дороге в штаб, который помещался над Северной Двиной в одном из зданий горкома партии.
Первое впечатление от этого Гальченко было, откровенно говоря, не из обнадеживающих. Он был невысокий, тощенький и с каким-то, я бы сказал, наивно-упрямым и вместе с тем застенчивым выражением лица, вдобавок чрезвычайно белесый. Белесыми были у него и волосы, и брови, и ресницы, будто мама перед визитом к начальству окунула сыночка в кринку со сметаной.
Запинаясь, он сообщил, что родом с Украины, уроженец города Ромны.
— В нашем городе родился киноартист Шкурат, который играл старого казака в фильме «Чапаев», — поспешил добавить проситель, будто это обстоятельство могло расположить меня в его пользу.
Отец Гальченко Валентина, как выяснилось, воевал на Западном фронте, а сам он эвакуировался с матерью в Архангельск, где жили родственники. Мать устроилась в госпитале медсестрой.
— Поезд твой где горел? — спросил я.
— Под станцией Коноша! — торопливо ответил Гальченко. — В третий вагон ка-ак ахнет бомба!
— А сколько лет тебе, говоришь?
— Восемнадцать, — сказал он и неожиданно запнулся, покраснел.
«Поезд-то, возможно, и горел, — подумал я, — но паспорта скорее всего не существует вообще в природе. А покраснел посетитель потому, что не привык еще врать, пусть даже с самыми благородными намерениями».
Мне это понравилось в нем. То есть именно то, что он покраснел. И все же скрепя сердце пришлось подтвердить свою резолюцию.
После этого Гальченко принялся аккуратно, как на службу, являться в мою приемную и просиживать там с утра до вечера. Когда я проходил мимо, он поспешно вскакивал, однако не произносил ни слова. Всего лишь, понимаете ли, скромно напоминал о себе, но — неуклонно, неотвратимо!
Наконец адъютант (без моего ведома) запретил ему сидеть в приемной.
Но он не унялся. Лишь «отступил на заранее подготовленные позиции» — встал напротив здания штаба на противоположном тротуаре.
Как-то в разгар суматошного рабочего дня я вышел из-за стола, чтобы немного поразмяться. Сделал два или три вдоха-выдоха перед открытой форточкой и вдруг заметил этого упрямца из Ромен. Глубоко засунув руки в карманы, он подскакивал и переминался с ноги на ногу на своем посту. Доски тротуара прогибались, пружиня под ним. Если не ошибаюсь, моросил дождь. И вообразите, я невольно растрогался при виде этой тощенькой, узкоплечей, стоически мокнущей на тротуаре фигурки в каком-то поношенном, куцем, с короткими рукавами пальтеце!
Гляжу, земляк прославленного киноартиста, продолжая подпрыгивать, вытащил из кармана горбушку хлеба и начал ее задумчиво жевать. Эта горбушка, признаюсь, меня доконала.
«Как он питается? — подумал я о нем. — Мать при всем желании не может уделять ему много из своего скромного жалованья. На работу между тем упрямец не идет, видимо, надеется, что я переменю свое решение… А ей-богу, я и переменю его! По крайней мере, мальчишка будет сыт, обут, одет. Опасно в Потаенной? Ну и что из того? А где не опасно? В прифронтовом тылу иной раз опаснее, чем в такой вот захолустной губе Потаенной. Воевать, судя по всему, он будет не хуже других. Тем более он — любитель-коротковолновик, а на постах у нас не хватает радистов. Разумеется, это против правил — взять на службу без паспорта, только на основании справки из школы и удостоверения участника какой-то географической олимпиады, вдобавок неразборчиво написанного. Ну да была не была! Первый раз в жизни рискну нарушить правила!»
И я нарушил их…
Понимаете ли, если бы «все происходило на год позже, я бы направил этого Гальченко на Соловецкие острова к капитану первого ранга Авраамову, начальнику школы юнг. Но в 1941-м школы там еще не было. Так что мое положение оказалось безвыходным.
