До работы нужно было добираться на троллейбусе. К остановке шли пешком, после троллейбуса – тоже пешком около километра, увешанные катушками, генератором постоянного тока, электродами, приемниками, рулетками.
Участок, где разворачивали съемку, нависал над пляжем Омега. Огромный каменистый пустырь, по которому ветер гонял перекати-поле. Пока размечали магистраль, устанавливали на ровной площадке треногу теодолита, возились с рейками и вешками, вбивали колышки пикетов на профилях, рисовали белой краской кресты на камнях, задружились с местными мальчишками, приходившими сюда ловить тарантулов.
Мальчишки рассаживались поодаль и смотрели, как Генка или Борода стоят у теодолита и показывают рукой, что надо наклонить вешку в ту или другую сторону, записывая что-то в небольшой блокнот-пикетажку[5]. Когда развернули передающую линию, вбили электроды и стали ходить по профилям с приемными рамами, щелкая клавишами потенциометров, восторг мальчишек достиг апогея. По всей видимости, за всеми этими священнодействиями чудилось им великое взрослое знание об устройстве всего сущего, до поры до времени скрытое от них самих, но такое желаемое и потому угадываемое во всяком проявлении сложного в их простом мире. Для мира с рогатками, велосипедами и тарантулами, сидящими по лункам, чтобы однажды схватить всеми своими восемью лапками опущенный на нитке пластилиновый шарик, мальчишкам не хватало откровения, проявления высшего разума, тайного знания. И не так важно, какого конкретно, пусть даже закона Ома для участка цепи, но тайного, и чтобы вот так сразу связавшего и тарантула в лунке, и ссадину на локте, и даже то, как щекочет в носу, когда думаешь о завитке волос возле уха сидящей впереди одноклассницы.
Борода с Генкой день ото дня медленно продвигались по профилям, размеченным в крест простирания дренажных стенок древних виноградников, расположенных друг от друга на расстоянии что-то около полутора метров и скрытых под слоями песка и почвы. Иногда стенки выходили на поверхность, и тогда их запросто можно было различить по параллельным грядкам жесткого кустарника, запустившего свои корни в щели между кладкой. Смысл работы и заключался в том, чтобы картировать стенки, показать, что будущее строительство планируется на землях, на которых нет важных археологических объектов. Все просто. Все скучно. Прикладная инженерная задача.
Вечерами, после работы, в их домик приходил пахнущий дорогим одеколоном Степа, просматривал пикетажки, накалывал точки на карту, болтал о всяких глупостях. Рассказывал, что в него влюбилась администраторша гостиницы. Генка с Бородой не слушали.
Перед Пасхой, приходящейся в том году на тринадцатое апреля, они заканчивали нижний, самый близкий к морю участок планшета. Хотя солнце жарило немилосердно и лица и руки успели обгореть по третьему разу, со стороны бухты дул сильный, знобливый ветер. Еще в первый день Степа достал из экспедиционного баула два тонких ватника с поплавками «МИНГЕО СССР» на рукавах и заставил взять. Хотя Генка застегнул ватник на все пуговицы, к полудню почувствовал, что продрог. Он уже собирался поставить прибор и сделать перерыв, погреться, укрывшись от ветра где-нибудь в камнях, но решил, что пройдет еще один профиль.
Профиль был такой же, как и все остальные. «Стенка, канавка, стенка, канавка, межа, дорога пять метров, межа, стенка, канавка, стенка, канавка», – отмечал Генка про себя. Еще до того, как в окошке появлялись цифры, Генка мог с точностью до второго знака предсказать измерение. Когда появился первый «выброс», Генка не придал тому значения. Мало ли, что там, в земле, может быть. Колодец, например, древний, или вполне современная канализация. Могла быть просто стенка внутри участка, такое и раньше случалось. Но метров через десять аномальная цифра повторилась. Генка оглянулся по сторонам, стараясь запомнить приметы этого места. В стороне от пикета рос куст. «Интересно, что на соседнем профиле?» – подумал Генка, быстро дошагал этот профиль до конца и начал съемку в обратную сторону. По следующему навстречу уже двигался Борода. Поравнявшись с кустом, Генка опять записал аномальное значение, но второе оказалось уже не через десять метров, а через пятнадцать. Генка прошел еще пикетов пять, снял прибор с шеи и стал следить за Бородой.
