Ход конем - Фолкнер Уильям Катберт 5 стр.


– Может, он учит ее брать препятствия, – сказал парикмахер, чистенький щеголеватый человечек, чья утомленная испитая физиономия напоминала цветом изнанку шляпки гриба – в полдень ему ежедневно приходилось дважды пересечь залитую солнцем улицу, отделявшую парикмахерскую от трактира «Всю-то-ночку-напролет», чтобы там пообедать; если он когда и сидел на лошади, то лишь будучи беззащитным младенцем, еще не способным постоять за себя.

– Ночью? – поинтересовался его клиент. – В темноте?

– Если лошадь слепнет, откуда ей знать, что на дворе ночь? – возразил парикмахер.

– Но зачем заставлять лошадь ночью брать препятствия? – спросил клиент.

– А зачем вообще заставлять лошадь брать препятствия? – сказал парикмахер, взбалтывая кисточкой пену в кружке. – И вообще зачем лошадь?

Тем дело и кончилось. Все это не укладывалось в рамки здравого смысла. А если, по мнению жителей округа, капитан Гуальдрес вообще был кем-то, он был человеком здравомыслящим. И его здравый смысл – или, во всяком случае, практичность – проявился даже в тех самых действиях, которые несколько уменьшили уважение к нему жителей округа. Ибо теперь они узнали, зачем ему понадобилось возиться с этой слепой кобылой, да к тому же еще и по ночам. Он, этот непревзойденный наездник, использовал лошадь не как лошадь, а как ширму; он, этот безнравственный ловец стареющих вдов, обнаружил всю свою безнравственность.

Впрочем, какая там нравственность, была бы хоть совесть. Насчет его нравственности иллюзий у них никогда не было – откуда ей взяться у иностранца и латинянина, – и потому они заранее примирились с ее отсутствием. Но совесть, моральный кодекс, они ему сами навязали, всучили, а теперь он доказал, что и совести у него тоже нет, и этого они ему простить не могли.

Дело было в женщине, в другой женщине; им, наконец, пришлось примириться с тем, чего, как им теперь стало ясно, они всегда ожидали от иностранца и латинянина; теперь они наконец узнали, зачем ему понадобилась лошадь, именно эта лошадь, слепнущая лошадь; теперь они поняли, что, наверно, никто никогда не узнает, зачем поздней ночью раздается стук ее копыт, но и разбираться в этом тоже никто не станет. Это не что иное, как троянский конь; иностранец, все еще едва говоривший по-английски, не поленился отправиться в Сент-Луис разыскать и купить на собственные деньги лошадь, которая отвечала бы его требованиям: слепую, чтобы объяснить ночные отлучки; уже обученную или такую, какую он сам сумеет обучить по сигналу – может даже по электрическому звонку, действующему от часового механизма каждые десять или пятнадцать минут (к этому времени воображение округа взмыло на такие высоты, что и во сне не снились даже тем, кто лошадьми торговал; не говоря о тех, кто просто их обучал), – с ходу пускаться в галоп и скакать по кругу в пустом загоне, пока он вернется с любовного свидания, бросит хлыст, поставит эту лошадь на место и угостит ее в награду сахаром или овсом.

Разумеется, речь шла о женщине помоложе, возможно, это была девушка, даже наверняка девушка – ведь его твердое, суровое, прозаическое мужское начало вполне соответствовало и даже было под стать его латинской чопорности – точно так же, как ему вполне естественно пришлись к лицу и оказались в самый раз фрак и белый галстук молодого человека. Но не в том дело. В сущности, одни только развратники гадали, с кем он мог вступить в связь. Для всех остальных, прочих, для большинства новая жертва имела столько же значения, сколько сама миссис Гаррисс. Они сурово осуждали не соблазнителя, а просто еще одного дикого самца-оленя, который бродит по округе, словно местных запасов ему мало. А когда они вспоминали миссис Гаррисс, то лишь как равные и даже превосходящие ее миллионеры. Они называли ее не «несчастной женщиной», а «несчастной дурой».

И некоторое время, сразу после того как все они вернулись из Южной Америки, молодой Гаррисс ездил верхом вместе с капитаном Гуальдресом. А он, Чарльз, уже убедился, что юноша умеет и любит ездить верхом; глядя, как он пытается следовать за капитаном Гуальдресом по трассе с препятствиями, можно было понять, что такое настоящая верховая езда. И он, Чарльз, думал, что коль скоро в доме гостит человек, в жилах которого течет испанская кровь, у юноши наверное будет с кем фехтовать. Однако фехтовали они или нет, никто так никогда и не узнал, а спустя некоторое время юноша перестал даже и верхом ездить с гостем матери, или ее любовником, или со своим будущим отчимом, или кем он там ему приходился, и теперь юношу видели только изредка, когда он на полном газу проезжал по Площади в спортивном автомобиле с откинутым верхом и кучей барахла на заднем сиденье, либо куда-то направляясь, либо просто возвращаясь домой. И через полгода, если ему – Чарльзу – случалось столкнуться с юношей достаточно близко, чтобы увидеть его глаза, он думал:

– Ладно, – сказал дядя. – Значит, до тебя дошло. Надеюсь, этого достаточно? Видишь ли, я знаю одного восьмидесятилетнего старика пятидесяти лет от роду, который не сомневается, что семнадцати-, восемнадцати– и девятнадцатилетний – да и шестнадцатилетний тоже – способен на все, и уж во всяком случае на страсть и любовь или на соблюдение приличий, или на то, чтобы ночью притащить свою сестру за шесть или двадцать шесть миль с целью заставить ее соврать, взломать сейф или совершить убийство – если, конечно, ему пришлось ее тащить. Ее никто не заставлял сюда ехать – я, по крайней мере, наручников на ней не видел.

– Однако она приехала, – сказал он, Чарльз. – И соврала. Она отрицала даже то, что они с капитаном Гуальдресом обручились. Но когда ты прямо спросила ее, любит ли она его, она сказала «да».

– И за эти слова ее выдворили из комнаты, – сказал дядя. – Это произошло после того, как она сказала правду, на что я, между прочим, считаю способными семнадцати-, восемнадцати– и даже девятнадцатилетних, когда тому находится причина. Она явилась сюда, они оба явились сюда, заранее условившись, как будто мне врать. Но она испугалась. И тогда каждый из них попытался использовать другого для достижения цели. Только цели-то у них разные.

– Однако, убедившись, что у них ничего не вышло, они оба отступили. Он отступил очень быстро. Он отступил почти так же глубоко, как и начал. Мне на минутку показалось, что он вот-вот вышвырнет ее в прихожую, словно она тряпичная кукла.

– Да, – сказал дядя. – Слишком быстро. Как только он убедился, что на нее полагаться нельзя, он отбросил этот план и решил испробовать что-нибудь другой. А она отступила еще раньше. Как только начала понимать, либо что от него толку не будет, либо что я не собираюсь принимать их слова на веру и, значит, от меня наверное тоже толку не будет. Таким образом, они оба уже решили испробовать что-нибудь другое, и это мне не нравится. Ибо они опасны. Опасны не потому, что глупы – глупость в этом возрасте (прошу прощенья, сэр) вполне естественна, – а потому, что никогда не встречали никого, кто внушил бы им достаточно уважения или страха, чтобы они ему поверили… Твой ход.

Казалось, что вопрос исчерпан; во всяком случае, для дяди; было ясно, что, по крайней мере на эту тему, от него ни слова больше не добиться.

Видимо, вопрос был и впрямь исчерпан. Он сделал ход. Он задумал этот ход очень давно, еще раньше, чем дядя, если считать не только то время, которое уже истекло, а то, которое еще длится, как это делают летчики – ведь ему не требовалось совершить посадку, достаточно длительную, чтобы отбросить вторгшегося противника, а потом снова подняться в воздух, как это требовалось дяде. Своим конем он дал шах и дядиной королеве, и ее ладье. После чего дядя уступил ему пешку, и он, Чарльз, сделал ход, потом ход сделал дядя, а потом, как всегда, все было кончено.

– Может, мне надо было взять королеву двадцать минут назад, когда представилась возможность, а ладью уступить, – сказал он.

– Всегда, – сказал дядя, начиная разбирать белые и черные фигуры, между тем как он, Чарльз, протянул руку к ящику на нижней полке подставки. – Чтобы взять одновременно и ту и другую, тебе надо было сделать два хода. А конь может двигаться на две клетки одновременно и даже в двух направлениях одновременно. Но он не может сделать два хода зараз, – добавил дядя, подталкивая к нему черные фигуры. – Теперь белыми буду играть я, вот ты и попытайся.

– Уже одиннадцатый час, – сказал он. – Почти половина одиннадцатого.

– Да, – сказал дядя, расставляя черные фигуры,

– это часто бывает.

– Мне, наверное, пора спать, – незамедлительно и очень ласково отозвался дядя. – Ты не возражаешь, если я еще посижу?

– Может, это будет даже лучше, – сказал он, Чарльз. – Ведь, наверное, очень интересно заставать врасплох самого себя.

