Фарид Нагим
Швы жизни
Посмотрел на трещину в белой стене возле «Коломенской» и вспомнил Крым…
Принимал душ в их ванной, тесной от множества бутылочек Няни. Прижал к лицу нагревшееся на трубе махровое полотенце.
Отнял полотенце от лица, и от ярчайшего солнца все показалось белым: море, галька, люди, чайки, прибой… На губах – привкус горячей морской соли и белого сухого вина. Потом шел по приморскому парку и прикрывал горячую, налысо остриженную голову полотенцем. Густой, туго натянутый блеск моря. Под синтетически ярким, радиационным ялтинским солнцем сидят на корточках молодые гомосексуалисты, щурятся и скучно ждут богатых клиентов из отеля «Ореанда».
Жара такая, что в подсвечниках оплывают свечи, свешиваются веревочно. Какой-то шум, будто кашляет кошка. Саня Михайловна лежала и рыдала, как девчонка, и тело вздрагивало, будто его трясли.
– Я прямо не знаю, аж прямо страшно делается. Меня душит прямо. Где Алексей? Жалею, что второго не родила. Были мужики хорошие, один на промбазе. Подошел: «Что-то ты одна ходишь?» – «Я мужа похоронила». – «А я жену, давай сойдемся?» Три раза подходил. А я говорю: два раза мужей хоронила, больше не хочу. Вот теперь саму хоронить некому. Я устала от жизни такой. Я бы легла и умерла, и не могу никак. Господи, под бомбежкой была, с горы летела, может, меня смерть не берет?! Сердце держит. Ничто не интересует, Господи, хоть бы я легла и уснула. А у тебя в Москве есть где жить?
– Нет.
– Приезжай. Будешь здесь жить. А Алексей пусть забирает меня в Москву, я не сварливая, как другие, я не пью. У меня пальто есть зимнее и сапоги еще. Меня страх одолевает, что меня кто-то прихлопнет, умру и буду на полу лежать.
– Саня Михайловна, может, лекарство еще какое-то купить по дороге?
Смотрел на таинственно светящееся море. Оно улавливало невидимый мне луч. Хруст гальки. Высокий парень в теплой кожаной куртке подошел ко мне. Наверное, единственная дорогая вещь в его гардеробе.
– Извините, закурить не будет?
– Нет.
Я отошел и с ненавистью посмотрел на море.
– А вы, наверное, отдыхаете здесь? – с настойчивой учтивостью «голубого» поинтересовался он.
Я скривился, сдерживаясь, чтобы не послать его, и злобно загромыхал галькой в сторону набережной.
Ушел и сел в открытом кафе. Дул плотный теплый ветер, и я прикрывал глаза, чтобы не попал мусор. Мимо прошли дешевые, но дорогие лично для меня проститутки.
Задумаешься о чем-то – и уже темно. Ночь. Так всегда в Крыму.
По Московской дошел до улицы Куйбышева. Замер и услышал, как журчит вода в арыке. На Подъемной лишь один фонарь. Вдруг в черном зеве кустов взблеснула серебристая ручка. И то, что мне виделось фиолетовыми кляксами в глазах, оказалось необычным светом из маленькой двери в стене. Поднялся выше по каменным ступеням, оглянулся на болтающийся свет земного фонаря. Пахнуло душистым кизячным дымком. Почти протискивался меж узких стен татарских домишек, проходил мимо маленьких, укутанных виноградными лозами двориков, в которые спускались деревянные лестницы с веранд. К перилам привязаны почтовые ящики. Всё хрупкое, шаткое и таинственное, как театральные декорации. На свету лампочки видны капилляры и косточки виноградин. Свернул и снова поднимался. Может быть, я заблудился? Так долго подниматься невозможно.
– Aidam, men seni sevem[6], – вдруг явственно услышал над самым ухом.
Оказывается, я стоял у фанерной стены, за которой находились странные существа с мужским и женским голосами. Так темно, и это радостное чувство любви к ним, будто я уже растворен в их голосах и телах. Эта была кодовая фраза, и она что-то значила в моей судьбе, следовало ее запомнить. В кромешной тьме я увидел сиреневые пути, и с каждым новым шагом, с упертой в коленку ладонью, я все меньше слышал и чувствовал самого себя.
– Андрей, Андрей! – сквозил в них тихий голос.
– Андрей, Андрей, – тихо звал я.