Тот втыкал приемную «козу» в землю, щелкал тумблерами, записывал значения, делал пару шагов, опять втыкал электроды, и все повторялось вновь. Вот он дошел до того места, где, по расчетам Генки, должен быть выброс данных, воткнул электроды, щелкнул клавишей, записал данные в пикетажку, выдрал приемник из земли, сделал пару шагов и тут вдруг замер. Видимо, он думал о чем-то своем и фиксировал цифры механически, но тут заметил сильное расхождение. Борода вернулся назад, наклонился в поисках отверстий от электродов и вновь пощелкал клавишами. Наконец он выпрямился и, осмотревшись по сторонам, заметил Генку.
– У тебя то же самое?
Генка кивнул.
Борода поднял электроды и продолжил профиль, то и дело покачивая головой, словно противясь цифрам, возникающим в окошке потенциометра. Наконец, через двадцать метров он обернулся к Генке и помахал рукой.
– А у тебя? – спросил он.
– На пять метров меньше, на соседнем – три.
– Полукольцо?
– Все может быть. – Генка вдруг почувствовал азарт.
Следующие три часа они работали без перекуров, уже не бродя, а бегая по профилям. Наконец, разгоряченные, вспотевшие, в расстегнутых ватниках, они сняли с себя приборы, укрылись от ветра за камнями и, расстелив на планшетке кусок миллиметровки, накололи точки с обеих пикетажек на план.
– Идеальный круг, – сказал Борода, закурил и откинулся на спину.
– Если не водопровод или канализация, то это открытие. Скорее всего, цирк или даже театр. Скажем, если эти вот выбросы, – Генка показал на пары чисел у себя и Бороды, – тоже принять во внимание и посчитать, например, входом, то театр с выходом к морю. Так что, мой друг Шлиман, мы с тобой нашли очередную Трою.
– Интересно, сначала был театр, а потом виноградники, или сначала – виноградники, а потом театр? – Борода лежал, прикрыв глаза.
Генка встал, и ветер сразу бросился к нему обниматься. Море кучерявилось. Вдали, на рейде севастопольской бухты, виднелись силуэты кораблей. Где-то справа, на замершей еще при Союзе стройке, печально подвывал на ветру трос башенного крана.
Когда-то здесь, ровно напротив пляжа, стояло нечто огромное, важное, а не просто очередной виноградник. Возможно, храм, но почему-то хочется верить, что театр. И виден он был издалека. И к нему стремились дороги с трех сторон. И три дочери Мнемозины – Каллиопа, Мельпомена и Талия – сидели на его ступенях, спускавшихся к морю, болтали и смеялись. И шедший с корзиной фруктов светловолосый вольноотпущенник-фракиец вдруг замирал, различив этот смех. Он останавливался, озирался, щурил свои голубые глаза, но не видел никого и понимал, что то лишь игры чернявых эллинских божеств.
Они вернулись к себе в домик, помылись по пояс в раковине, переоделись в чистое, пообедали разогретой на плитке консервированной славянской трапезой и выпили за открытие по двести граммов купленной в ларьке дешевой водки. Борода остался дожидаться Глазьева, а Генка пошел на берег. Ветер стих, но море еще било волной в камни.
Возле колонн базилики позировал перед объективом фотографа серьезный мужчина в красном пиджаке. Больше никого в заповеднике не было. Генка прошел вдоль обрыва, свернул к собору, возле которого несколько теток в платках мели двор к Пасхе. Мужик в синем халате на стремянке крепил на крыше строительного вагончика фанерные буквы «ХВ». «Х» падала, мужик зычно матерился, спускался с лестницы, цеплял букву под мышку и вновь забирался на крышу вагончика.
Собор с войны стоял разрушенным. Официально считалось, что в купол попала бомба, а потом неф при отступлении пытались уничтожить немцы. Но среди местных бытовало мнение, что, когда разминировали Херсонес, все снаряды и бомбы складировали в храме, а после разом взорвали. Что бы там ни было, а службы начались только в этом году. Борода видел попа, говорил, что молодой.
Генка обошел вдоль забора и по длинной пологой тропе спустился к Карантинной бухте.
«А ведь, сложись у родителей иначе, – подумал он, – я мог бы родиться в Севастополе».
