— Мы их подтянем осенью, когда посватаемся.
— Объединение, конечно, вещь хорошая, я давно говорил, что крупное хозяйство значительно рентабельнее. И если даже, Микита, мне председателем в укрупненном не быть, то я все-таки за укрупнение. Правда, одно меня тревожит… В этом году за животноводство нам звездочки светят (Оришка моя у печи ушами запрядала). Наверное, и вам, кума Оришка, ну и мне, как голове. Не знаю только, как будет, если при объединении выберут кого-нибудь другого. Кому тогда присудят? Тому, кто был, или тому, кто будет?
— Не беспокойся, Логвин Потапович, в Кремле правду видят… Ты мне другое скажи: был у тебя сегодня Аполлон Комашка, садовник из Орджоникидзевского рудника?
— Это тот кавалер? Был.
— О чем же вы переговоры вели?
— Да о чем же: о саженцах, известно. Дай и дай. За этими «дайками» как раз и начинаются нарушения…
— Отказали, значит…
— Чего там отказали… Зюзь тоже присутствовал при разговоре, не даст соврать. Продадим, сказали, небоже[4], что самим негоже… Не думай, что я так ему и брякнул, мы, брат, тоже дипломаты!.. А, знаешь, чего он захотел? «Сталинского» им отпустить, хо-хо-хо!.. Распробовали! Но мы народ темный, нам абы гро́ши, абы лес, а не хочешь по дружбе жить — отчаливай… Вот и старый друг приятель Карпо Лысогор вчера звонил, хочет свою МТС озеленить… Карпа не уважить просто грех, да и то относительно «Сталинского» я еще не дал ему окончательного резюме.
— А по-моему, и руднику надо отпустить.
— «Сталинское»?
— «Сталинское».
— Ты что, Микита? Такой сорт! У нас в руках!.. Да ни за какие деньги!
— Именно такой сорт должны получить рудники.
— Слушай, Микита… Я знаю тебя давно: ты всегда по колени в фантазиях бродишь. К твоим выдумкам мы уже привыкли. Но чем дальше, тем труднее мне тебя понимать, Микита. Неужели ты уже перестаешь быть патриотом нашего «Червового Запорожца»? Неужели тебе не дороги его слава и первенство? Мы с тобой — основатели, мы за него какой бой выдержали с кулачьем и их подпевалами! Вышли, наконец, на светлый путь, залечили раны войны, окрепли так, что с Посмитным можем тягаться! И вот теперь ты советуешь раскрыть ворота настежь — заходи, бери, что кому нравится?! Ей же ей, Микита, если бы ты не тут вырос, подумал бы я, что тебя рудничные подослали…
— Все-таки я не понял, Логвин Потапович, почему ты не хочешь новый сорт горнякам отпустить?
— Э, ты на это не бей, товарищ Братусь! Сам я с нашим героическим рабочим классом издавна в смычке живу… Ты видел их сады? Они еще только за дело берутся. Они еще не знают, на какой вербе груши растут. Ты им дашь редкостные, самые дорогие саженцы, а они их завтра своим козам скормят… Еду как-то в прошлом году, а у них возле дерева козел привязанный прохаживается — сторожа нашли! Козлу один чорт, что перед ним: буржуазный западноевропейский сорт или твой новый мичуринский — все объест и спасибо не скажет. Да и вообще, будь я на их месте, знал бы я свой марганец и не лез бы в чужой приход. Это уж нам с тобой на роду написано: паши, мели, ешь. Ты скажешь: проспект Единения, проспект Мира… Проспект проспектом, мы его, конечно, проложим, раз предусмотрено планом реконструкции, но основа — отрасли производства у нас остаются различные, и ты этого не игнорируй, Микита… Рудники в садах! Где это было, где это видано? Чем садами развлекаться, лучше бы планы перед государством с нашей аккуратностью выполняли, из графика не выбивались, как вол из борозды, чтоб круглый год на всех рудниках победоносные звезды горели!..
Мелешко вытер кулаком усы и посмотрел на меня: ага, возрази!
