Распаренный асфальт был густо, словно панировкой, присыпан гравием. Травы нагрелись и благоухали народной медициной, горькими лечебными ароматами. Стрекотали на печатных машинках кузнечики. Невиданные крупные стрекозы сверкали слюдяными крыльями, драгоценными глазастыми головами. Я сшиб рукой медленную бронзовку. Подобрал упавшего жука, он был как маленький слиток.
Подкравшийся ветер точно окатил теплом из ведра. Я огляделся: меня окружал жаркий и очень солнечный мир. На часах без малого одиннадцать. Это ж когда я дойду до Судака?..
Я в который раз почувствовал плечи. Надавил кожу пальцем – покрасневшая, она откликнулась пятнами, будто изнутри проступило сырое тесто. Похоже, что подгорел… Набросил на спину футболку.
Бог с ним, с молодым вином, с коллекционным «Черным Доктором». На полпути к Долине свернул на грунтовую дорогу. Возвращаться к трассе было лень. Я решил идти параллельно ей через холмы. Представлял, что походным шагом за полтора часа доберусь до цели. Мне же говорили – всего пятнадцать километров, а десяток я, наверное, прошел…
Она была белой, дорога, словно в каждую колею насыпали мел. Степь играла червонными волнами, вдруг под порывом ветра точно перевалилась на другой бок и сделалась цвета зеленой меди – потемнела, как от грозовых туч.
Среди диких злаков виднелись фиолетовые рожки шалфея, я сорвал один цветок, растер в ладонях, он оглушительно запах. Пискнула полевая птица. Сознание помутилось и снесло второе четверостишие. Я торопливо полез в рюкзак за чернильницей и пером. Пала с опущенных плеч футболка:
Перепела кричат, что близок
Июля яблочный огрызок,
А вязкий зной в колосьях ржи
Степные лепит миражи…
На страницу со взмокшего лба шлепнулись две капли. Едкий пот снедал пылающие скулы. Я поискал лопух или подорожник – что-нибудь широколистное, чем можно прикрыть нос, и не нашел. Лишь колосья там росли, полынь да цветики мать-и‑мачехи. Были деревья – дуб с маленькими никчемными листиками и полуголая фисташка. В ее сомнительной тени я устроил привал, бережно глотнул воды. Прав, прав был Циглер, лучше бы не упрямился, а взял целую бутылку – тут такое пекло…
Из блокнота я выщипнул листок, облизал и налепил на переносицу. Плечи саднили, будто их ободрали наждаком. Покраснели руки. Нужно было как можно быстрее добираться до Судака.
Я снова поглядел на часы – без пяти минут полдень. Сокрушающее южное солнце стояло в зените. Кругом были курганы, поросшие русой травой, – в желтых и розовых соцветиях, похожих на акварельные капли. Прорезались зыбкие полоски облаков, точно кто-то усердно полировал небо и затер голубую краску до белой эмали.
Я продирался сквозь окаменевшие травы, ранил лодыжки, уже не понимая природы боли, – сгорели, оцарапались? Не выдержав когтистых приставаний, полез за джинсами. Надевая, исторгал стоны. Одутловатые ноги еле помещались в грубые штанины. При ходьбе жар пробивал плотную ткань тысячей горячих иголочек, словно наотмашь хлестал еловой веткой.
Как после крапивы, горели руки. Куда их было спрятать? Одеждой с длинными рукавами я опрометчиво не запасся. Мне бы совсем не помешала шляпа или панамка с утиным козырьком, но таковых у меня не было, я презирал любые головные уборы – зимние, летние, они не водились у меня…
Бумажный намордник слетал каждые несколько минут, я заново его облизывал, а в какой-то раз мне уже не хватило слюны, чтобы прикрепить его к носу.
Я достал парусину и с головой завернулся в нее. Тяготил рюкзак, на спину его было не набросить, он комкал мой балахон и натирал ожоги на лопатках. Если нести в руке, нещадно толкал пламенеющую ногу. Поначалу получалось удерживать рюкзак чуть на отлете, потом устала кисть. Выход нашелся: я надел рюкзак на грудь, из горбуна превратился в роженицу.
Вдали увидел деревцо и чуть ли не бегом рванул к нему. Достиг и закричал от досады – то был можжевельник, издали зеленый, вблизи – дырявый, в реденькой хвое. И везде, куда ни кинуть взгляд, холмилась выгоревшая травяная пустыня. Я уже не понимал, куда мне идти…
Решил соорудить спасительный навес, чтобы под ним переждать жару. Можжевельник хоть был невысок, с кривым, будто поросячий хвост, стволом, но ветки его находились в полутора метрах от земли. Вместо навеса я ставил какой-то парус. Чертово солнце стояло высоко, и проку не было в такой защите. В этот отчаянный момент родилось очередное четверостишие. Я достал чернила. Пока жара нещадно шпарила согнутую спину, записывал:
Я в символической пустыне
Месил зыбучие пески,
И солнце, желтое, как дыня,
Сверлило пламенем виски.
Слетел нежданный серафим…
Я отложил блокнот, обвязал ствол можжевельника углами парусины. Получилось нечто, похожее на перевернутый гамак. Для мягкости я подложил под спину надувной матрас. Накачивая, чувствовал, что из легких вылетает горючий воздух, словно из пасти Горыныча. Матрас был жарче натопленной печи.
Укрылся, но солнце бесстыже лезло, как под юбку, прихватывало, щипало. Проблемный фланг я защитил купальным полотенцем, лежал, подтянув ноги, – лишь так получалось спрятаться. Чтобы отдохнули взмокшие ноги, разулся. Кеды поставил рядом с рюкзаком.
Вода на вкус была не газированной, а кипяченой. Я сделал несколько глотков, и фляга опустела. Я отложил ее, закрыл глаза и провалился в сон.
Очнулся, как от удара. Голова ушибленная гудела. Потянулся за часами, дотронулся и одернул руку – они нагрелись, точно расплавленный свинец. Я подбрасывал кругляш в ладонях, студил, будто печеный, только из углей, картофель. Потом открыл – остановились на двенадцати минутах первого. И я уже не знал, который час. Наступил вечный полдень.
Лежать нельзя – подохну от жары. Нервически хотелось пить, трясло: воды, воды! Я сорвал можжевеловую щепотку, положил в рот – не помогло. Беспокоила правая стопа, она горела, словно ее объели муравьи. Я посмотрел и понял причину. Пока я находился в забытьи, нога выскользнула из укрытия. След был как от кнута – жгучей красной полосой.
Наперво облегчил рюкзак, высыпал тяжелые консервы. Шашкой вырыл ямку и зарыл банки – вдруг еще вернусь.
Кеды пропеклись, их резина стала мягкой, ее можно было отщипывать, как мякиш. Я смог обуть левую ногу, а правую, подгоревшую, оставил в носке. Посох сперва выбросил, затем сообразил, что без него хуже, и снова подобрал. Выступающую опорную руку полностью обмотал футболкой. Таким и пошел дальше – с головы до ног в парусиновой попоне. При каждом хромом шаге на брюхе звякали бубенцами ослабшие застежки рюкзака. Я был похож на прокаженного. Один в безлюдном раскаленном мире.
Дорога медленно истончилась до одной колеи, та, в свою очередь, обернулась тропинкой, которая затерялась под камнем, покрытым ржавыми разводами лишайника. Я будто уперся в прозрачную границу.
Меня окутывал зной, отлитый из золотого и голубого звонкого металла, – живое, дышащее мартеновским жаром, существо. Я спохватился, что давно умолкли кузнечики. Наступило безветрие, и не шумела высохшая трава. Я перестроил слух на тишину и сразу же услышал тихое равномерное потрескивание – то в солнечном великом огне рассыхалась степь.
Вдруг подала голос одинокая и громкая цикада, звук был железным, словно кто-то невидимый прозвенел связкой ключей. Вслед за этим раздался скрип – такой бывает, когда отворяют подпол…
Вековой страх потрогал мой загривок, подтолкнул – иди! Я переступил ржавый камень, шагнул.
Я был на холме, а внизу поле цвета охры – ни стебелька, ни кустика. Рядом пролегала битая и пыльная дорога. Я спустился вниз, одна нога в носке, вторая в кеде. Шаркал, спотыкался, в голове вместо мыслей кружил бумажный пепел.
Вдруг ощутил, что странно переменился. Куда-то подевался стыд. Я будто уже не считался человеком, утратил ум, приличия и внешний вид. Если бы мне захотелось помочиться, то не снял бы джинсов, не поднял балахона. Рот пересох, но пить не хотелось. Жажда затаилась, как давнее пережитое горе, которое всегда рядом и уже не мешает.
Чувствительной горячей спиной я ощутил чье-то присутствие, оглянулся – но увидел лишь пройденный путь с холма, пустынную дорогу в камнях, похожих на черствые куски хлеба.
Страх настиг и приобнял за ребра – я услышал шелестящие вкрадчивые шаги и хриплое придыхание. Кто-то подкрался ко мне. Сердце дергалось, точно его пытались оторвать, как рукав у рубашки.
Я резко повернулся всем корпусом, отмахнулся посохом…
У моих ног шевелился большой полиэтиленовый пакет. Он был исполнен воздуха, выкатил надутую грудь, словно токующий тетерев.
«Дурак», – пробормотал я. Он пошумел, будто в нем кто-то завозился. Я посохом подбросил пакет – он был невесом и пуст.
Пошел, и пакет немедля тронулся за мной вдоль дороги. Вырвался вперед, замер, чтобы подождать. Я встал столбом, он вернулся и закружил вокруг меня. Это было и смешно, и жутко – ученый, как служебный пес, пакет…
Решил прогнать его, замахнулся. Он вспорхнул с дороги и уселся в нескольких метрах. Отпрыгнул на шаг, другой, точно куда-то приглашал. Я проковылял мимо, он раздраженно кудахтнул, полетел вдогонку, приземлился и вдруг затрещал на ветру – вибрирующей призывной трелью. Я посмотрел на него, он снова что-то прошамкал пластиковым ртом и низко полетел над полем. Я сошел с дороги, двинулся вслед за пакетом. По сути, мне было все равно, куда идти.
Я заметил, что пропало солнце, а небо при этом оставалось чистым, без облаков, и только синева стала напряженней. Я больше не ощущал зноя, он кончился.
Поле становилось пологим склоном горы. Мы поднялись, и пакет, словно исполнив свою работу, взмыл, унесся.
Я увидел пустырь, напоминающий вытоптанную лошадями цирковую арену. Вокруг росла трава, похожая на распустившийся камыш.
Пробежали вереницей три собаки: вокзальные, феодосийские, пошитые из мехового рванья. Они меня немедленно узнали, и каждая пристально глянула в лицо. Я поразился их мудрым человеческим глазам. Последняя лукаво улыбнулась, и я понял, что это Циглер.
Я шел по тропе, желтой, как пшено. Мне предстало маленькое деревенское кладбище. Забор отсутствовал, землю живых и мертвых разделяла канава. Могилы были убраны в оградки, будто звери в зоопарке. Там, промеж надгробий, цвела сирень, и тонкие фруктовые деревья стояли по пояс в белой известке. Кладбище оказалось малонаселенным, могилы не жались друг к дружке.
Я подошел к плите, белой и широкой, как стол. Примостился на теплый угол, с таблички прочел, что под плитою похоронен второго ранга капитан Бахатов. Имени не было, там вообще на памятниках и крестах почему-то отсутствовали имена – значились одни фамилии.
Я снова поразился тишине. Ни ветра, ни жуков, ни бабочек. Ужас вкрадчиво взял за грудки. Откуда в начале июля цветущая сирень, почему трава пушит одуванчиками?
Раздались женские голоса. Вдоль кладбищенской канавы ковыляла нарядная старуха в синей долгой юбке, светлой с вышивкой блузе, на плечах платок – так наряжаются на сцену исполнители народных песен. Плелась за молодой женщиной: та шла по дороге, одетая в домашний ношеный халат, на руках несла ребенка, спящего или просто притихшего.
Старуха канючила:
– Анька, дай малую подержать! – Заносила над канавой ногу, но не решалась или не могла переступить расстояние.
– Я же сказала – нет! – Молодая отвечала спокойно, но очень жестко.
Старуха оглянулась, заметила меня:
– Ну, Анька!.. Доча! – Тон ее сделался извиняющимся, точно старухе было неудобно перед посторонним за чужую грубость. – Анька, дай же!.. Уважь мать! Хоть потрогать!
– Мама, возвращайся к себе! – Женщина говорила и прижимала к груди спящую девочку.
Она тоже меня увидела – сидящего на могиле в причудливом тряпье. Сказала радушно:
– Здравствуйте!
Я кивнул в ответ. Она продолжала, эта Анна:
– Вы, главное, по канаве со стороны кладбища не ходите! Только по дороге, слышите?!
– Анька! – Старуха злилась, топала ногой, обутой в черную лаковую туфлю. – Дай бабушке малую подержать!
