— Смотри! — крикнула она, ликуя. — Скоро будет солнце!
Он с удивлением поглядел на нее, потом снисходительно улыбнулся.
— Биерапсие китеда — восхода солнца месяц, — пояснил он. Ему был непонятен пыл, бушевавший в Оле. Тоги с недоумением рассматривал ее восторженное лицо. Он сказал хмуро: — Солнце много — хлопот много. Дел очень будет.
— Ах, ничего ты не понимаешь, Тоги! — возмутилась Оля. — Пусть больше дел, лишь бы солнце.
Дел, однако, хватало и в темные дни. Мужчины настораживали капканы для песцов, объезжали промысловые точки. Песца развелось в последние годы много, охота шла удачно. Селифон хвастался, что в эту зиму он вдвое перевыполнит спущенное ему задание. Он отвез меха на факторию, обменял их на муку и чай. В дороге он и Тоги чуть не погибли — ударила самая злая в эту зиму пурга. Оля не представляла себе, что ветер может нестись с такой бешеной скоростью. Он вырывал кусты с корнями, ворочал крупные камни. Временами, когда рассветало, был виден летящий снег, казавшийся проволочками, протянутыми параллельно земле, — мелкий и жесткий, он и ранил, как проволока, до крови расцарапывал кожу. Оля с содроганием думала о том, что сейчас делается в тундре. Здесь, в котловине, горы грудью принимали удар. Оля сидела у ярко пылавшей печки, составляла квартальный отчет, отдыхала. И снова она потеряла счет времени, однообразный грохот сотрясал стены, часы шли за часами — сколько их было? На этот раз школу не завалило снегом, но Оля даже не пыталась выбраться наружу — ветер с силой отрывал человека, уцепившегося обеими руками за дверь. На третий или четвертый день пурги в школу пробрались Надер Тагу, Ядне и Недяку. Оля с радостью встретила их — смелое лицо Ядне пылало радостью, Недяку тоже гордился, что пришел выручать свою учительницу и секретаря.
— Селифон поморозился, — сообщил Надер. — Тоги поморозился. Пурга нарты опрокинула, еле добрались.
Недяку успокоил встревоженную Олю — Селифон лежит у себя в чуме, он поправляется. На следующий день детишек пришло больше. Ветер еще мел землю, а занятия возобновились, приходили не только мальчики, но и девочки. Это был месяц бурь — за две недели раз десять налетала пурга, но только одна из них, первая, была такой свирепой и долгой — остальные налетали на два-три часа, стремительно нарастали и круто обрывались. Температура во время пурги повышалась. У Оли был термометр — один из трофеев ее вылазки на факторию. В безветренные дни спирт падал до минус шестидесяти, в бурю он поднимался до минус двадцати. Жесткий мороз казался Оле менее страшным, от него хорошо защищала меховая одежда — защиты от пурги, кроме стен, не было.
В один из спокойных дней, наступивших после периода пурги, в стойбище примчался Жальских. Недяку просунул в дверь учительницы голову в капюшоне, взволнованно крикнул:
— Ольга Иванна, скорее к Тоги, отец приказал — очень скорее!
В чуме Тоги по случаю приезда важного гостя собралось много народу. На почетном месте, у очага, сидел Жальских, по обе стороны располагались Селифон и Тоги. В чуме шло веселье — на полу стояли бутылки со спиртом, лица у всех были красные и возбужденные. Жальских поздоровался с Олей.
— Обещание сполняю, учительница, — приехал в гости. Вот с олешками твоими песцов обмываем.
Она с возмущением посмотрела на него. Только сейчас она поняла, что он называет олешками нганасан. Жальских протянул Оле кружку с разведенным спиртом.
— Пей за наше здоровье, а мы за твое выпьем.
Она отказалась, в чуме поднялся шум, ей отовсюду кричали умоляюще и жалобно: «Пей, Ольга Иванна, пей с нами!» Селифон сказал нетвердым голосом с глубокой печалью:
— Ольга Иванна, зачем брезгуешь? Праздник у нас!
Она еще колебалась, теперь и женщины упрашивали её, у каждой в руке была кружка со спиртом. Ей стало совестно, могли в самом деле подумать, что она гнушается компанией. Спирт обжег горло, Оля со стоном схватилась за строганину. В голове все быстро замутилось, она продолжала усердно есть, стойко сопротивляясь опьянению. На остальных спирт подействовал еще сильнее, чем на нее, все сразу захмелели, кто обессилел и свалился на меха, кто зашумел и загорланил песни. Селифон с горящим лицом спорил с Тоги. Глаза Тоги злобно сверкали. Жальских с насмешкой обводил взглядом чум.