— Слушал я тебя, Логвин Потапович, теперь ты меня послушай. Не туда бьешь, совсем не туда. Нам нечего пускать друг другу дым в глаза: мы с тобой сидим не за круглым столом. Раз ты не хочешь выложить, почему вы с товарищем Зюзем против рудничных садов настроены, так я сам тебе это выложу, чтоб прояснить настоящие ваши мотивы. Козлов и коз ты сюда за хвост притянул, Логвин Потапович. Сегодня козел объедает дерево, а завтра козла самого можно съесть. Не в этом проблема. А вот когда разведут рудники у нас под боком свои горняцкие сады, когда закраснеет возле каждого коттеджа наше «Сталинское» и появятся на рудниках добрые лимонарии, так куда же, спрашивается, будем мы тогда сбывать свою собственную продукцию? Для кого тогда будем ларьки на своих рудниках открывать? Кто к нам придет, кто купит? Плодоконсервный завод все не заберет, мы у него не одни. В Кривой Рог везти? Далеко, да у них тоже сады зашумят, там ведь подхватят инициативу наших рудников… Где же выход? То ли обсадить рудники садами, чтоб гноить потом свою колхозную продукцию, то ли пусть остаются рудники такими голыми, как были до сих пор, зато мы откроем еще десяток рундуков на марганцах, выжмем из знатного забойщика Богдана Братуся его знатные заработки и ввалимся в коммунизм самыми богатыми людьми, с набитыми кошельками. Говори, Логвин Потапович: так думал?
— Ты меня винишь, а сам за своего сына Богдана переживаешь, о его длинном рубле заботишься… Ну, скажи, разве ж это не семейственность, не приятелизм?
— Нет, ты отвечай мне на вопрос, товарищ Мелешко! И не забудь, что твой сын Порфирий тоже на руднике марганец долбит!
— Что же, и Порфирий от земли отказался, под землю его потянуло… Ты не спеши, Микита, с выводами, я тебе на твой вопрос еще отвечу, а раньше ты мне объясни: неужели тебе не приятно, что на выставке возле нашего стенда вавилон стоит, не о соседских поросятах, а о нас добрая слава катится? «Чье это яблоко такое роскошное?» — «Червоного Запорожца»! — «Где еще можно „Сталинское“ достать?» — «Нигде! Это их приоритет, их колхозная монополия!» И теперь вот его, нашу эмблему, нашу гордость передать рудникам? Да за какое такое шефство? Ну, пусть уж абрикос — не возражаю. Пусть такой-сякой куст смородины — молчу. Но зачем же «Сталинское»?! Почему именно «Сталинское»?! Что они, так уж сыты нашим сортиментом, что ничем другим удовлетвориться не могут?
— Не строй из себя простака, Логвин Потапович. Ты хорошо знаешь, почему именно этот сорт так полюбился горнякам. И красивым видом, и вкусом, и особенно своими редкостными освежающими качествами наш новый сорт заметно выделяется среди других. Он словно специально создан для людей тяжелого физического труда. Ведь на свете нет труда более тяжелого, чем труд шахтера и рудокопа. Может, я, Микита Братусь, всю жизнь мечтаю создать для них что-то необыкновенное, целительное, достойную награду горняку за его богатырские усилия. Ты спрашиваешь, приятно ли мне, что наши стенды в центре внимания, что слава идет о нас?. Кому это не было бы приятно? Но мне во сто крат приятнее будет, если горняк, поднявшись на-гора из жаркого забоя, увидит дома на своем столе в хрустальной вазе мое краснощекое, мое любимое, освежающее «Сталинское»! Этого я хочу, и этого я достигну! А то, что вы мудрили с Зюзем, мне хорошо известно, я сразу догадался, хотя ты и сейчас не хочешь признаться… Логвин! Ну, разгадал я ваши подводные мысли или нет?
— Гм-гм… Разгадал.
— И чего ты пристаешь весь вечер к человеку? — вмешивается вдруг Оришка. — Он все же наш голова, а ты по чину бригадир — и только.
