– Буду жить дома и ходить в нормальную школу.
– Я тоже, – вскочила Зина Пермякова.
Я чувствовала, как холодеют у меня руки. Будто сунула их в прорубь. Нонна Самвеловна подошла ко мне, забыв о классе. Добрые карие армянские глаза смотрят растерянно. «Как хорошо, что дети малы, – подумала я, – и мы можем позволить себе роскошь растеряться у них на виду».
Я поглядела на Нонну Самвеловну, она на меня, я медленно поднялась и пошла к директору. Аполлоша еще кокетничал с замзавом и журналистом. Увидев меня, они дружно заулыбались, принялись пожимать руку, а у меня от этих поздравлений чуть слезы не брызнули. Ах, как глупо чувствовать себя не той, за кого тебя принимают, и получать авансы, не подтвержденные делом! Но выдача авансов только начиналась!
Среди недели газета, печатавшая письмо, опубликовала громадную статью, и у меня подкашивались ноги от страха, когда я шла по школьному коридору. Учителя со мной здоровались и разговаривали обычно, но мне в каждом слове виделось ехидство и едва скрытый укор. Еще бы! Главной героиней сейчас была я – этакая благодетельница новой формации, – а директор и даже дети служили фоном, и общее наше дело выглядело моим личным почином. Слава богу, что я уклонялась от разговора с тем молодым парнем из газеты, и это не осталось незамеченным. Да и что я могла еще тогда сказать? Выходило, материал для статьи давал Аполлоша. И все-таки мое положение было дурацким. В порыве откровенности я сказала об этом Елене Евгеньевне.
Да, Елене Евгеньевне! Бывает, сначала сделаешь, потом думаешь. Я сказала и испугалась – неужели засмеется? Но завуч тяжело потупилась и сказала:
– Чепуха, забудьте. Теперь уж что? Назвался груздем, полезай в кузов. Тяжело, если не выйдет. Можно сломаться. А вы только начинаете. Опасно.
Она приветливо оглядела меня, покачала головой.
– Вы, я вижу, честный человек, вам можно доверять. Так вот, мы с мужем оба педагоги, всю жизнь в школе, вроде что-то получалось. А теперь я разуверилась в себе. У нас есть шестнадцатилетний сын. Отбился от рук, ничего не помогает, никакая педагогика, никакой опыт, понимаете? Мы уже утешаем себя: мол, Ушинский тоже воспитал многих, а своего ребенка не смог. – Елена Евгеньевна вздохнула и улыбнулась. – Вот что страшно: понять, что ты все знаешь, но ничего не можешь.
Надо же, я нуждалась в утешении, а теперь утешать пришлось мне.
– Да я не к тому, девочка! – воскликнула Елена Евгеньевна. – Просто не спешите! Не делайте ошибок. А главное, не поддавайтесь отчаянию, если оно придет.
«Если оно придет». Я настороженно встречала детей в понедельник. Вглядывалась в их лица.
Каждый понедельник становился новой точкой отсчета в жизни малышей. По этим точкам можно выстраивать график.
Я принялась за него.
17
Это была толстая зеленая тетрадка. В понедельник я записывала высказывания ребят на разрозненных листочках, а потом переписывала в тетрадь по главам – каждая глава носила имя ребенка, а каждый пункт – минувшие выходные.
Вот как это выглядело:
Леня Савич.
1. Мы были в зоопарке.
2. Катались на коньках. Я знаю, как точить коньки.
3. Дядя Леня подарил мне электрический фонарик, и я теперь не боюсь темноты.
4. Дядя Леня получил премию, и мы ходили с ним в магазин выбирать подарок тете Ларисе. Купили духи.
Тут же пометки о тезке Савича – Леониде Ивановиче Маркелове, токаре с машиностроительного завода: год рождения 1930-й, член КПСС, зарплата – 200 – 230 рублей. Жена – Лариса Петровна, 1932-й, медсестра, оклад – 110 рублей. Адрес: Садовая, 4, квартира 12, телефона нет. Сын Витя, 12 лет.
Мои пометки. Против третьего гостевания: «А я и не знала, что он боится темноты».
Сева Агапов.
1. А у нас есть ружье. Степан Иванович обещал взять меня на охоту.
2. Мы заряжали патроны порохом и дробью. Скоро пойдем на охоту.
3. Ходили в тир, стреляли в мишень.
Мои пометки: «Ребята смеются. Спрашивают Севу, когда же на охоту?»