— Детишки вроде! — сказал он с презрением. — Выпьет на копейку, развезет на рубль. Да, передача тебе имеется — принимай письма.
Он вытащил из кармана перевязанный бумажный пакет. Оля схватила его и, колеблясь, посмотрела на веселящихся — ей хотелось немедленно погрузиться в чтение, но было неудобно уходить. Жальских дружелюбно кивнул ей головой.
— Да иди ты, не волнуйся — олешкам твоим не до тебя.
Оля вбежала в свою комнату, даже не затворила двери и стала разрывать пакет. Она знала, что в нем должно быть письмо от Сероцкого, на этот раз он вспомнит ее, пришлет весточку. Но из пакета посыпались официальные отношения, ответы на ее недавние послания. Она уронила их, бумаги падали на пол, на стол, на колени — Оля не поднимала их. Она долго сидела у стола, осунувшаяся, усталая, глядела сухими глазами на огонек лампы.
— Ну и не надо! — сказала она горько. — И думать о тебе не хочу!
Оля вскочила со стула, собрала бумаги. Голова ее кружилась все больше. Она вспомнила, что пьяна и все кругом пьяны — идет веселье в колхозе, первое веселье в эту зиму. Из стойбища доносились крики, визг, топот ног — кто-то танцевал в темноте на морозе, кто-то бил в бубен. Оля лихорадочно схватила свой чемодан, торопливо открыла его, рылась в белье. Там, на дне, в чистой наволочке лежит главное ее богатство — новое платье, только раз она его надевала — на выпускной вечер, да и то все тогда были в пальто, зал не отапливался. Она сбросила с себя малицу и кофту, быстро продела руки в рукава, стала перед зеркальцем — да, все в порядке, платье как раз по фигуре, даже лучше, чем было прежде. Сейчас она возвратится в чум, будет петь и танцевать со всеми, пусть смотрят, какая у них учительница, пусть радуются ей. И она порадуется со всеми, нужно радоваться — праздник!
Оля вдруг опустилась на пол в своем нарядном платье, уткнула голову в мех постели. Она громко рыдала, руками закрыла лицо. Зачем ей праздник? Зачем ей новое платье? Кому она хочет понравиться, все ей противно, она никому не нужна! Как она мечтала все эти дни, всю эту бесконечную ночь, в часы пурги и мороза! Нет, она не просила, он сам обещал, сам, никто не тянул его за язык! Она знает — нелегко добраться к ней, очень нелегко, но записку можно же послать, два-три слова, всего два-три слова. В каждом слове она видела бы его лицо, слышала его голос. Так немного ей нужно, и кончится ее одиночество — с ней будет он. Плачь, глупая, плачь, никого не будет!
7
Оля подняла голову — грудь еще ныла, но слез больше не было. Шум в стойбище становился громче. Она присела на кровати, вытерла мокрое лицо, попудрилась перед зеркалом. В классе загремели тяжелые шаги, кто-то рванул незапертую дверь. Испуганная Оля попятилась — в комнату вошел Жальских. Он ошеломленно уставился на ее платье, обводил глазами стены — лицо его выразило восхищение.
— Ну и каморка! — сказал он, присаживаясь без приглашения. — Что значит женщина: у самого полюса устроит себе райский уголок. И нарядилась — прямо на бал! В таком платье и в Москве не потеряешься!
Он все не мог отвести от нее изумленных глаз. Она начала краснеть. Он вдруг спохватился и встал, теперь в голосе его слышалось уважение, он перешел на «вы»:
— Простите, Ольга Ивановна, что без приглашения, мужик мужиком. Если случайно стесняю, можно и отправиться восвояси, вы не сомневайтесь!
— Нет, что вы! — сказала она. — Присаживайтесь, пожалуйста!
Жальских снова присел у стола. Он все не мог отделаться от потрясения, вызванного убранством комнаты и нарядным видом Оли. Он говорил о своих делах, а глазами скользил по стенам, выразительно поглядывал на Олино платье, непрестанно возвращался все к тому же.