— Я бригадир, Оришка, но чувствую, что прав, и потому на моей стороне сила. А он хоть и голова, а неправ и сам чувствует, что неправ, потому сидит и только мычит. Ты бы, Оришка, налила нам еще по наперстку… Хоть по единому.
Этого она не слышала, оглохла. В детство впала? Завела свару с Федей… Хлопец сидит себе на лежанке, мирно мастерит скворешню, а ей вроде стружки в кадку летят. С родным ребенком не помирится, за онучу поднимет бучу — хоть разводи их.
— У тебя, — говорю, — Логвин Потапович, с диалектикой очень туго. Ты смотри на жизнь, как философ, потому что она смотрит на тебя именно так и хочет видеть тебя в неустанном развитии и движении вперед. Ты сейчас ощетинишься — с чего это, мол, я тебе проповеди читаю и такой ли, дескать, я сам, Микита, мудрый и образованный? Дело не в том. Я, говорят, мичуринец, «воинствующий глашатай», «верный последователь его» — хоть бери и мичуринскую пробу ставь на лоб. А все мне мало! Заглянул бы ты мне в душу… Часто меня что-то грызет, честно чувствую себя неудовлетворенным: мало, Микита, сделал, можно бы больше и лучше, нужно только смелее брать быка за рога. Мичуринская наука открывает перед нами безграничные перспективы, буквально безграничные. Далеко, ох, далеко не все мы охватили величие этого учения. Ведь можно действительно все на свете лепить этими руками, преображать фауну и флору снизу доверху, обновлять их до неузнаваемости по желанию и стремлению человека. Конечно, на первых порах это не каждому легко понять, — мы вырастали в мире, где всему, казалось, определены границы. И вдруг открываются перед тобой такие горизонты, такие перспективы, таким повеяло простором! Думаешь, я на себе не чувствую иногда тяжелый груз старых пределов, рамок, ограничений? Ошибаешься, друже… Вот собрались ко мне зимой наши молодые садовники и садовницы… Хоть бей, но учи! А Микита? Конечно, есть у него чем поделиться, по жизни не шел верхоглядом, по колосочку подбирал все ценное, что попадалось на пути, а вот столкнулся с молодыми, смелыми, и сам — по ходу обучения — нет-нет да поймаю себя неожиданно на том, что — эге! — тут ты сам, учитель, еще не перешагнул эту границу, потому и ставишь курсантам какие-то рамки. Кое-кто заметит, а большинство — нет, доверяются опыту старика. «Погоди, — думаю, — Микита, тут что-то не то… А ну, попробуй, что выйдет, если без рамок, если налечь и сломать и эти барьеры и барьерчики?!» Потом убеждаешься, что можно и нужно было их сломать. Все время надо стремиться на простор, выпрямившись для богатырского размаха, уметь распознать рутину, какой бы доброй и родной она ни казалась тебе… Мы говорим, Потапыч: молодость мира. Мы — пионеры настоящей жизни, деятели великой науки. Так будем же беспощадны к себе! Пусть юношеские дерзания, пусть вечная отвага всегда сопутствуют нам…
Мелешко, вижу, не совсем согласен со мной. Сидит, задумавшись, жует свой черный ус — сейчас скажет, что чудес на свете не бывает.
— Чудес, Микита, на свете не бывает, — говорит, выждав, Мелешко. — Я, Микита, чувствую, что все время расту, все время — в процессе… Когда мы войдем в коммунизм, тогда, пожалуйста, требуй от меня и того и другого. Все у меня найдешь… Ты знаешь, Микита, что Мелешко умеет перестраиваться на ходу. Не услышите вы тогда о мелешковских комбинациях — ведь мы идем туда, где не будет места разным комбинациям, туда, где вообще никакой торговли не будет, а будет полный достаток. Но пока что мы должны думать о сегодняшнем. Если сейчас вводить «каждому по потребностям», то что же получится? Вот ты меня рудниками упрекаешь — хоть сорочку с себя снимай, да им отдай, а я придерживаюсь устава. Какой из меня хозяин будет, если я свое, кровное, колхозное, начну разбазаривать налево и направо? Им дай, пятому, десятому, а я тебя спрошу: горняки-то нам много дают?
— Не извращай факты, Логвин Потапович, они упрямые, сами за себя постоят. Ты имеешь в виду стояки? Стояков не дают и правильно делают, рудник не Лесоснаб. Подумай, сколько тебе всего другого дают, и значительно более важного. Откуда ты электричество берешь, дорогой товарищ Мелешко? От нашего государственного Днепрогэса. Как это ты ухитрился столько тракторов и другой техники себе наковать? Что бы ты без них сегодня делал? Куры б тебя на пепелище загребли в послевоенный период, если бы не выручил рабочий класс, в его числе и наши горняки своим стахановским марганцем. Ты знаешь, куда и для чего он идет. А возьми наш сад… Чьими саженцами засадили мы свой первый квартал? От Мичурина получили, из далекого города Козлова. Или, может, ты наши цитрусы в гнезде высидел? Морем приплыли от братской Грузии в подарок! Да еще как! в марлю упакованные, с корнями, обложенными мхом.
Мелешко мой краснеет, хотя, казалось бы, некуда ему уже больше краснеть.
— Да я готов лучше в Грузию отправить партию саженцев нашего нового сорта, чем этим клиентам отдавать! На Урал пошлю, за Урал, — ты, брат, этим Мелешко не испугаешь… кого другого учи братским связям, но не меня.
— Я тебя и не собираюсь учить, товарищ Мелешко, пусть тебя партийная организация учит. Как раз недавно разговаривал я с нашим парторгом, с товарищем Баштовой…
— Ты и ей уже успел нашептать?
— О чем?
— Да все о том же… О рудниках, о саженцах.
— А как же. Все выложил, как должно быть. Рассказал, как вы сговор устроили с товарищем Зюзем, как новый сорт в кулак зажимаете, дороги ему не даете.
Повесил голову мой Мелешко, вянет, на глазах оседает, даже жалко человека стало.
— Не ожидал я такого от тебя, Микита… Из-за какой-то Комашки он уже побежал, нажаловался, забыл обо всем, что вместе переживали…
Уже не пружинят могучие мелешковские усы, печально обвисли.
Понял, наконец.
— Не дрефь, — говорю, — верный товарищ, выше подними свою министерскую голову! Разговаривал я сегодня с парторгом, да не об этом. Была у нас беседа более приятная… Ты ждешь, пока коммунизм объявят декретом, а оглянись, друже: он уже вокруг нас прорастает, буйные побеги выбрасывает!..
IX
Когда бы я ни лег, с вечера или заполночь, все равно поднимусь рано — такая привычка. И хоть мало сплю, да крепко и часто вижу цветистые сны.
Вы не умеете разгадывать сны? Удивительный сон видел я этой ночью.
Будто собираемся мы с Оришкой в клуб, что ли. Побрился я, усы закрутил, потом провел ладонью по щеке и… люди добрые! — нет уже на ней морщин! Провел по второй — мгновенно то же самое произошло. Сам на себя дивлюсь — молодой.
— Ты видишь, Оришка, что со мной случилось?
А она говорит:
— Сделай то же и мне.
Подхожу к ней, провожу ладонью по щеке, потом по второй (слегка) — и уже стоит передо мною Оришка, как в молодости стояла: круглолицая, тугощекая, чернобровая.
Одеваемся по-праздничному, внимательно оглядываем друг друга. Она шаль накинула на плечи, я перед ней — в новых чоботах и в галошах, она цепляет себе Золотую Звезду на грудь, а я — медаль лауреата.
И так выходим со двора на широкую, будто знакомую и незнакомую, асфальтированную улицу.
Идем, а сзади — слышу — какие-то голоса шипят:
— О, гляди, Братусеня́ вырядилось, пошло…
— Какое Братусеня? То, что голопузым по улице бегало и батогом пылюку сбивало?
Оглядываюсь — позади никого, а между тем голоса опять шипят:
— Хозяином оно будет! Вернулось из Таврии, с заработков, и поскорей четыре чобота обуло! (То есть сапоги с галошами.)