Точки в графиках то взлетают наверх, то падают. Так у Севы. После этого смеха он заплакал прямо в классе, развернулся и стукнул Колю Урванцева, который спросил: «Когда же на охоту?» А в очередную субботу спрятался в шкафчик для одежды, так что я его обыскалась.
Пришлось объясниться со Степаном Ивановичем, инженером теплосетей, человеком добродушным, но, пожалуй, безвольным. Он сам признался:
– Ведь это моя идея – Севу взять. Жена не против, конечно, но и не очень за. Так что требует от меня в магазины бегать, то-се, а на охоту никак не вырвусь.
Зато в следующий же понедельник Сева сказал, а я с удовольствием записала:
4. Ходили на охоту. Степан Иванович убил ворону.
На Севу закричал Коля Урванцев:
– Ворона – полезная птица! Ее нельзя!
– А никого другого не было! – ответил Сева.
Засмеялся весь класс. Но он не обиделся, не заплакал, как в прошлый раз, наоборот, делился впечатлениями:
– У меня ухи будто шапкой закрыло. Ба-б-б-ах! И ничего не слышно. Степан Иванович глотать учил, чтоб прошло.
Конечно, подробности в мою кардиограмму не укладывались. А жаль. Впрочем, память не хуже любой тетради сохранила забавное и грустное, слезы, улыбки, слова да, кажется, и сам воздух тех дней.
Хорошо помню, например, про Анечку.
Ко второй внешкольной субботе я сумела подготовить ее. Аня охотно пошла с Евдокией Петровной, а в понедельник помчалась ко мне через весь вестибюль с широко раскрытым ртом.
– М-м! – мычала она.
– Что такое?
– Посмотри!
Я посмотрела в рот, ничего не поняла.
– Евдокия Петровна три зуба запломбировала. Совсем не больно! Я у нее на работе была! Сама машинкой жужжала. Стану самотологом!
– Стоматологом! – Евдокия Петровна смущенно улыбалась позади Анечки, мотала головой, повторяла: – Ну огонь! Ну огонь!
Все перемены Анечка приставала к ребятам, открывала рот, показывала пломбы. Потом щелкала зубами, точно доказывала, какие они теперь у нее крепкие. Даже Аполлошу порадовала. Остановила в коридоре и показала рот.
Эти дети, замечала я, или замкнуты, или распахнуты настежь. В отличие от интернатовских, тех, что брали домой родители, мои малыши не имели середины. Или скован, или раскрыт. Причем и то и другое могло помещаться в одном человеке. Как в Ане.
Ведь любила она меня, любила, точно я это знаю, и будущее подтвердило это, могла бы проговориться, сказать, но молчала, пока не случилось…
Первой это заметила Нонна Самвеловна. Анечка Невзорова сидела у окна и несколько раз прямо во время урока вставала, смотрела в окно и не обращала внимания на замечания учительницы.
– Стояла так, – сказала Нонна Самвеловна, – точно ничего не слышит.
На перемене я зашла в класс. Анечка сидела за партой, упершись взглядом в стену. Я присела к ней, погладила по голове. Она, даже не повернувшись, привалилась ко мне, по-прежнему задумчиво глядя перед собой.
– Что случилось? – спросила я шепотом.
Анечка молчала. Потом, стряхнув оцепенение, посмотрела мне в глаза. Взгляд был совершенно взрослый. Точно разглядывала меня усталая, грустная женщина.
– Что там, за окном? – спросила я, и Анечка сжалась у меня под рукой.
– Ничего, – ответила она.
Послышался звонок.
– Будь умницей, – попросила я, – не забывай, что урок. И что сегодня в гости.
– Может, я не пойду, – загадочно ответила Анечка.
– Почему?
– Может, чего-то случится.
– Ничего не случится.
Но случилось. Посреди последнего урока дверь в спальню грохнула, точно выстрел, и, задыхаясь от плача, ко мне подбежала Анечка.
– Скажи, – прокричала она в отчаянии, – скажи, чтоб она ушла!
Я разглядывала посиневшее, ставшее каким-то больным лицо девочки и ничего не могла сообразить.
– Кто ушла? Евдокия Петровна?
– Нет! Мамка! Она все время тут ходит! К Евдокии Петровне будет приставать! Материться!
Отрывочные эти выкрики меня оглушали. Я прижала девочку к себе, поглаживала спинку, чтобы успокоить, и она кричала мне прямо в ухо. Но оглушали меня не слова. Их суть.
Значит, где-то тут возле школы бродит ее мать? Не первый раз!