В пять часов утра на самом первом троллейбусе я поехал в Симферополь встречать Няню. Светало, и я с удивлением видел море с этой высоты. Надо будет обязательно запомнить для Саньки, что море открывается на повороте, там, где скала «голова Екатерины». Светлеющие, поросшие лесом горы. Надо не забыть сказать ему, что в этих местах русский полководец Кутузов лишился глаза. И чем ближе я был к вокзалу, тем больше понимал, что Няню я уже не люблю.
Я перешагивал через эти надоедливые извивы путей. Поезд прибыл на какую-то вокзальную окраину. Я увидел Саньку внизу, а потом – Няню в дверях тамбура. Я смотрел на них со стороны, как будто заново нужно было узнавать их. Я с особой жалостью и болью утраты почувствовал абсолютную пустоту в груди. Зачем? Ну почему все так?! То короткое мое чувство к Няне испарилось окончательно, как серебряная капля, отставшая от прекрасного ювелирного изделия. Удивительно, я даже не помню, как мы познакомились, с чего все началось, продолжилось и стало тем, что уже есть сейчас. Только помню, там, в Щелыково, вдруг выпорхнуло из-за угла, укутало меня ее облако – желто-волосатое, краснолицее, с ярко-серыми сочными глазами и большими пухлыми губами.
– А пойдем с нами за водой?
Мы с Няней не знали тогда, что это была абсолютная кодовая фраза, надолго связавшая нас. Я вздрогнул и согласился.
С горестной пустотой в груди обнимал странного Саньку и влюбленными, сияющими глазами смотрел на Няню.
– Ну пока, Санька, не болей, – сказал пассажир.
– Ну что, Санька, как ты себя чувствуешь? – усмехнулся другой.
– Давай, Санька, отдыхай, как моряк, – улыбнулась девушка.
– Пока, Санек.
– Он всю дорогу проболел, отравился, что ли, – озабоченно говорила Няня. – Весь вагон на уши поднял, я уж думала на таможне выходить и обратно ехать. Но вроде бы легче потом стало.
– Поехали, Сань, тебя там твоя тезка ждет, она тебя вылечит…
Сэкономив деньги на трамвае, я взял «Волгу», чтобы хорошо видеть море и горы, чтоб никто не мешал нам.
Санька, как взрослый, сидел впереди. Я тихо радовался той не московской красоте, которую они сейчас видят. Радовался, что жарко, что скоро блеснет море, и они не узнают его: «Что это?» А потом оно распахнется во всю свою ширь, и машина полетит прямо в этот низкий, плоско полыхающий треугольник. Няня иногда прижималась ко мне с радостно-покорной женственностью, как в Щелыково это было.
– Я заняла у Машки-саратовской пятьсот долларов, и пошли с Иркой на рынок… Я столько накупила, Андрей, ужас просто! И все вроде бы надо, а так посмотришь, вроде бы и не купила ничего. Майки купила, лосины, какие давно уже хотела, мыльно-рыльные принадлежности, молочко против солнца и для загара.
Вот… вот сейчас… вот. Я увидел Ялту, и меня что-то удивило. Как же я мог раньше не замечать, что это обычный советский городишко, только еще и курортный. Особенно это жуткое, окраинно-московское скопище девятиэтажек. Я глянул на Няню и угадал ее реакцию: а ты совсем другое рассказывал.
Саня Михайловна так радовалась им и уже даже не знала, чем еще угодить.
– Ну, здравствуй, Санька! Ты Санька, и я Санька.
– Как так, мам, как так?
– Вот баба Саня.
– И деда Саша.
– Я не деда.
– Кушай, мальчик должен кушать, – говорила Саня Михайловна.
– А вы?
– А я голодная сирота, не пролажу в ворота.
Женщина в троллейбусе намеренно не подвинулась, и Няня с Санькой не смогли сесть. У меня заболело сердце. Когда ты один – все нормально. Но стоит тебе объединиться с девушкой, как все сразу усложняется и начинаются проблемы. Как будто бог еще раз наказывает вас, как будто решил снова изгнать из рая, как будто мстит мне за женщину, как будто бог «голубой».
В первые дни мы по пропуску Сани Михайловны купались на лечебном пляже, но это было все же далеко, и мы, как и все глупые курортники, стали ходить на городской пляж, прямо под набережной, со всеми ресторанными и магазинными стоками.
