– Еще будет заваруха.
Дон Сабас был занят отвешиванием на кухонных весах своего маленького, как у птички, обеда, когда жена сказала, что снова пришел сеньор Кармайкл.
– Скажи ему, что я сплю, – шепнул он ей на ухо.
И, правда, уже десятью минутами позже он спал. Когда он проснулся, воздух был горячим и жара парализовала весь дом. Шел уже первый час.
– Что тебе снилось? – спросила у него жена.
– Ничего.
Она не будила его, дожидаясь, чтобы он проснулся сам. Через минуту она вскипятила шприц, и дон Сабас сделал себе в бедро укол инсулина.
– Уже года три как тебе ничего не снится, – сказала жена, запоздало выражая разочарование.
– Черт побери! – крикнул он. – Чего ты от меня хочешь? Нельзя видеть сны по заказу!
Как-то раз, несколько лет тому назад, дон Сабас, задремав ненадолго после обеда, увидел дуб, на котором вместо цветов росли бритвы. Правильно истолковав этот сон, жена выиграла по лотерее.
– Не увидел сегодня, увидишь завтра, – примирительно сказала она.
– Ни сегодня, ни завтра! – раздраженно ответил дон Сабас. – Не воображай, что я буду видеть сны специально для твоих глупостей.
Он опять прилег на постель, пока жена наводила порядок в комнате. Все режущие и колющие предметы были уже давно отсюда изгнаны. Через полчаса дон Сабас медленно поднялся, изо всех сил стараясь не давать воли гневу, и стал одеваться.
– Так что же сказал Кармайкл? – спросил он ее.
– Зайдет позднее.
Они заговорили снова, только когда сели за стол. Дон Сабас клевал по крошке свою нехитрую диету, а она поставила перед собой обильный завтрак – явно чрезмерный, если посмотреть на ее хрупкую фигурку и томное выражение лица. Она долго раздумывала, прежде чем решилась задать вопрос:
– Чего он хочет?
Дон Сабас даже не поднял головы.
– Чего он может хотеть? Денег, конечно.
– Так я и думала, – вздохнула жена и с сочувствием продолжала: – Бедный Кармайкл! Через его руки, и уже столько лет, проходят целые груды денег, а ему приводится жить на подаяния.
Говоря, она постепенно утрачивала интерес к завтраку.
– Дай ему, Сабасито, – сказала она. – Бог тебя наградит.
Жена положила на тарелку крест-накрест вилку и нож и с любопытством спросила:
– А сколько ему нужно?
– Двести песо, – невозмутимо ответил дон Сабас.
– Двести песо?
– Представь себе!
В отличие от воскресений, которые были самыми загруженными его днями, понедельники у дона Сабаса были обычно спокойными. Он мог часами дремать у себя в конторе перед электрическим вентилятором, в то время как скот в его стадах рос, тучнел и умножался. Сегодня, однако, не выдалось ни одной свободной минуты.
– Все из-за жары, – сказала она.
В бесцветных зрачках дона Сабаса снова сверкнула искра раздражения. В узкой комнате со старым письменным столом, четырьмя кожаными креслами и грудами сбруи по углам жалюзи были опущены и воздух был теплый и клейкий.
– Возможно, – согласился он. – Никогда в октябре не бывало такой жары.
– Пятнадцать лет назад, в такую же самую жару было землетрясение, – сказала жена. – Помнишь?
– Не помню, – рассеянно ответил дон Сабас. – Ты прекрасно знаешь, что я никогда ничего не помню.
А к тому же, – неожиданно зло огрызнулся он, – сегодня у меня нет никакого желания говорить о несчастьях.
Он закрыл глаза и, скрестив руки на груди, сделал вид, что засыпает.
– Если придет Кармайкл, – пробормотал он, – скажи ему, что меня нет.
Взгляд его жены стал умоляющим.
– Ты плохой человек, – сказала она.
Он не ответил ей. Она вышла, бесшумно затворив за собой дверь из проволочной сетки.
Уже вечерело, когда дон Сабас, поспав по-настоящему, открыл глаза и, словно сновидения не кончились, увидел перед собой алькальда, терпеливо дожидающегося его пробуждения.
– Такому человеку, как вы, – улыбнулся алькальд, – ложась спать, следует закрывать глаза.
Дон Сабас ни одним мускулом лица не выдал своей растерянности.
– Для вас, – ответил он, – двери моего дома всегда открыты.
Он протянул было руку позвонить в колокольчик, но алькальд остановил его.
– Не хотите кофе? – спросил дон Сабас.
– Сейчас не хочу, – сказал алькальд, обводя комнату тоскующим взглядом. – Здесь было так хорошо, пока вы спали. Будто я был в другом городке.
Дон Сабас потер глаза.
– Сколько сейчас времени?
Алькальд посмотрел на свои ручные часы.
– Скоро пять. – А потом, выпрямившись в кресле, мягко спросил: – Поговорим?
– Похоже, – сказал дон Сабас, – что ничего другого мне не остается.
– Как и мне, – уверил его алькальд. – В конце концов, это уже ни для кого не секрет. – И с той же спокойной непринужденностью, без единого резкого слова или жеста продолжал: – Скажите, дон Сабас, сколько голов скота, принадлежащего вдове Монтьель, угнали по вашему приказу из ее стойл и переклеймили вашим клеймом с тех пор, как она предложила вам купить его?
Дон Сабас пожал плечами.
– Не имею ни малейшего представления.
– Я думаю, вы помните, – сказал алькальд, – как это называется.
– Кража скота, – отозвался дон Сабас.
– Именно, – подтвердил алькальд. – Предположим, например, – все так же спокойно продолжал он, – что за три дня угнали двести голов.
– Если бы! – вздохнул дон Сабас.
– Значит, двести, – сказал алькальд. – Вы знаете условия: с каждой головы пятьдесят песо муниципального налога.
– Сорок.
– Пятьдесят.
Молчание дона Сабаса было знаком согласия. Он сидел, откинувшись на спинку пружинящего кресла, вертел на пальце кольцо с черным блестящим камнем, и сто взгляд был прикован к воображаемой шахматной иске.
Алькальд смотрел на него пристально и без малейшего намека на жалость.
– Но это еще не все, – продолжал он. – С сегодняшнего дня весь скот из наследства Хосе Монтьеля, у кого бы он ни оказался, находится под защитой муниципалитета.
Ответа не последовало, и он продолжал:
– Эта бедная женщина, как вам известно, совсем рехнулась.
– Ну а Кармайкл?
– Кармайкл, – сказал алькальд, – уже два часа находится под охраной.
Дон Сабас окинул его взглядом, который можно было счесть при желании как восхищенным, так и растерянным, и вдруг, затрясшись в неудержимом
– Какой случай, лейтенант, а? Вам, наверно, такое и не снилось!
К вечеру у доктора Хиральдо появилось отчетливое чувство, будто он вернул себе немалую часть своего прошлого. Миндальные деревья на площади снова покрылись пылью. Еще одна зима подходила к концу, но ее тихие, крадущиеся шаги оставляли глубокий след в его памяти.
Падре Анхель возвращался с вечерней прогулки, когда увидел, как доктор пытается просунуть ключ в замочную скважину своей приемной.
– Вот видите, доктор, – улыбнулся он, – даже дверь не откроешь без воли божьей.
Он повернул в замке ключ, и теперь все его внимание принадлежало падре Анхелю. В сумерках лицо падре казалось расплывчатым багровым пятном.
– Минутку, падре, – сказал доктор и взял его локоть. – Мне кажется, у вас не в порядке печень.
– Вы так думаете?
Врач включил свет над входом и оглядел лицо священника скорее с человеческим, нежели профессиональным, участием; потом отворил затянутую сеткой дверь приемной и включил свет в комнате.
– Не будет ничего плохого, падре, если вы пять минут уделите вашему телу. Давайте-ка проверим кровяное давление.
Падре Анхель торопился, но, уступая настояниям врача, прошел в приемную и стал закатывать рукав.
– В мое время, – сказал он, – этих штук не было.
– Ваше время, падре, продолжается по сей день, улыбнулся он.
Пока врач смотрел на шкалу прибора, падре оглядывал комнату с тем наивным любопытством, какое вызывают обычно приемные врачей. На стенах висели пожелтевший диплом, литография фиолетовой девочки с разъеденной голубой щекой и картина с изображением врача, оспаривающего у Смерти обнаженную женщину. В глубине кабинета, за железной койкой, выкрашенной в белый цвет, стоял шкаф с пузырьками. На каждом пузырьке была этикетка. У окна стоял застекленный шкаф с инструментами, рядом – два таких же с книгами. Единственным различимым запахом был запах денатурата.
Лицо доктора Хиральдо, когда он кончил измерять давление, не говорило ничего.
– В этой комнате не хватает святого, – пробормотал падре.
Доктор обвел взглядом стены.
– Не только здесь, – сказал он. – Во всем городке.
Он положил тонометр в кожаный футляр, энергичным рывком задернул «молнию» и продолжал:
– Должен сказать, падре, что давление у вас очень хорошее.
– Я так и думал, – отозвался священник и немного удивленно добавил: – Никогда еще я не чувствовал себя так хорошо в октябре.
Падре Анхель начал медленно спускать рукав. Его заштопанная сутана, рваные ботинки и обветренные руки с ногтями будто из обожженного рога позволяли в этот момент увидеть самое существенное: что он человек крайне бедный.
– И все-таки, – сказал врач, – ваше состояние меня беспокоит. Надо
– Что поделаешь, господь взыскателен, – сказал падре.
Повернувшись к нему спиной, доктор посмотрел в окно на темную реку.
– Интересно, до каких же пределов? – сказал он. – Неужели богу угодно, чтобы кто-то девятнадцать лет подряд старался заковать чувства людей в панцирь, ясно при этом сознавая, что внутри все остается по-прежнему? – И после долгой паузы продолжал: – А не кажется ли вам в последние дни, что плоды ваших неустанных трудов начинают гибнуть у вас на глазах?
– Мне это кажется каждую ночь на протяжении всей моей жизни, – ответил падре. – И потому я знаю, что утром должен приняться за работу с еще большим усердием.
Он уже встал.
– Скоро шесть, – сказал он и направился к двери.
Врач у окна не шевельнулся, и все же казалось, будто он, когда начал говорить, вытянутой рукой преградил священнику дорогу:
– Падре, как-нибудь ночью, положа руку на сердце, спросите себя, не пытаетесь ли вы лечить моральные раны пластырем.
Падре Анхель не мог скрыть страшного приступа удушья, сдавившего ему грудь.
– В час кончины, – сказал он, – вы узнаете, доктор, сколько весят эти ваши слова.
Он пожелал доктору спокойной ночи и вышел, тихо закрыв за собой дверь.
Ему никак не удавалось сосредоточиться на молитве. Когда он уже запирал церковь, Мина подошла к нему и сказала, что за два дня поймалась только одна мышь. У него было впечатление, что мыши в отсутствие Тринидад очень расплодились и теперь грозят подточить самое основание храма, хотя Мина ставит мышеловки, отравляет сыр, разыскивает следы помета и заливает асфальтом новые норы – ей помогал их находить сам падре.
– Вложи в свой труд хотя бы немного веры, – сказал он, – и мыши пойдут в мышеловки, как овечки.
Он долго ворочался на голой циновке, прежде чем уснул. Нервы его от долгого бодрствованья были напряжены до предела, и он с неумолимой остротой ощущал горькое чувство поражения, которое заронил в его сердце доктор. Это чувство, беготня мышей в храме и гробовая тишина комендантского часа с неодолимой силой увлекали его в водоворот того воспоминания, которого он больше всего страшился.
Его, только недавно прибывшего в городок, разбудили среди ночи, чтобы он дал последнее напутствие Норе Хакоб. В спальне, готовой принять ангела смерти – там уже не осталось ничего, кроме распятия, повешенного над изголовьем кровати, и ряда пустых стульев у стен, – он выслушал трагическую исповедь, спокойную, точную и подробную. Умирающая рассказала, что ее муж, Нестор Хакоб, не отец девочки, которую она только что родила. Падре Анхель согласился дать ей отпущение грехов, только если она повторит свой рассказ и произнесет слова покаянья в присутствии мужа.
X
Повинуясь энергичным командам директора цирка, рабочие вырвали из земли шесты, и со звуком, похожим на жалобный свист ветра среди деревьев, купол шапито величественно опал. Когда взошло солнце, все уже было упаковано, мужчины грузили на баркасы зверей, а женщины и дети завтракали на сундуках. Раздался первый гудок, и следы очагов на пустыре остались единственным свидетельством того, что через городок прошло нечто похожее на доисторическое животное.
Алькальд в эту ночь не спал. Сперва он наблюдал с балкона, как грузится цирк, а потом смешался с толпой на набережной. Он был по-прежнему в военной форме, глаза его от недосыпания покраснели, и лицо от двухдневной щетины казалось мрачней обычного.
С палубы баркаса его увидел директор цирка.
– Всего наилучшего, лейтенант! – крикнул он. – Оставляю вам ваше царство!
Он был в широком блестящем халате, придававшем его круглому лицу что-то священническое; на руку у него был намотан хлыст.
Алькальд подошел к самой воде.
– Очень сожалею, генерал! – разводя руками, невесело отозвался он. – Скажите, пожалуйста, почему вы уезжаете?
Он повернулся к толпе и громко объяснил:
– Я отменил разрешение, потому что он не захотел дать бесплатное представление для детей.
Последний гудок баркасов и шум двигателей заглушили ответ директора цирка. От воды запахло взбаламученным илом. Директор цирка подождал, пока баркасы развернутся на середине реки, и тогда, перегнувшись через борт и сложив ладони рупором, прокричал во всю силу своих легких:
– Прощай, полицейский ублюдок!
Выражение лица алькальда не изменилось. Он подождал, не вынимая рук из карманов, пока замрет в отдалении шум двигателей, а потом протолкался, улыбаясь, через толпу и вошел в лавку сирийца Мойсеса.
Было около восьми утра, а сириец уже уносил внутрь лавки разложенные перед дверью товары.
– Вы уходите? – спросил алькальд.
– Ненадолго, – ответил, глядя на небо, сириец. – Собирается дождь.
– По средам дождя не бывает, – сказал алькальд.
Облокотившись на прилавок, он стал смотреть на черные тучи, плывущие над набережной, и оторвал от них взгляд только тогда, когда сириец убрал весь свой товар и велел жене подать им кофе.
– Если так пойдет дальше, – со вздохом и словно обращаясь к самому себе, сказал алькальд, – нам придется просить у других городков людей взаймы.
Он начал медленными глотками пить кофе. Из городка уехали еще три семьи. Всего, по подсчетам сирийца Мойсеса, за последнюю неделю их уехало пять.
– Вернутся, – сказал алькальд.
Взгляд его задержался на загадочных пятнах кофейной гущи в чашке, а потом, словно думая о чем-то другом, он продолжал:
– Куда бы ни поехали, им все равно не забыть, что их пуповину зарыли здесь, в городке.
Несмотря на свои предсказания, алькальду пришлось переждать в лавке яростный ливень, на несколько минут погрузивший городок в воды потопа. После этого он отправился в полицейский участок, где сеньор Кармайкл, промокший насквозь, по-прежнему сидел на скамеечке посередине двора.
Алькальд им заниматься не стал. Приняв рапорт от дежурного, он приказал открыть камеру, где Пепе Амадор, казалось, крепко спал ничком на кирпичном полу. Он перевернул его ногой и посмотрел с тайным состраданием на обезображенное побоями лицо.
– Когда его кормили в последний раз? – спросил алькальд.
– Позавчера вечером.
Алькальд приказал его поднять. Подхватив Пепе Амадора, трое полицейских проволокли его через камеру и посадили на выдававшуюся из стены бетонную скамью. На месте, откуда его подняли, остался влажный отпечаток.
В то время как двое полицейских поддерживали Пене Амадора в сидячем положении, третий поднял за волосы его голову. Только прерывистое дыхание и выражение бесконечной усталости на лице говорили о том, что Пепе Амадор еще жив.
Когда полицейские отпустили его, юноша открыл глаза, нащупал руками край скамьи и с глухим стоном лег на спину.
Выйдя из камеры, алькальд велел покормить арестованного и дать ему поспать.
– А потом, – приказал он, – продолжайте работать над ним, пока не расколется. Думаю, что надолго его не хватит.
С балкона он снова увидел сеньора Кармайкла, который, опустив лицо в ладони и съежившись, по-прежнему сидел на скамейке во дворе участка.
– Ровира! – крикнул алькальд. – Пойди в дом Кармайкла и скажи его жене, чтобы она прислала ему одежду. А потом, – торопливо добавил он, – приведи его в канцелярию.