Когда мать еще только носила Генку, отец по распределению приехал в местное отделение Академии наук. Мать готовилась отправиться следом, ждала, когда отец обустроится и вернется за ней. Вещи уже были собраны, билеты забронированы. Но мать так и не приехала: начались преждевременные схватки, и Генка родился семимесячным. Отец прилетел в Ленинград на самолете встречать жену с сыном из больницы. Генка помнил ту фотографию на ступеньках института имени Отта: отец в темных очках, с бородкой клинышком, в пиджаке и галстуке, несмотря на жаркий июль, держит в руках кулек из одеяла, перевязанный лентой, и растерянно смотрит в объектив; рядом серьезная мать с огромным букетом цветов. От роддома они поехали к себе, в коммунальную квартиру на Петроградской стороне, где жили тогда на тридцати семи квадратных метрах под самой крышей в одной комнате с родителями матери. И, конечно, был стол, были родственники, сестра матери с мужем и дочерью, двоюродная сестра матери с мужем и еще двоюродный брат матери без жены (Генкины дядья и тетки) и, разумеется, бабушка. И они сидели за столом, пока Генка спал возле пианино в купленной специально для него, с расчетом на переезд, разборной кроватке, плотно спеленатый, оранжевый от желтушки новорожденных, с припухшими веками и еще не умеющий разговаривать с миром.
А отец взахлеб рассказывал гостям о Севастополе: о том, как пахнет Приморский бульвар после дождя, как сохнет влажная плитка на набережной, как клубится над ней пар, а солнце, прищурившись сквозь ветви каштанов, чертит на нем, как на рыхлой бумаге, золотые полосы. О том, как гудят в небо Инкермана тепловозы перед воротами порта, о троллейбусе, скулящем над черными тушами танкеров. О цикадах, живущих где-то в трещинах камней причальной стенки. О том, каким простым может быть счастье. И все слушали. И Генка слушал. Он еще не умел различать слова, не знал, кто он есть сам, но уже слушал и запоминал. А потом отец рассказал, что жилье им выделили на дебаркадере, пришвартованном в Карантинной бухте. У них с матерью теперь прекрасная комната, получившаяся из двух кают. И что он сразу влюбился в эту комнату, и в этот дебаркадер, и в причал, по которому взад и вперед, похожие на заложивших за спину руки флотских пенсионеров, бродят тонконогие кулики и из путаницы сухой и ломкой, как проволока, тины выискивают какую-то им понятную живность. Утром он просыпается от клекота воды, бьющей о борт, от тявканья чаек, а солнце кидает блики на потолок каюты через окошко иллюминатора. Тогда Генкина бабушка, все это время не проронившая ни слова, поднялась со стула, хлопнула ладонями по столу так, что подпрыгнули тарелки, и сказала: «Она никуда не поедет. Не отпускаю. Хватит этих интеллигентских соплей. Не позволю ребенка в сырости держать». Это Генке потом рассказывала мать. Отец про Севастополь не вспоминал. Никогда.
Генка побродил по пляжу, высматривая среди мусора гладкие цветные стеклышки. Смеркалось. Пора было возвращаться. Генка не захватил с собой фонарик, а в темноте в заповеднике можно запросто сломать шею.
Когда Генка вошел в комнату, Глазьев сидел за столом и уныло смотрел то на миллиметровку, то в пикетажки, то на строительную синьку, на которой были помечены подземные коммуникации. Борода стоял у окна, сложив руки на груди. На лице его проступили красные пятна, как бывало всегда, когда Борода злился или сильно нервничал.
Наконец Степа отложил пикетажки, откинулся на спинку стула, грустно посмотрел сначала на Бороду, потом на Генку и начал говорить. Говорил он долго, наверное, час. Генке показалось, что целую вечность. И все, что он говорил, ни Генке, ни Бороде не нравилось. И оба пытались спорить, приводили примеры, настаивали, но все равно выходило, что кругом Генка с Бородой не правы. И что свои северстроевские принципы они должны засунуть куда подальше, иначе «ни в одном приличном месте таких болванов‑романтиков терпеть не станут». И судьба им в дальнейшем – не зарабатывать нормально, а «кормить комаров на дальних от денег болотах». И если накроется вся эта геология вместе со страной, то никакой ДеБирс и никакой Шлюмберже у себя работников, не понимающих строгость и конкретность производственной задачи, не потерпят.