«Черт его знает, этого настойчивого роменца, — думал я, уговаривая сам себя, — может, и на самом деле ему восемнадцать? А что он низкорослый и худенький, так мало ли чего: плохо питался в детстве, болел долго либо просто порода такая мелковатая у них, у Гальченко».
Я вызвал адъютанта.
— Пригласите ко мне того молодого человека с горбушкой, который топчется перед штабом на тротуаре!
Молодой человек с горбушкой явился.
— Значит, восемнадцать? — спросил я, не поднимая глаз от бумаг. — Хорошо! Я верю тебе. Отправляйся прямо в военкомат. Я сейчас туда позвоню.
И через несколько дней он пришел ко мне уже краснофлотцем, одетым по всей форме, в черной шинели, в черной шапке с утопленной в мех красной звездочкой, туго-натуго подпоясанный — чтобы нельзя было засунуть двух пальцев за ремень, — а на ремне медная бляха, надраенная до солнечного сияния. Таковое же сияние испускала и его улыбающаяся физиономия. Он даже показался мне выше ростом. И тут я окончательно уверился в том, что поступил правильно.
Начальник связи флотилии, естественно, приказал штабным радистам проверить его знания и умение.
Результаты проверки оказались удовлетворительными.
Перед самым отъездом он пришел ко мне попрощаться — уже со знаком штата радиотелеграфиста на рукаве. Это суконный черный кружок с красной окантовкой, а посредине, на фоне адмиралтейского якоря, вышиты две красные, зигзагообразно перекрещивающиеся стрелы, удостоверяющие принадлежность их владельца к великому братству советских военных радистов.
Помнится, вновь испеченный краснофлотец то и дело скашивал глаза на свой рукав, любуясь этими красивыми стрелами.
Но прежнего сияния на его физиономии я не усмотрел.
Выяснилось, что он недоволен мною. Как? В чем дело? Почему?
Гальченко, понимаете ли, узнал, что его направляют на пост наблюдения и связи. Из-за этого он и заявил претензию. Пробормотал, потупясь, что, по его мнению, принес бы Родине больше пользы, служа на корабле, а не на суше. Суша, видите ли, его не устраивала. Он желал разрезать форштевнем крутые волны, штормовать, топить!
Но тут я быстренько, без лишних церемоний выпроводил неблагодарного строптивца за дверь.
Так, с выражением обиды на лице, он и отбыл на ледокольном пароходе «Сибиряков» к новому месту службы…
Да, вот о чем еще, пожалуй, стоит упомянуть!
При посадке на пароход он немного замешкался, прощаясь с матерью, потом кинулся бегом по причалу, сгибаясь под тяжестью сундучка, и кто-то из будущих его товарищей крикнул матросам, стоявшим у сходней: «Погодите сходни убирать! Не видите, что ли, последний связист Потаенной поспешает!» А моторист поста Галушка, кажется это именно был Галушка, добродушно поправил: «Не говори: последний! Может, он в работе у нас будет первый. Говори: шестой связист Потаенной!»
И на какое-то время это стало как бы его кличкой…
А теперь позвольте мне, так сказать, чуточку посторониться, чтобы выдвинуть Гальченко и пятерых его товарищей на передний план.
Я, как видите, сделал свое дело — положил в 1912-м Потаенную на карту, а в 1941-м убедил начальство организовать там пост наблюдения и связи. В дальнейшем судьба Потаенной целиком зависела уже не от меня, а от шести связистов поста. Сейчас рассматривайте меня лишь как историографа, добросовестно повествующего об этой необычной судьбе.
О да, само собой! То, о чем я узнал впоследствии от Гальченко, позволю себе иной раз дополнить собственными своими впечатлениями об Арктике. Не будете на меня за это в претензии?
4. МИКРОБЫ ЗДЕСЬ НЕ ВЫЖИВАЮТ
Признаться, отчасти я понимаю огорчения шестого связиста Потаенной. Подумайте, ему даже не дали вдосталь насладиться переходом по бурному Карскому морю!