— Устроилась! — сказал он одобрительно. — Ну, не знал, что так живешь, — давно бы прикатил в гости! Сами мы, знаешь, как: шкуру под голову, шкуру на себя — порядок. А взамен занавесочки снежок, за зеркальце — ледок идет, все честь по комедии. Одно понимаем: живот набивать, тут не скупимся. — Он покачал головой, жалея самого себя: — Сказано: человек что птичка, нажрется, как свинья, и доволен! — Он вдруг резко оборвал себя: — Болтаю я, а ты что-то скучная? Или письма нехорошие? Начальники выговор влепили? Ты не огорчайся: начальник для того и вознесен, чтоб выговора сеять, иначе откуда же высота его людям увидится? Так письма, что ли?
— Письма плохие, — подтвердила Оля, с трудом сдерживая новые слезы. — Выговоры — за то, что дура. Теперь умнее буду.
— Умной быть — не вредно, — заметил он, внимательно наблюдая ее лицо. — И начальникам внимания поменьше. Они свое, ты свое — так лучше.
— Так лучше, — повторила она мстительно. — Не думать ни о каких начальниках, делать свое дело!
— Во-во! — сказал он одобрительно. — Ия свое дело знаю — кто-кто, а я устрою… — Ему неудержимо захотелось похвастаться. — Спирт, что твои олешки пьют, чей? Личный, ни грамма государственного. Ну, и песцы, что за спирт пошли, — личные. И все довольны. Государству убытка нет, план пушнины перевыполнен, олешки веселятся, а мне тоже не горевать.
Он громко захохотал. Оля вспыхнула. Она сказала с гневом:
— Как это надо понимать — олешки? Почему вы оскорбляете людей ничуть не хуже вас самого? — Она закончила с негодованием: — Ненавижу, когда обижают других!
Он сразу осекся. Он уже жалел о своей невоздержанности. Жизненный опыт приучил его бояться всякой неприятности — черт его знает как пустячок обернется, и котенок может нагадить. Спьяну он сболтнул лишку, нехорошо, если она пойдет жаловаться. Он стал оправдываться:
— Да это я не со зла, глупая! Все так говорят — олешки… Слово такое — без обиды.
Она резко оборвала его:
— Никто не говорит, вы один. А если хотите знать, они лучше всех других людей, особенно тех, что ставят себя выше.
Он примирительно пробормотал:
— Ладно, не буду. Чего разошлась из пустяков?
Оля сердито отвернулась. Жальских видел, что гнев ее утихает — стычка была пустяковая, на самое главное девка, похоже, внимания не обратила. Он не удержался от своеобразного оправдания:
— Пойми, диковаты они нашему глазу. Бакари их возьми — разве на человеческую ногу похожи? Ни дать ни взять — конское копыто.
Она невольно рассмеялась — сравнение было метко, нога в меховых сапогах — бакарях — действительно напоминала копыто. Жальских повеселел. Он вытащил из кармана бутылку и со стуком опустил на стол.
— Вот так-то лучше. Давай выпьем за примирение. Учти: не спирт, а настоящее вино, как до войны, — портвейн.
Она колебалась, он сказал ласково:
— Чего сомневаешься? Думаешь — плохое что? От души к тебе я — соседи ведь, одни мы с тобой на краю света. Ребята наши на воздухе веселятся, им мороз привычнее, ну, а мы в твоих хоромах. А потом к ним выйдем, потанцуем под небесным сиянием.
Оля устыдилась своих сомнений. В самом деле, почему не выпить, все сегодня пьют, а у нее особая причина — хоронит глупые свои мечты, все, чем жила это время одиночества. Ей и вправду казалось, что она была бесконечно одинока и жила только этим — мечтами. Оля всхлипнула, накрывая на стол. Жальских налил два полных стакана.
— Скоро день. За день! — сказала она, поднимая свой стакан.
— Ладно, за день! — повторил он. — К чертям все ночи! До дна пей, а то солнце не встанет!
Он снова наполнил стаканы, предложил тост — за дружбу. На этот раз она выпила не все, но стакан ее не иссякал — Жальских подливал из бутылки и себе и ей. Ничего она так не желала, как опьянения, но опьянение не приходило, казалось, в вине не было градусов, его можно было пить, как крепкий чай, еще проще — не так стучало сердце. Оля заметила, что на столе появилась новая бутылка, и, сама себе удивляясь, — требовательно протянула к ней стакан. Жальских опьянел, лицо его размякло, стало грустным. Он жаловался на свою жизнь, печалился об Олиной жизни — еще никто так нежно с ней не разговаривал, не понимал с такой глубиной ее тоски, как этот грубый, малознакомый человек. Она не вслушивалась в значение его слов, но это было неважно — значение. Слова походили на дружескую руку, тихо гладившую ее по волосам.
— Бедные мы с тобой — одинокие, заброшенные, куда ворон не залетит! — говорил он. — А ты, Оля, всех беднее — нет тебе равной. Девка молоденькая, хорошенькая, тебе бы веселиться, парням головы кружить, а ты пропадаешь в черноте и на морозе. Вот поверь, плакать просто хочется, так тебя жалко.
Оля не выдержала, опустила голову на стол и заплакала. Она с отчаянием сознавала — это единственное, чем она спасается от всего, — слезы. Они легко лились у нее, еще с детства глаза у нее на мокром, месте — ну и пусть льются, она их не стыдится! Жальских пересел к ней поближе, гладил ее волосы. Его хмурый голос становился мягче и ласковей, он заговаривал ее горе. Оля чувствовала, что рука Жальских обнимает ее плечи, губы его легко прикасались к ее шее и щекам. Она толкнула его, крикнула: «Оставьте меня!», но у нее не хватило сил вырваться. Только теперь пришло настоящее опьянение, это было сладостное чувство бессилия, полудремота. Ей не хотелось поддаваться, она не могла противиться — голос жарко шептал ей в ухо, руки крепко обнимали. От всего она могла защититься: от мороза, от ветра, от полярной ночи, от одиночества, от этого же — от ласковых слов — защиты не было. Только когда он схватил ее на руки и понес к кровати, она на минуту сбросила овладевший ею дурман и стала отбиваться. Но Жальских все крепче обнимал ее, шептал все жарче и льстивей. Тело ее продолжало слабо вырываться, но мысли все более путались, новая мысль забивала все остальные: когда-нибудь должно же это случиться, пусть это будет сейчас, никому она не нужна, для кого себя беречь? Только еще одно слово нужно было ему сказать — простое, как воздух, необходимое, как воздух, слово. Она ждала этого слова, отчаянным взглядом всматривалась в склонившееся над ней искаженное страстью лицо. Но он так и не понял, как близок был к цели. Он знал, что нужно шепнуть что-то еще — важное и решающее, что-то такое, чтоб сразу она сдалась. И он стал говорить то, что ему самому представлялось самым важным, что составляло цель его собственной жизни. На минуту он даже ослабил усилия, покоренный своим великодушием.
— Все тебе дам, глупая! — шептал он горячо и быстро. — Мехами завалю, на факторию переведу, будешь целыми днями валяться на постели — слова не скажу. Пойми, дурочка, я же серьезно, ну, зачем так!
Эти слова не сразу дошли до ее сознания, они падали на нее, как кусочки льда на разгоряченное тело, — нужно было время льду растаять, чтоб раскрылся весь его холод. Она не смела верить, до того это было чудовищно далеко от того, что она ожидала. А он в своем ослеплении снова шептал то же самое. И тогда к ней вдруг возвратилась вся ее сила: отброшенный неожиданным толчком, Жальских отлетел от кровати, упал на пол. Оля вскочила, руки ее были прижаты к груди, лицо бледно — она вся была полна стыда и омерзения. И снова Жальских ничего не понял — ни ее вернувшейся силы, ни своего поражения. Ругаясь, он кинулся на нее, пытался поймать ее руки. Оля метнулась к столу, размахнулась — Жальских со стоном отшатнулся. Сжимая пустую бутылку, Оля с ужасом смотрела, как он медленно оседал на пол, цепляясь рукой за скатерть — стаканы и тарелки со звоном летели вниз. На мгновение ей представилось, что она его убила. Она хотела уже громко позвать на помощь. Но он с усилием поднимался, яростно матерился. Тогда она швырнула в него бутылку и выбежала наружу.
Оля бежала раздетая по стойбищу, не чувствуя пятидесятиградусного мороза, наталкиваясь в темноте на орущих, танцующих людей. Она влетела в чум Тоги и замерла — на полу стояли две бутылки со спиртом, в углу Тоги дрался с Селифоном, их с воплями и визгом разнимали. Оля пронзительно вскрикнула — все сразу шарахнулись в стороны. Тоги отскочил от Селифона. В молчании она надвигалась на Селифона, не понимая, что на нее саму смотрят с ужасом. Селифон заорал, рванулся к ней навстречу: