«Я советую вам отложить ваше посещение, — сказал Макс, сильно дыша. — У моего затя умирает дочь».
Он двинулся дальше. Горн спокойно за ним последовал («забавная штука, это упустить нельзя…»). Макс отлично слышал шаги за собой, но его душила мутная злоба, он боялся что не хватит дыхания дойти, и потому берег себя. Когда они добрались до двери квартиры, он повернулся к Горну и сказал: «Я не знаю, кто вы и что вы, — но я вашу настойчивость отказываюсь понимать».
«Я — друг дома», — ласково ответил Горн и, вытянув длинный прозрачно-белый указательный палец, позвонил.
«Ударить его палкой?» — подумал Макс. — «Ах, не все ли равно… Только бы скорей вернуться».
Открыл слуга (похожий, по мнению Магды, на лорда).
«Доложите, голубчик, — томно сказал Горн, — вот этот господин хочет видеть…»
«Потрудитесь не вмешиваться!» — со взрывом гнева перебил Макс и, стоя посреди прихожей, во всю силу легких позвал: «Бруно!» — и еще раз: «Бруно!»
Кречмар, увидя шурина, его перекошенное лицо, опухшие глаза, с разбегу поскользнулся и круто стал. «Ирма опасно больна, — сказал Макс, стукнув о пол тростью. — Советую тотчас поехать…»
Короткое молчание. Горн жадно смотрел на обоих. Вдруг из гостиной звонко и ясно раздался Магдин голос: «Бруно, на минутку».
«Мы сейчас поедем», — сказал Кречмар, заикаясь, и ушел в гостиную.
Магда стояла скрестив на груди руки. «Моя дочь опасно больна, — сказал Кречмар. — Я туда еду».
«Это вранье, — проговорила она злобно. — Тебя хотят заманить».
«Опомнись… Магда… ради Бога».
Она схватила его за руку: «А если я поеду с тобой вместе?»
«Магда, пожалуйста, ну пойми, меня ждут».
«…околпачить. Я тебя не отпущу…»
«Меня ждут, меня ждут», — сказал Кречмар, заикаясь и пуча глаза.
«Если ты посмеешь…»
Макс стоял в передней, продолжая стучать тростью. Горн вынул портсигар. Из гостиной послышался взрыв голосов. Горн предложил Максу папиросу. Макс, не глядя, отпихнул портсигар локтем, и папиросы рассыпались. Горн рассмеялся. Опять взрыв голосов. «О, какая мерзость…» — пробормотал Макс, дернув дверь на лестницу и, с трясущимися щеками, быстро спустился.
«Ну, что?» — шепотом спросила бонна, когда он вернулся.
«Нет, не приедет», — ответил он, закрыл на минуту ладонью глаза, потом прочистил горло и опять, как давеча, на цыпочках прошел в детскую.
Там было все по-прежнему, Ирма тихо мотала из стороны в сторону головой, полураскрытые глаза как будто не отражали света. Она тихонько икнула. Аннелиза поглаживала одеяло у ее плеча. Ирма вдруг слегка напряглась на подушках, откидывая лицо. Со стола упала ложечка — и этот звон долго оставался у всех в ушах. Сестра милосердия стала считать пульс и потом осторожно, словно боясь повредить, опустила руку девочки на одеяло. «Она, может быть, хочет пить?» — прошептала Аннелиза. Сестра покачала головой. Кто-то в комнате очень тихо кашлянул. Ирма продолжала мотаться, затем принялась медленно поднимать и выпрямлять под одеялом колено.
Скрипнула дверь, и вошла бонна, сказала что-то на ухо Максу, тот кивнул, она вышла. Дверь опять скрипнула, Аннелиза не повернула головы…
Кречмар остановился в двух шагах от постели, лишь смутно видя пуховый платок и бледные волосы жены, зато с потрясающей ясностью видя лицо дочери, ее маленькие черные ноздри и желтоватый лоск на круглом лбу. Так он простоял довольно долго, потом широко разинул рот — кто-то подоспел и взял его под локоть.
Он тяжело сел у стола в кабинете. В углу, на диване, сидели две смутно-знакомые дамы, на стуле поодаль рыдала бонна. Осанистый старик, неизвестно кто, стоял у окна и курил. На столе были хрустальная ваза с апельсинами и пепельница, полная окурков.
«Почему меня не позвали раньше?» — тихо сказал Кречмар, подняв брови, и так и остался с поднятыми бровями, а потом покачал головой и стал трещать пальцами. Все молчали. Тикали часы. Откуда-то появился Ламперт, ушел в детскую и очень скоро вернулся.
«Ну что?» — хрипло спросил Кречмар.
Ламперт, обратившись к осанистому старику, сказал что-то о камфоре и вышел.
Протекло неопределенное количество времени. За окнами было темно. Кречмар раза два входил в детскую, и всякий раз что-то кипятком подступало к горлу, и он опять возвращался в кабинет и садился у стола. Погодя он взял апельсин и машинально принялся его чистить. Было теперь еще тише, чем раньше, и за окном, должно быть, шел снег. С улицы доносились редкие, ватные звуки, по временам что-то стучало в паровом отоплении. Кто-то внизу на улице звучно свистнул на четырех нотах — и опять тишина. Кречмар медленно ел апельсин. Апельсин был очень кислый. Вдруг вошел Макс и ни на кого не глядя развел руками.
В детской Кречмар увидел спину жены, неподвижно и напряженно склонившейся над кроватью, — сестра милосердия взяла ее за плечи и отвела в полутьму. Он подошел к кровати, но все дрожало и мутилось перед ним, — на миг ясно проплыло маленькое мертвое лицо, короткая бледная губа, обнаженные передние зубы, одного не хватало — молочного зубка, молочного, — потом все опять затуманилось, и Кречмар повернулся, стараясь никого не толкнуть, вышел. Внизу дверь оказалась заперта, но погодя сошла какая-то дама в шали и впустила оснеженного и озябшего человека, вероятно, того, который только что свистал. Уже выйдя на улицу, Кречмар почему-то посмотрел на часы. Было за полночь. Неужели он пробыл там пять часов?
Он пошел по белой панели и все никак не мог освоить, что случилось. «Умерла», — повторил он несколько раз и удивительно живо вообразил Ирму влезающей к Максу на колени или бросающей о стену мяч. Меж тем как ни в чем не бывало трубили таксомоторы, небо было черно, и только там, далеко в стороне Гедехтнискирхе, чернота переходила в теплый коричневый тон, в смуглое электрическое зарево.
Наконец он добрался до дому. Магда лежала на кушетке, полуголая, размаянная, и курила. Кречмар мельком вспомнил, что ушел из дому, поссорившись с ней, но это было сейчас неважно. Она молча проследила за ним глазами, как он тихо бродит по комнате, вытирая мокрое от снегу лицо. Никакой досады она сейчас против него не испытывала — была только блаженная усталость. Недавно ушел Горн, тоже усталый и тоже очень довольный.
XX
Кречмар на некоторое время замолк. Его угнетала беспримерная тоска. Впервые, может быть, за этот год сожительства с Магдой он отчетливо осознавал тот легкий налет гнусности, который осел на его жизнь. Ныне судьба с ослепительной резкостью как бы заставила его опомниться, он слышал громовой окрик судьбы и понимал, что ему дается редкая возможность круто втащить жизнь на прежнюю высоту. Он понимал, что если сейчас вернется к жене, будет безмолвно и безотлучно при ней, — невозможное в иной, повседневной, обстановке сближение произойдет почти само собою. Некоторые воспоминания той ночи не давали ему покоя — он вспоминал, как Макс вдруг посмотрел на него влажным просящим взглядом, и потом, отвернувшись, сжал ему руку повыше локтя, — и он вспоминал, как в зеркале уловил необъяснимое выражение на лице жены, жалостное, затравленное и все-таки сродни человеческой улыбке. Он чувствовал наконец, что ежели не воспользоваться теперь же этой возможностью вернуться, то уже очень скоро встреча с Аннелизой станет столь же немыслимой, сколь была до смерти их дочери. Обо всем этом он думал честно, мучительно и глубоко и особой логикой чувств понял, что если он поедет на похороны, то уж останется с женой навсегда. Позвонив Максу, он узнал от прислуги место и час и в утро похорон встал, пока Магда еще спала, и велел слуге приготовить ему черное пальто и цилиндр. Поспешно допив кофе, он вошел в бывшую детскую Ирмы, где теперь стоял стол для пинг-понга. И тут, подбрасывая на ладони целлулоидовый шарик, он никак не мог направить мысль на детство Ирмы, а думал о том, как прыгала здесь и вскрикивала, и ложилась грудью на стол, протянув пинг-понговую лопатку, другая девочка, живая, стройная и распутная.