– Вы поймите, чудики, мы денег получим, только если здесь ничего не найдем. Если здесь нет ничего, то и земля что-то стоит, а значит, вложения оправданны. Если же там какое дерьмо античное торчит, то придется привлекать археологов, а это целая история, огромные средства, масса времени. С точки зрения коммерции – вечность. Да и вообще, на это никто не рассчитывал, нет у заказчика на это средств. Не предусмотрены траты на такие развлечения. Наша задача – апробированным методом, без земляных работ, показать, что на участке сохраняется привычная для полуострова структура: клеры, межи, дороги, стенки чертовых виноградников. Не должно тут быть ничего, кроме этих стенок. Никто никогда и ничего не находил, ни на каких картах не отмечал ни подпоручик Строков, ни придурки из Академии наук. В фондах про то ни слова. Потому усвойте: ничего тут искать не надо. От нас открытий не ждут. Мы пришли закрывать, а не открывать. Надо показать пустоту. Усекли? Пустоту!
Генка опять начал спорить, но Степе этот разговор надоел. Он швырнул на стол блокноты.
– Значит, так: завтра все должно быть переписано так, как нужно, полностью по всем профилям. И чтобы без вашего театра, цирка и дурдома. Переписывайте, переделывайте, подгоняйте.
Глазьев ушел, а приятели еще несколько минут молчали.
– Да ну, в задницу, – вдруг выругался Борода. – Поехали по набережной погуляем, тошнит от нашей резервации.
Апрельский Севастополь, отразивший свет фонарей в отмытых к Пасхе окнах. Набережная, томящаяся любовью и желанием. Военный патруль: капитан-лейтенант и два худеньких курсантика с торчащими из-под бескозырок ушами. Девушки, гуляющие парочками под ручку. Ах, как смотрят на них курсантики: «Зачем этот чертов каплей увязался? Утопить бы его прямо тут, в фонтане». Матросик в самоволке, переодетый в гражданку, со смуглым лицом и красной шеей, окантованной аккуратной военной скобочкой. Шпана с семечками. Старики с собаками на поводках, тянущих своих хозяев на запах люля-кебаба.
Они молча прошли по набережной и обратно, сели на троллейбус и вернулись к себе в заповедник. До трех ночи писали цифры в блокнотах.
На следующий день на работу не вышли. Устроили первый за все время здесь выходной. Стирали, ездили в баню. Глазьев появился только к вечеру.
Генка протянул переписанные пикетажки. Тот кивнул и сунул во внутренний карман куртки.
– Ладно, – сказал Степа примирительно, – сегодня, так сказать, сочельник.
– Сочельник перед Рождеством, – хмуро заметил Борода.
– Какая разница, – хохотнул Степа, – вы же меня поняли? Это вот, в качестве компенсации за моральные страдания. И простите, если давеча наговорил всякого. Как-никак, а нынче праздник.
Глазьев снял с плеча рюкзак и приподнял за ручку небольшой пластмассовый бочонок с домашним пино, большим дефицитом в этих местах. Лучше него считалось только качинское каберне.
– Разговляйтесь на здоровье. Христос воскресе!
– Рано еще, – Борода потер лоб. – А впрочем… – Он взял стаканы с подоконника.
Через два часа Степа уже храпел на Генкиной кровати, а приятели переместились на крыльцо: сидели и смотрели в небо. Разговаривать не хотелось. От Владимирского собора доносились голоса певчих. Шла пасхальная служба.
Послышались шаги. Кто-то бежал по дорожке к дому. Тот же долговязый парень, что встречал их на вокзале с мотоциклом, вышел на свет из темноты. Теперь он был облачен в ярко-желтый стихарь, из-под которого виднелись кроссовки.
– Соседи, помочь надо. Сейчас крестный ход, а у нас одни бабки.
Сбиваясь и опять глотая окончания слов, рассказал, что мужики, которые должны были фонарь и хоругвь нести, перепились и не пришли. А крестный ход уже через полчаса. И нужно помочь, потому как ритуал и правила, вообще дело богоугодное и праздник. Он еще кого бы попросил, но только больше ему податься некуда, потому как «наши музейские сегодня не работают».