– Покажи! – выпрямилась я. Мы подошли к окну. На улице никого не было, кроме разве элегантной женщины в голубом берете с помпошкой, в красивых импортных сапогах на высоком каблуке, по голенищу – ремешок. Писк моды, я о таких могла только мечтать. Но эта мадам не походила на Анечкину мать. Особенно если учесть те два словечка, которыми Аня назвала тогда свою маму.
– Ну?! – спросила я.
– Вот! – кивнула Анечка и торопливо отскочила от окна.
– Не бойся, – сказала я. – Она тебя не увидит.
– Как не увидит?
– Ты веришь мне?
Аня прижалась всем телом, облегченно вздохнула, и столько было в этом вздохе тяжелого отчаяния, что у меня комок подступил к горлу.
В вестибюле я договорилась с «князем» Игорем и его «княгиней», что они сядут в машину, приоткроют дверцу, заведут двигатель, и в это время к ним быстренько придут Евдокия Петровна с Анечкой.
Все получилось как по маслу.
Зеленый «Москвич» проскочил прямо перед красоткой, но она и носом не повела.
Когда в школе стихло, я накинула пальто и вышла на улицу. Женщина в голубом берете и модных импортных сапогах со шпорами стояла на том же месте. Я приблизилась к ней.
Все в меру, с большим вкусом, – берет, помпошка, пальтецо, отороченное голубым песцовым мехом, сапожки аховые. Вот лицо, пожалуй, подкачало. Широкоскулое, рябоватое. Слишком ярко подкрашены губы.
– Здравствуйте, Любовь Петровна, – сказала я и увидела, как она напряглась. Не ожидала, что по имени-отчеству? А как же? Знаем, знаем, и не только это: ЛРП – лишена родительских прав. Отец девочки неизвестен.
Мне стало стыдно. А, собственно, что еще знаю я про эту женщину? И кто мне дал право судить?
А мать Ани настороженно разглядывала меня.
– Дочку бы мне, – проговорила она наконец сиплым голосом, и я попятилась от дикого амбре водки и парфюмерии. Насколько все же, мелькнуло во мне, пьяная баба отвратительнее пьяного мужчины.
– Любовь Петровна, – сказала я в меру вкрадчиво. – Зачем вы ходите? Да еще в таком виде? Девочка переживает.
– Что такого? – слегка смутилась Невзорова. – Я же не падаю. И вообще! Дайте Аню. Сто лет не видела. Не трогала, не говорила. Чем я хуже других?
– Успокойтесь и уйдите, – сказала я сдержанно.
– Успокойтесь? – заплакала она, и тушь сразу поползла с ресниц по щекам. – А кто вам дал право, ответьте? Раздавать чужих детей! Чужим, значит, можно, а родной матери нельзя?
В словах ее, прерываемых монотонным воем, слышалась тоска и обида, но чем я могла помочь?
– Не надо так, – проговорила я смущенно. – Все зависит от вас. Родительские права возвращаются. Наверное, надо перемениться.
– Перемениться! – лицо Невзоровой враз ожесточилось. – Вот сама и меняйся! А ко мне не лезь. Живу как хочу. Или я сама не хозяйка? Ха! Вас послушаешь, все благородные. А на самом деле? Лишь бы тихо! Если тихо, давай. А громко, во весь голос – сразу под суд! Тихие гады!
Ее куда-то понесло, это она не мне говорила, кому-то другому кричала, доказывала что-то свое, мне совсем неизвестное. Так что разве я знаю хоть что-нибудь про нее?
Легкий снежок за спиной торопливо захрустел, я обернулась и увидела Аполлона Аполлинарьевича. Я остановила его движением руки, но он закричал из-за спины:
– Уходите! Немедленно уходите! А то вызову милицию!
– А вот уж такой статьи и вовсе нет! – хрипло просипела Невзорова – боже, какая литературная фамилия! – Что, нельзя навещать собственную дочь? Не пугай! – И добавила, презрительно скривив губы: – Тюфяк!
И двинулась, со скрипом вдавливая каблуками снег.
Я обернулась. Еще одна кличка у бедного Аполлоши.
Он стоял, чуточку разведя руки в широких рукавах мешковатого пиджака, действительно похожий на тюфяк, и точно хотел что-то спросить. Снежинки таяли на его широком покатом лбу, и весь он выражал такое горькое недоумение, что мне хотелось подойти и погладить его по круглой голове. Так бы и сделала. Но на нас смотрели с крыльца. Дворник дядя Ваня, повариха Яковлевна в белом, трубой, колпаке, испуганная Маша, строгая Елена Евгеньевна.
Вся школа обозревала сцену, как директор бросается спасать воспитателя от родительницы.
– Да, черт побери, – проговорил, вздохнув, Аполлон Аполлинарьевич, – что бы сказали мои предки?
18
С точностью до каждого мгновения помнит человек важные свои дни.
Мы с Аполлошей возвращаемся в вестибюль, и Елена Евгеньевна говорит, что меня зовут к телефону. Я иду в учительскую, с недоумением беру трубку.
– Надежда Георгиевна? – слышится мужской голос. – Вы меня узнаете?
Я еще под впечатлением ЛРП. Отвечаю довольно резко:
– Не умею разгадывать загадки.
– Ну, не сердитесь, – говорит мужчина. – Это Лобов из газеты. Виктор Сергеевич.
Теперь я узнаю его голос. Но говорить не хочется. Поскорей бы избавиться от осадка, который оставила газетная статья. Я придаю голосу предельную сухость:
– Я вас слушаю.
– Ну-у, Надежда Победоносная, – смеется Лобов, – что-то вы совсем не любезны!
Какая любезность! Я похожа на выкипающий чайник. Ух, этот Аполлоша! Разболтался! Едва сдерживаюсь, чтобы чего-нибудь не ляпнуть в трубку. Но все-таки этот Лобов принимал мое письмо. Да и статью свою писал, видно, от чистого сердца.
– Слушаю вас, – чуточку потеплее повторяю я.
– Мне надо встретиться с вами.
– Право, очень сложно, – бормочу я, сознавая, что веду себя не вполне прилично. Когда мне надо было, так время находилось. – Ну, хорошо. В какое время?
– Через час заеду прямо к вам.
Через час школа опустела, все разошлись домой. Я сижу в учительской одна над своей зеленой тетрадью. Но писать не могу. Мешает непонятное волнение. Пожалуй, даже досада. Чего ему еще от меня надо? Снова материал для статьи? Только этого не хватало!
В коридоре раздаются громкие шаги, дверь распахивается.
Лобов подходит к моему столику, счастливо улыбается. На нем ладная дубленка, в одной руке мохнатая шапка. Я разглядываю его внимательнее. Лицо потомственного интеллигента – худощавое, очки в тонкой золоченой оправе. Похож на учителя, врача, ученого, журналиста. Так что полное совпадение внешности и профессии.
– Наденька! – говорит он, и я удивленно вскидываю брови: не люблю безосновательной фамильярности. Но он точно не замечает моей реакции, а повторяет: – Наденька! Во-первых, я получил премию за очерк про вашу школу.
– Поздравляю, – говорю я, и что-то сжимает сердце, какое-то непозволительное волнение.
– А во-вторых, пойдемте в театр, а?
Глаза у меня, наверное, округляются. Да и лицо вытягивается.
– Это невозможно, – быстро произношу я, стараясь принять отчужденный вид. Но Виктор Сергеевич смеется, точно ему известны все эти уловки.
– Да бросьте! – говорит он совершенно спокойно. – Пойдемте – и все!
Что «бросьте»? Откуда такая развязность? Я уже готова выпалить эти восклицания, но что-то сдерживает меня. Воспоминание о Кирюше, моей студенческой пассии? Кирюша, Кирюша! Мысли о нем ленивы, Кирюша остался за чертой реального, он где-то в аспирантуре, мой бывший чистый физик, а в закутке у Лепестиньи две его натужно лирические открытки. Мысль о Кирюше все сонливее.
– Что вы сказали? – спросила я.
– Айда в театр!
И так он сказал это беззаботно, ни на что не претендуя, что мне тут же стало обидно – вот женская логика! Стало обидно: почему же не претендуя?
Местный театр не блистал искусством, поэтому спектакли частенько подкреплялись танцами в антрактах и после зрелища. Все вместе это называлось «молодежный вечер». Зрителей в зале почти не было, зато окрест стоял негромкий, но оживленный гул: народ, беседуя, ходил по фойе в ожидании танцев и освежался пивом в буфете.
Мы тоже не пошли в зал. Виктор Сергеевич увлек меня на диванчик под скульптурой обнаженного бога Аполлона, и я время от времени, увидев эту композицию отраженной в зеркале – я и Лобов, а над нами Аполлоша, так непохожий на себя, – весело и невпопад речам кавалера прыскала.