Он посмотрел на часы. Надо было ехать. Он бросил шарик на стол и быстро пошел в спальню поглядеть в последний раз, как Магда спит. И остановившись у постели, впиваясь глазами в это детское лицо с розовыми ненакрашенными губами и бархатным румянцем во всю щеку, Кречмар с ужасом подумал о завтрашней жизни с женой, выцветшей, серолицей, слабо пахнущей одеколоном, и эта жизнь ему представилась в виде тускло освещенного, длинного и пыльного коридора, где стоит заколоченный ящик или детская коляска (пустая), а в глубине сгущаются потемки.
С трудом оторвав взгляд от щек и плеч Магды и нервно покусывая ноготь большого пальца, он отошел к окну. Была оттепель, автомобили расплескивали лужи, на углу виднелся ярко-фиолетовый лоток с цветами, солнечное мокрое небо отражалось в стекле окна, которое мыла веселая, растрепанная горничная. «Как ты рано встал. Ты уходишь куда-нибудь?» — протянул, перевалившись через зевок, Магдин голос.
Он, не оборачиваясь, отрицательно покачал головой.
XXI
«Бруно, приободрись, — говорила она ему неделю спустя. — Я понимаю, что все это очень грустно, — но ведь они все тебе немножко чужие, согласись, ты сам это чувствуешь, и, конечно, твоей дочке внушена была к тебе ненависть. Ты не думай, я очень тебе соболезную, хотя, знаешь, если у меня мог бы родиться ребенок, то я хотела бы мальчика…»
«Ты сама ребенок», — сказал он, гладя ее по волосам.
«Особенно сегодня нужно быть бодрым, — продолжала Магда, надувая губы. — Особенно сегодня. Подумай, ведь это начало моей карьеры, я буду знаменита».
«Ах да, я и забыл. Это когда же? Сегодня разве?»
Явился Горн. Он заходил в последнее время каждый день, и Кречмар несколько раз поговорил с ним по душам, сказал ему все то, что Магде он бы сказать не смел и не мог. Горн так хорошо слушал, высказывал такие мудрые мысли и с такой вдумчивостью сочувствовал ему, что недавность их знакомства казалась Кречмару чем-то совершенно условным, никак не связанным с внутренним — душевным — временем, за которое развилась и созрела их мужественная дружба. «Нельзя строить жизнь на песке несчастья, — говорил Горн. — Это грех против жизни. У меня был знакомый — скульптор, — который женился из жалости на пожилой, безобразной горбунье. Не знаю в точности, что случилось у них, но через год она пыталась отравиться, а его пришлось посадить в желтый дом. Художник, по моему мнению, должен руководиться только чувством прекрасного — оно никогда не обманывает».
«Смерть, — говорил он еще, — представляется мне просто дурной привычкой, которую природа теперь уже не может в себе искоренить. У меня был приятель, юноша, полный жизни, с лицом ангела и с мускулами пантеры, — он порезался, откупоривая бутылку, и через несколько дней умер. Ничего глупее этой смерти нельзя было себе представить, но вместе с тем… вместе с тем, — да, странно сказать, но это так: было бы менее художественно, доживи он до старости… Изюминка, пуанта жизни заключается иногда именно в смерти».
Горн в такие минуты говорил не останавливаясь — плавно выдумывая случаи с никогда не существовавшими знакомыми, подбирая мысли, не слишком глубокие для ума слушателя, придавая словам сомнительное изящество. Образование было у него пестрое, ум — хваткий и проницательный, тяга к разыгрыванию ближних — непреодолимая. Единственное, быть может, подлинное в нем была бессознательная вера в то, что все созданное людьми в области искусства и науки только более или менее остроумный фокус, очаровательное шарлатанство. О каком бы важном предмете не заходила речь, он был одинаково способен сказать о нем нечто мудреное, или смешное, или пошловатое, если этого требовало восприятие слушателя. Когда же он говорил совсем серьезно о книге или картине, у Горна было приятное чувство, что он — участник заговора, сообщник того или иного гениального гаера — создателя картины, автора книги. Жадно следя за тем, как Кречмар (человек, по его мнению, тяжеловатый, недалекий, с простыми страстями и добротными, слишком добротными познаниями в области живописи) страдает и как будто считает, что дошел до самых вершин человеческого страдания, — следя за этим, Горн с удовольствием думал, что это еще не все, далеко на все, а только первый номер в программе превосходного мюзик-холла, в котором ему, Горну, предоставлено место в директорской ложе. Директором же сего заведения не был ни Бог, ни дьявол. Первый был слишком стар и мастит и ничего не понимал в новом искусстве, второй же, обрюзгший черт, обожравшийся чужими грехами, был нестерпимо скучен, скучен, как предсмертная зевота тупого преступника, зарезавшего ростовщика. Директор, предоставивший Горну ложу, был существом трудноуловимым, двойственным, тройственным, отражающимся в самом себе, — переливчатым магическим призраком, тенью разноцветных шаров, тенью жонглера на театрально освещенной стене… Так, по крайней мере, полагал Горн в редкие минуты философских размышлений.
Оттого он никак не мог понять в себе острое пристрастие к Магде. Он старался его обьяснить физическими свойствами Магды, чем-то таким в запахе кожи, в температуре тела, в особом строении глазного райка, в особенной эпителии губ. Но все это было не совсем так. Взаимная их страсть была основана на глубоком родстве их душ — даром что Горн был талантливым художником, космополитом, игроком…
Явившись к ним в тот день, в который Магда впервые должна была замелькать на экране, он успел ей сказать (подавая ей пальто), что там-то и там-то снял комнату, где они могут спокойно встречаться. Она ответила ему злым взглядом, ибо Кречмар стоял в десяти шагах от них. Горн рассмеялся и добавил, почти не понижая голоса, что будет каждый день там ждать ее между таким-то и таким-то часом.
«Я приглашаю фрейлейн Петерс на свидание, а она не хочет», — сказал он Кречмару, пока они спускались вниз.
«Попробуй она у меня захотеть, — улыбнулся Кречмар и нежно ущипнул Магду за щеку. — Посмотрим, посмотрим, как ты играешь», — продолжал он, натягивая перчатку.
«Завтра в пять, фрейлейн Петерс», — сказал Горн.
«Маленькая завтра поедет одна выбирать автомобиль, — проговорил Кречмар. — Так что никаких свиданий».
«Успеется, автомобиль не убежит, правда, фрейлейн Петерс?»
Магда вдруг обиделась. «Какие дурацкие шутки!» — воскликнула она.
Мужчины, смеясь, переглянулись, Кречмар подмигнул.
Швейцар, разговаривавший с почтальоном, посмотрел на Кречмара с любопытством.
«Прямо не верится, — сказал швейцар, когда те прошли, — прямо не верится, что у него недавно умерла дочка».
«А кто второй?» — спросил почтальон.
«Почем я знаю. Завела молодца ему в подмогу, вот и все. Мне, знаете, стыдно, когда другие жильцы смотрят на эту… (нехорошее слово). А ведь приличный господин, сам-то, и богат, — мог бы выбрать себе подругу поосанистее, покрупнее, если уж на то пошло».
«Любовь слепа», — задумчиво произнес почтальон.