– Прекрасно, прекрасно, – сказал дядя. – Разве я не говорил, что до тебя дошло? Будешь ты играть или не будешь, а фигуры по местам расставь.

Вот и все, что он тогда узнал. Ничего другого он даже и не заподозрил. Но он быстро учился – или быстро схватывал. На этот раз сперва послышались шаги – легкий, звонкий, четкий стук, который производят девушки, шагая по прихожей. За время, проведенное им на дядиной половине, он уже усвоил, что в любом доме или здании, где живут хотя бы две более или менее самостоятельных семьи, никогда не слышно звука шагов. И потому он в ту же секунду (еще прежде, чем она успела постучать, и даже прежде, чем дядя успел сказать: «Теперь твоя очередь опоздать открыть дверь») понял: он, как и сам дядя, наверное все время знал, что она вернется. Только сперва он подумал, что это брат опять послал ее сюда, и лишь потом начал гадать, каким образом она ухитрилась так быстро от него уйти.

Вид у нее был такой, словно она с тех пор безостановочно бежала, а когда он открыл дверь, на минутку остановилась, придерживая одной рукой полы меховой шубы, из-под которой выглядывало длинное белое платье. И быть может, лицо ее все еще выражало страх, ко взгляд не казался застывшим. И на этот раз она даже долго на него смотрела, хотя в прошлый раз, сколько он мог судить, даже не заметила, что он был в комнате. Потом она отвела от него взгляд. Она вошла и быстро двинулась туда, где (на этот раз) возле шахматной доски стоял дядя.

– Мне надо поговорить с вами наедине, – сказала она.

– Мы и так наедине, – сказал дядя. – Это Чарльз Мэллисон, мой племянник. Садитесь, – добавил он, отодвигая от доски один из стульев.

Но она не шевельнулась.

– Нет, – сказала она. – Наедине.

– Если вы не можете сказать мне правду, когда нас тут трое, вы наверное не скажете, если мы будем вдвоем, – возразил дядя. – Садитесь.

Но она опять ни шагу не ступила. Он, Чарльз, не видел ее лица, так как она стояла к нему спиной. Но теперь голос ее звучал совсем иначе.

– Да, – сказала она. Она повернулась к стулу. Потом опять остановилась и, уже нагнувшись, чтобы сесть, полуобернулась и посмотрела на дверь, словно не только ожидала услышать шаги брата, идущего по прихожей, но и готова была бегом вернуться к парадной двери посмотреть, не идет ли он по улице.

Но это едва ли можно было назвать паузой, потому что она села, рухнула на стул в стремительном вихре юбок и ног, как это свойственно всем девушкам, словно их суставы сочленены не так и расположены не так, как у мужчин.

– Можно я закурю? – сказала она.

Но не успел дядя протянуть руку к пачке сигарет, которых сам не курил, она достала сигарету неизвестно откуда – не из платинового портсигара с драгоценными камнями, как можно было ожидать, нет, она просто вытащила одну-единственную согнутую и измятую сигарету, из которой сыпался табак, словно та уже много дней валялась у нее в кармане; при этом она поддерживала запястье одной руки другой, словно для того, чтоб рука не задрожала, когда она протянет сигарету к спичке, зажженной дядей. Потом она выдохнула дым, сунула сигарету в пепельницу и положила руки на колени – не складывая, а просто плотно прижимая свои маленькие руки к темному меху.

– Он в опасности, – сказала она. – Я боюсь.

– А, – сказал дядя. – Ваш брат в опасности.

– Нет, нет, – сказала она немного раздраженно. – Не Макс, Себас… капитан Гуальдрес.

– Вот оно что, – сказал дядя. – Капитан Гуальдрес в опасности. Я слышал, что он увлекается верховой ездой, хотя ни разу не видел его на лошади.

Она взяла сигарету, сделала две быстрых затяжки, раздавила сигарету в пепельнице, положила руки обратно на колени и снова посмотрела на дядю.

– Хорошо, – сказала она. – Я люблю его. Я это вам уже говорила. Но с этим все в порядке. Тут ничего не поделаешь. Мама увидела его первой, или он увидел ее первой. Как бы там ни было, они принадлежат к одному поколению. А я нет, потому что Себ… капитан Гуальдрес старше меня лет на восемь или десять, а может и больше. Но это неважно. Потому что дело не в этом. Он в опасности. И если он даже предпочел мне маму, я все равно не хочу, чтобы ему причинили вред. Во всяком случае я не хочу, чтоб моего брата за это посадили в тюрьму.

Назад Дальше