– Тебе нравятся эти полосатые плавки? – показывала она на парня по колено в воде.
– Нет, так себе.
– А мне нравятся, они на тебе хорошо смотрелись бы…
Она очень любила выискивать на моей спине какие-то прыщики и выдавливать их. Это было больно и злило.
– Ты не злишься?
– Нет, даже приятно.
– Правда, приятно?
– Да.
– Зая, давай я еще у тебя из носа жир выдавлю.
– Может, не надо?
– Вот, смотри, – она надавила ногтями на мою ноздрю.
– Фу-у, – брезгливо сморщился высунувшийся из-за ее плеча Санька.
– Зайка, тебе вообще надо чистку лица сделать.
– Думаешь?
– Мамуль, море такое блестящее, что его хочется лизнуть.
Сначала обедали в ресторанчиках, а потом уже – в общих и недорогих столовках. И снова загорали по инструкции – со всеми средствами против и для загара.
– А вода не соленая, а горькая… и запах какой-то…
– Йодом пахнет, это очень полезно…
Пена выплескивается на гальку, мгновенно тает, исчезает, только галька блестит сильнее. Девушка несла свою грудь, как каравай. Все тело – постамент под ее груди. Сердце саднило, хотелось выпить.
– Смешные эти «братки», да?
– А что? – подняла она от гальки належалое лицо.
– А он прямо с сигаретой и борсеткой пошел в воду.
– А‑а…
– А знаешь, во время революции они были бы революционными матросами, с такими же шеями и цепями, а в советское время были бы стахановцами, ударниками соцтруда, а сейчас они бандиты.
– Ты им просто завидуешь.
– Мей би, мей би…
Бог, наверное, избрал меня своим глазом, чтобы я любовался женским телом. А я мучительно старался не смотреть, но глаза косили и будто бы сохли. Неумолимая сила сворачивала голову, и я глядел, пряча от нее лицо и делая задумчивым взгляд. И говорил ей что-то незначительное о море, о погоде, будто думал только об этом, а не рассматривал женщин. Будто специально, все как на подбор: удивительно красивые, загорелые и блестящие на солнце, музей достижений современного женского тела. Я будто бы воровал у нее из-под носа эти фрагменты грудей, ягодиц, ног.
– Тебе, видно, очень нравится эта, в стрингах? – Няня спокойно смотрела на меня из-под панамы.
– Какая? Эта? Фу, нет, что ты.
– А вон та, в купальнике от Версаче? – Она приподнялась на локте и щурилась.
– Как ты видишь, что это купальник от Версаче? Так себе, мне не нравятся худые модели, они нравятся толстым мужикам.
– И купальник от Версаче не понравился? Я же вижу, что ты врешь, Андрей. Чего ты боишься? У тебя уже глаза косят в разные стороны!
– Ну, это скорее какое-то эстетическое зрелище, что ли.
– А от меня? – с вызовом толстушки спросила она.
– От тебя даже большее.
– Я знаю, что только большее, но не эстетическое!
И вдруг громкий, вспухающий шум прибоя, будто напоминающий о себе, и длинный, всасывающий звук его отступления. Шампунная пена, черная мокрая галька, голубое стекло воды. Нещадное солнце, все вокруг белое, обведенное фиолетовым нимбом. Зеленый пластик водоросли прилип к ее большому пальцу. Крики чаек, купающихся, торговцев пахлавой, лай собаки. «Теплоход «Константин Паустовский» отправляется по… шруту… ассе номер пять». Она, раздраженно закрыв глаза, лежала на боку. Я рядом с нею, на мне эти полосатые плавки. Она хотела что-то сказать и промолчала, только веки вздрогнули. В этом августе, лежа рядом с женщиной у моря, я вдруг остро почувствовал свою смертность. С женщиной всегда чувствуешь смертность и конечность пути. Хотелось выпить и закурить. Хорошо выпить и знать уже, что умрешь, глядя в морскую даль, лежа рядом с женщиной – любимой или не очень, все равно… Приятно закурить. Курить и чувствовать, как проходит жизнь.
– О чем ты думаешь? – спросила она.
Мне очень хотелось показать им лайнер. Но его все не было. Были толпы людей на улицах, на рынках, в тесных троллейбусах; озлобленные, яростно агрессивные кондукторы и местные жители. Изнуряющая жара и вечерний смог на улицах Московской и Киевской. Тот же наглый бандурист на набережной, суровый старик в морской форме и с баяном, весы за 25 «копиiёк». Мне было обидно за отдых Няни и Саньки, и я остро переживал, когда их толкали, обсчитывали, пролезали вперед них в очереди и грубили.
Лайнера все не было, и я решил открыть им прекрасную тайну, которую заготовил напоследок. Я повел их по улице Чехова, чтобы показать им Ялту, которую сам очень любил, – эти изогнутые, ступенчатые старые дома с большими верандами, насквозь проросшими толстыми, перекрученными ветвями дикого винограда, эти таинственные, каменные спуски во дворы, этих странных, будто бы музейных людей, эти парки, будто бы навсегда сокрытые от простых смертных. Но поразительно: та, прошлогодняя, Ялта спряталась от меня, и ТА улица Чехова будто бы отступила за саму себя, за эту обычную, ничем особенным не примечательную провинциальную улочку, и казалось, вновь проявляется за моей спиной, но стоит обернуться вместе с Няней – и все пропадает. Словно бы в этой Ялте меня окружала странная граница, переступая которую я попадал в строительный магазин «Евроремонт», «Покрiвля для ВАШОГУ дому», продуктовый гастроном, магазин женского белья, дорогой и скучнейший ресторан, гордящийся тем, что все на уровне и как в Москве, и становился обычным семейным курортником с пивом в руке.
После еды она подкрашивала губы, и делала это с таким аппетитом, будто совершала некий ритуал, продолжая есть. Я со страхом в душе думал о Массандровской улице, уже зная, что и там меня будет ждать эта невидимая граница со шлагбаумом и невидимым насмешливым часовым.
– О чем ты думаешь?
И я вздрогнул, снова увидев в ней чужого человека.
– Так… Какое странное чувство было у меня в Германии…
– Ты был в Германии?
– Да, немецкоязычная группа нашего института. Дойче аустаушдинст.
– Надо же, – она с уважительной готовностью сменила лицо.
– И вот там я вдруг что-то ощутил, это длилось всего секунду, что-то такое последнее на земле. У меня сжалась душа, и я что-то окончательное понял, что-то такое грустное. Маленький городок, то ли Майнц, то ли Дармштадт, не помню.
– Ах, какие названия… Ты их так называешь запросто.
– Ты не понимаешь, а я не могу объяснить. Что-то общее и такое интимное, стыдное и конечное. И неважно, какие названия, словно я бывал уже здесь, как я бывал в казахских степях, как я вот здесь сижу. Нет, не то, не могу объяснить чувства.
– Я поняла тебя, – и она с такой же готовностью нахмурила брови.
«Что это было все-таки? Потом меня окликнули, и я пошел-пошел, возвращаясь к автобусу, постепенно одеваясь в земное, становясь Андреем… Бегичевым… нищим студентом третьего курса… стесняющимся незнания немецкого языка…»
А через неделю Санька заболел так, что пришлось вызывать «Скорую». И врач с провинциальным чемоданом в руке успокоил нас: ничего страшного, это не солнечный удар, не сотрясение мозга, а просто курортный грипп из-за акклиматизации, как это часто бывает у детей. Няня дала ему деньги, он растерялся, покраснел и поблагодарил с преувеличенной солидностью.
Саня Михайловна мочила в уксусной воде марлю и укрывала Саньку. Она почти умоляла нас сходить куда-нибудь, чтобы побыть с ним одной. Я увидел однажды, с какой завистью она смотрела на него, как она смаковала и упивалась зрелищем этого маленького человечка. Когда мы уходили, она прикрывала жалюзи, пила крепкий кофе, выкуривала тончайшую сигаретку и с тайной улыбкой превращалась в добрую фею.
Съездили с Няней в Ливадию. Пили там портвейн «Ливадия» и хрустели пластиковыми стаканчиками.
– На этом месте, где мы сейчас с тобой сидим, – сказал я, – когда-то стоял деревянный дворец Александра Третьего, мы, по сути, сидим на его фундаменте… он умер в этом дворце, и его сын Николай в ужасе выбежал и просил дух отца: «Сандра, научи! Сандра, научи!» А в сорок первом году, когда наши отступали, этот дворец сгорел от окурка неизвестного солдата… И вот теперь здесь спортивная площадка, и мы с тобой сидим, и что-то будет еще…