Они ушли, затих разговор. Я еще чуть отдохнул на капитанской могиле, спохватился, что не спросил у местных, где Судак.
На дороге уже не было ни старухи, ни женщины с дочкой. Из-за кладбищенского поворота показался мужчина, в настежь распахнутой светлой рубахе. Он странно шел, выбрасывая ноги вперед, как в украинском танце. Они опережали все его туловище, ноги в закатанных до колен серых штанах, на босых грубых ступнях – черные, словно покрышки, стоптанные шлепанцы. Рядом резвился мальчик, смуглый и юркий, с виду лет семи. Я поначалу принял его за короткошерстного пса, но разглядел в нем не выросшего человека. Он был еще горбат на одно плечико, а маленькое лицо светилось умом и бешенством.
Мы встретились. Мужчина остановился, а мальчик заплясал на месте – дурачился.
– Знаете, какой он сильный, – улыбнулся мужчина. Обветренное, в глубоких морщинах лицо его было коричневого картофельного цвета. На открытой груди виднелся шрам, как два сросшихся накрест дождевых червя. Он произнес:
– Сашка, а ну, покажи дяде!
Горбатый малыш загудел мелодию: «Советский цирк умеет делать чудеса», обхватил мужчину за ноги и легко поднял. Поставил на землю и засмеялся, показав уродливые, набекрень, зубки.
Я спросил:
– А вы отсюда?
Приветливое лицо мужчины вдруг стало твердым и гордым:
– Бог не сделал для меня ничего хорошего. Поэтому я за Сатану!
Он отвечал не на мой, а на свой самый главный вопрос.
Мальчишка высунул алый, точно перец, язык и замычал. Я присмотрелся к его нечистым маленьким рукам и поразился, какие у него длинные ногти – мутного стеклянного цвета.
Я спросил:
– Как называется это место?
– Меганом.
– А море далеко?
– Там, – он взмахнул рукой, словно бросил в направлении камень. Указывал на замшевые холмы неподалеку.
Я восходил на вершину, будто поднимался по ступеням из ущелья. Поднялся и увидел потерявшееся солнце. Оно уже клонилось к закату, большое и желтое. В тускнеющем небе облачным пятном просвечивала луна. Над косматою травой дрожало жидкое марево спадающей жары. Бог его знает, где я полуденничал, но на этих вечереющих холмах день определенно заканчивался.
Мне вдруг открылся край земли, а за ним синева. По далеким волнам, похожий на плевок, мчался в белой пене прогулочный катер – прямиком к городу на побережье.
Каменистый склон дал ощутимый крен. Я ступил на грунтовую дорогу. Рядом с обочиной валялся песчаник в рыжих лишаях. Перешагнул через него и понял, что скоро мой путь закончится.
Дорога разбежалась врассыпную десятком направлений. Кренистой, крошащейся тропкой я спустился к морю – в бирюзовых маленьких лагунах. Дикий пляж походил на заброшенную каменоломню. Среди валунов стояла укромная палатка.
Я вспомнил про свой прокаженный вид. Скинул с головы парусину, пригладил волосы. У несуществующего порога подобрал два булыжника и постучал ими, как в дверь. Тук-тук.
– Есть кто-нибудь?..
Никто не откликнулся. Я оглядел чужую стоянку, походный быт подстилок и натянутых веревок, закопченный очаг. Сохли черные котелки, эмалевые миски, пара ласт, похожих на лягушачьи калоши.
Хозяева ушли, возможно, за пищей или на сбор хвороста. В искусственной тени каменной ниши я увидел белые питьевые канистры. Не поборол соблазна, потянулся. Там была вода. Я пил, как прорва, не отрываясь. И сразу опьянел. Без сил присел у места воровства. Ждал людей, но раньше проснулся голод. Поужинал сухарями и колбасой. Мне казалось, что у меня во рту растаяли все зубы, точно они были из рафинада, я пережевывал жесткую еду вареными деснами.
В рюкзаке, помимо еды, нашлась целлофановая пленка из-под сигарет. В ней – размякшая черная смола. То был маленький идол, вылепленный мной из битума, – один из четырех. Я взял его с собою, траурный символ, а он потек от жары, словно оловянный солдатик, превратился в пахнущую гарью размазню.
Не было божка, не существовало больше моей смешной любви. Я отбросил пачкучий целлофан.