Оборачиваюсь — никого. То ли пылью развеялись, то ли боятся меня, шипят откуда-то, а на свет не показываются…
— Не обращай внимания, — советует Оришка. — Разве ты их не знаешь? Это те, для которых даже галоши на человеке — диковина. Те, что мечтали когда-то: если стал бы я, мол, царем, так сало с салом ел бы и на свежей соломе спал бы.
— А и правда, — говорю Оришке, — голос как будто его… Он, он! Тот самый, что босиком от снега до снега ходил и путами подпоясывался!.. Чего ему от меня нужно?
— Сказала тебе: не обращай внимания. Это уже не живой человек, это привидение.
Вышли за село, идем, а шлях перед нами все поднимается и поднимается. И местность не горная — наша, южная равнина, а шлях все на подъем идет. Скоро по сторонам возникла прозрачная воздушная глубина, а шлях стал голубой, блестящий, как небо весной.
«Куда ж это мы?» — думаю. И вскоре — аж дух у меня захватило! — вижу, что впереди, над дорогой, солнце выкатилось, по-утреннему огромное, и мы будто идем прямо на него.
— Оришка, это мы… туда?
— Туда, — отвечает жена, пристально глядя на растущее с каждым нашим шагом светило. И легко на него смотреть, глаз не режет, хоть и очень яркое.
— Тебя не ослепляет, Оришка?
— Нет.
— Разве ты орлица? Только орлицы могут смотреть на солнце.
— А ты разве орел? — отвечает она мне улыбаясь.
Так, переговариваясь, дошли мы до самого солнца, выросшего в высокую золотую гору. Ничего не боясь, шагнули мы прямо в солнце, в самый его мякиш, и воздух стал вокруг ароматным, сияющим, как в нашем саду в пору цветения. Куда ни глянь, все вокруг сияет, и хотя я иду в середине самого солнца, однако меня не жжет, а только тепло и светло мне и очень легко итти. Не останавливаясь, прошли мы сквозь солнце и вышли по ту сторону его!
Перед нами открылась беспредельная золотая равнина. Такой красоты, такого простора я еще никогда не видел! Словно вечное лето там, вечный мир между людьми — благоустроенно, торжественно как-то вокруг, светозарно… Слева и справа блестят асфальтовые дороги, в неоглядных золотых степях полевые таборы белеют, окутанные зелеными садами; комбайны будто сами плывут в высоких, как камыш, хлебах, — комбайнеров на них не видно.
— Что за чудо, — говорю, — Оришка… Где в них комбайнер сидит?.
— Микита, разве ты не здешний? — пожимает Оришка плечами. — Эти машины по радио управляются.
Ах, вот оно что!
Идем дальше. Начались необъятные зеленые пастбища. Отары тучами плывут — тысячи тонкорунных асканийских мериносов.
— Погоди, — кричу Оришке, — разве ты не узнаешь? Это ж наша Таврия!
Может, и овец тут радио пасет? Нет, чабан все-таки есть, маячит в белом костюме, ровно дачник. Подхожу ближе — и кого я вижу? Богдан, мой средненький, забойщик из Краснознаменного!
— Ты, — говорю, — Богдан, уже овец пасешь?
— Моя, — говорит, — очередь.
— Очередь! А кто же марганец долбит?
— Как кто? — удивляется сын. — Сегодня там товарищ Мелешко, Логвин Потапович. По графику как раз ему выпало спускаться в шахту.
Странные, но какие справедливые порядки!
Расспрашиваю Богдана, где он спасается со своими белоснежными рамбулье, когда, к примеру, налетает черная буря.
— Какая черная буря? — удивляется сын. — Мы о такой и не слыхали.
— Ты брось, — говорю, — свои шутки, Богдан. Смотри, как загордился! Мало ли ты сам их пережил, черных бурь? Когда тысячи тонн распыленного грунта взметаются вместе с посевами в воздух, заслоняя солнце; когда сухой буран сбивает человека с ног, заносит песком молодые посадки до самой кроны; когда в наших южных городах весь день не выключают электричество, потому что от черной метели темнеет на улицах и в учреждениях… Забыл, что ли?