Старшина первой статьи Тимохин, командир отделения радистов, по свойственной ему природной недоверчивости не слишком-то полагался на оценку штабных радистов. Он сам решил проверить Гальченко по пути в губу Потаенную.
— Посмотрим, посмотрим, какой ты любитель! — сказал Тимохин зловеще и подбородком указал ему на табуретку напротив.
Очень ясно представляю себе эту сцену. Обоих радистов разделяет длинный обеденный стол. Дело происходит в кубрике, команда «Сибирякова» только что отужинала. Некоторые матросы уже разбрелись по койкам, другие собирались последовать их примеру, но в предвкушении зрелища снова уселись за стол.
В полном составе присутствуют в числе «болельщиков» и связисты поста.
Не удостаивая вниманием публику, старшина Тимохин выбил дробь на столе согнутым указательным пальцем. О, это был, бесспорно, виртуоз своего дела! На телеграфном ключе работал, я думаю, не хуже, чем Паганини играл на скрипке. Гальченко оробел, но не подал виду. Черенком вилки простучал ответ — конечно, не так быстро, как Тимохин, но в неплохом темпе. Матросы за столом заулыбались и придвинулись ближе. Краем глаза Гальченко заметил, что мичман Конопицын, начальник поста, многозначительно переглянулся со старшиной второй статьи Калиновским, командиром отделения сигнальщиков. Но лицо строгого экзаменатора оставалось непроницаемым.
Опять это дьявольское тимохинское стаккато! Старшина рассыпал по столу такую скороговорку, что кто-то, сидевший рядом, не удержался и восторженно крякнул. Гальченко собрался с духом и отстучал старшине ответ, по-прежнему довольно быстро. Понимаете ли, он очень старался!
— Ну как? — подавшись вперед, спросил моторист Галушка.
— Сойдет для начала, — небрежно ответил Тимохин. — До классного радиста, конечно, ему далеко. Но подучится, будет тянуть! Я на койке нежиться не дам!
И вы думаете, Тимохин отступился от него после этой проверки? Как бы не так! По два-три раза в день перехватывал на верхней палубе и мрачно говорил, смотря куда-то вбок:
— Воздухом дышишь морским? Успеешь надышаться еще! Пойдем-ка лучше в кубрик, делом займемся! Что зря на походе время терять!
Да, это был человек долга. Представляете, он занимался с Гальченко по специальности всю неделю, что «Сибиряков» шел от Архангельска к Потаенной. Как он пояснял, хотел натренировать память новичка и обострить его несколько туговатый слух.
— Стучишь ты, в общем, терпимо, — говорил он, — но за память тебя не похвалю, нет! Настоящий радист обязан ухватить во время приема и держать в памяти не менее двух-трех кодовых сочетаний, чтобы поспеть их записать. Мало ли что может случиться! Карандаш у тебя, допустим, сломался, чистый лист бумаги потребовался, крыша над головой, наконец, загорелась от снаряда. Тут и нужна радисту память!.. Слух тоже имеешь не абсолютный. Когда будет много помех в эфире, станешь нервничать, теряться, путать. А у настоящего радиста знаешь какой должен быть слух? Если, к примеру, играет оркестр, то радист обязан отчетливо различать любой инструмент. Хоть завтра в дирижеры нанимайся… Дай! — недовольным голосом требовал он и отнимал у новичка наушники. — Теперь стучи!
Они уже не перестукивались костяшками пальцев или черенками вилок по столу. Старшина раздобыл у радистов «Сибирякова» тренировочный пищик. Надев наушники, Гальченко с напряжением вслушивался в торопливый, очень резкий писк. Потом они менялись со старшиной ролями.
Воображаете картину? Сидят оба — взрослый и юнец — рядом на длинной скамье, как два сыча на одной ветке. Бортовая качка кладет «Сибирякова» с волны на волну, солонка и хлебница ездят взад-вперед по столу, приходится то и дело прерывать тренировку и подхватывать их, чтобы не свалились на пол. Из камбуза тянет кислыми щами и подгоревшим жареным луком.
Периодически новичка выворачивает наизнанку, но старшина Тимохин неумолим. Он говорит: