…А ранней весной, как только появилась первая травка, Маня стала быстро набирать силы. Мы выводили ее к речке, там она паслась, на глазах здоровела, а потом пошло молоко! Ведрами. Мать, счастливая, бегала по двору с ведром молока, черпала кружкой, угощая всех соседей молоком. Потом в доме появился сепаратор, вместе с ним и масло, и творог, и сколотина, когда Манька отелилась. Мы полюбили этого маленького теленочка и назвали его Попрыгунчиком…
И зажили мы широко: два раза в неделю мать продавала на базаре масло, молоко. Люди стояли в очереди – молоко Маньки оказалось высокой жирности.
…А потом грянула большая война. Когда немцы выбросили воздушный десант в сорока километрах от нашего городка, отец-коммунист дал команду собираться. Бросили дом, все, что было в доме, бросили Маньку и Попрыгунчика, бежали в чем были.
…Сорок четвертый год. Я на фронте, мои родители соединились наконец с моей старшей сестрой, и они вместе возвратились в Херсон, где сестра еще до войны вышла замуж за херсонца.
Наши войска быстро продвигались на Запад и вскоре освободили и наш городок. Тогда-то у мамы запала мысль: во что бы то ни стало добраться к себе на родину. Посмотреть, что стало с домом, а главное – узнать судьбу своих родителей, моих дедушки и бабушки. Они наотрез отказались бежать от немцев.
Сколько ее ни уговаривали воздержаться от такого путешествия (надо было пешком пройти около трехсот километров практически за наступающими войсками), она все же ушла. Запаслась едой и зашагала по разрушенным и сожженным поселкам, ночевала в степи, ее ютили деревенские бабы… Через десять дней добралась в свой городок. Первое, что она узнала: дедушку и бабушку расстреляли – кто-то донес… Как родителей коммунистов. Квартира разграблена, в ней жили чужие люди. Кто-то ей шепнул, что наша Манька жива. Ее подобрал наш сосед – полицай, который совсем недавно бежал вместе с немцами, а Манька, мол, сейчас живет у речки. Там пасется, там и ночует. Ее каждый день доят разные люди. Мать кинулась к речке, увидела свою Манечку, уткнулась ей в шею, проревела до поздней ночи.
…Обратная дорога в Херсон заняла больше трех недель. Корова трижды вырывалась, не хотела уходить из родного городка. Лишь с четвертого раза удалось ее вывести.
Весна была в разгаре, земля зеленела травкой, но время было голодное. И на этот раз Манька спасла нашу семью от лишений военного времени.
…Еще в передней я услышал взрыв хохота. Вхожу и замираю на пороге, словно обухом ударили по голове. За столом сидят трое: Яна, ее мать Эйжбета Даниловна и… Сергей Иванов. Пьют чай с сухариками. На лицах еще витает улыбка, видно, Сергей их чем-то рассмешил – он в этом большой мастак.
– Чего стоишь? Проходи! – по-хозяйски говорит Сергей, обернувшись.
А я стою, не в силах сдвинуться с места. Смотрю на Яну, она – на меня, и мне кажется, она смущена. Мое появление нарушило их веселье. Пришел некстати…
– Проходите, Петр, – говорит Эйжбе-та Даниловна.
– Я… Да. Сейчас, – говорю заикаясь. – Тут наломал сухих веток. Принесу, – и толкаю спиной дверь. – Это рядом, я быстро… – отступаю, отступаю.
Уже в передней слышу голос Сергея: «Деревня, что поделаешь».
Янина догоняет меня уже на улице:
– Сейчас же вернись! Слышишь?!
– Но я действительно за хворостом…
– Не ври! Чего ты испугался, – берет меня за рукав шинели. – Глупый, я тебя ждала. Понимаешь?
– Аон?
– А он за сухариками. Ты как маленький.
Теперь мы пили чай вчетвером. Сергей щедро угощал своими сухарями. Эйжбета Даниловна поставила на стол недоеденную банку с вареньем. Чайной ложечкой кладем на сухарик варенье, запиваем подкрашенным кипятком. Слушаем радио. Молчим. Как раз передавали «От Советского информбюро». Потом Эйжбета Даниловна развернула треугольник – фронтовое письмо от мужа: «Дорогие мои, любимые Яночка, Эйжбеточка, если б вы только знали, как я скучаю по вас, как мне не хватает ваших рук, ваших глаз, вашей теплоты, не хватает нашего дома и тишины. Вторую неделю снова на передовой, вши заели, кухня приезжает раз в сутки, в час ночи: перловка, кусок хлеба, рафинад… Зато гоним немца, еще немного, еще чуть-чуть – пахнет победой… » Не спеша читает, повторяя особенно важные слова: «люблю», «надеюсь», «держитесь». Потом что-то еще, но уже про себя.
Так, конечно, долго не могло продолжаться. Ситуация складывалась до смешного – кто кого пересидит… Даже такой говорун, как Сергей, упорно молчит, уминая один сухарик за другим. Первым не выдержал я:
– Ну, мне пора! – говорю вставая.
И вдруг открывается дверь, в комнату входит Володя Добров, наш командир взвода! Вот так чудо!
Наше присутствие ошарашило Доб-рова, но он быстро взял себя в руки, ведет себя так, словно нет ничего особенного в том, что мы с Сергеем оказались в этом доме.
– О-о! Так вот вы где окопались, голубчики, – снимает с плеча мешок, наполненный то ли пшеницей, то ли овсом. Ставит на пол, смотрит на часы. – Увольнение у вас до которого часа?
– До девятнадцати ноль-ноль, – говорит Сергей.
– А сейчас уже сколько? Опаздываете на тридцать минут. Так что выметайтесь! – он улыбается, абсолютно добродушен.
А я смотрю на Яну, она явно смущена, на меня не смотрит, надулась… Зато Эйжбета Даниловна наоборот рада его приходу.
– Зачем это, Володя, – говорит она, а сама сияет.
Мы с Сережей неловко высовываемся, молча киваем, уходим.
– Вас не смущает, что эти мальчики увидели ваш мешок? Что они подумают? – говорит Эйжбета Даниловна.
– На Сенном рынке можно купить все, что угодно. В том числе и овес, -сказал Добров.
– Но там и пшеница продается, а вы второй раз овес приносите, – замечает Яна. Она явно огорчена, на лейтенанта не смотрит. – И вообще…
– Ты что? Подозреваешь меня в чем-то нехорошем? – смеется лейтенант.
– Что ты мелешь?! – вмешалась мать. – Какая нам разница, где Володя достает этот овес. Тебе ведь нравится овсяная кашка по утрам?!
– Большая разница! – отрезала дочь. Она встала, зашагала по комнате.
Помолчали.
– Вам большое спасибо, но прошу вас, Володя, больше этого не делать, -говорит Яна.
Эйжбета Даниловна наконец тоже забеспокоилась:
– Конечно, нам это большая подмога, но если, не дай Бог… – и умолкла.
– Вы же без меня… моей, пусть какой-никакой помощи… Как жить-то будете?
– Будем! – твердо заявила Яна. Эйжбета Даниловна всплакнула:
– Я что-то, Володя, боюсь за вас. Молчат. Долго-долго.
А мы бежим по этой горбатой, заснеженной улочке. Мороз такой, что кажется будто на небе звезды потрескивают. Сергей впереди, я следом.
– Атвоя голубка не такая уж наивная, как хочет показаться.
Я молчу.
– Маменька просто вспыхнула, когда лейтенант заявился, – иронизирует Сергей.
Молчу.
– Так что тебе, голубчик, здесь ничего не обломится!.. – и смеется, гад, смеется…
Я с ходу наваливаюсь сзади на него, колошмачу кулаками по спине.
– Замолчи! – ору.
Валяемся в снегу, я все норовлю заехать ему по уху. Сергей вяло отбивается и смеется:
– Мы же шавки по сравнению с лейтенантом. У тебя в кармане – ноль. На свои несчастные пять рублей подписываешься на заем. Пойми, дурачок, у Доброва зарплата-аа! Лейтена-аа-нт! Нам следует искать девочек на трипперштрассе-еее! – и смеется, гад, смеется!.. – А за Яной надо ухаживать!
Запыхавшись, лежит на снегу. Над нами черное полотно неба, прорезанное яркими звездами. Думаю: теперь никогда больше не увижу Яну. Ну и пусть! Раз она такая двуличная.
– Ладно, – говорит Сергей. – Уступаю тебе Яну. Она не в моем вкусе.
Ну и нахалюга, думаю. Не стал заводиться, промолчал. Потом:
– А что, интересно, принес в мешке лейтенант? – спрашиваю.
– Овес, – без паузы, ответил Сергей.
Моему удивлению нет границ: Сергей ведь не заглядывал в мешок, это-то я точно помню. Откуда ему известно про овес?
– Откуда тебе это известно? – спрашиваю.
Сергей долго молчит, затем коротко:
– Сам насыпал…
Меня подбросило, словно волной. Наклоняюсь, заглядываю ему в глаза:
– Как это сам?
Сергей неподвижно смотрит в небо, на его бровях уже начала оседать изморозь. Потом рассказывает…
– Это случилось через дня три после того, как уехала мама. Был свободный час, ничего не подозревая, я сидел и писал письмецо моей школьной любви Елене Коростылевой, как вдруг меня вызывают к Доброву – в ту ночь он дежурил по училищу. Почему-то лейтенант поджидал меня во дворе, у входа в казарму.
«Товарищ лейтенант! Курсант Иванов прибыл по вашему приказанию!» – отрапортовал я.
Добров обнял меня, отвел в сторонку, остановился, заглянул мне в глаза, тихо спросил:
«Сережа, ты умеешь держать язык за зубами?»
Вопрос застал меня врасплох, я просто растерялся. Я даже усмехнулся, пожал плечом.
«Умею, наверное…»
«Наверное или точно?» – лейтенант серьезен, смотрит жестко.
«Умею», – твердо сказал «После отбоя я вызову тебя к себе… Поможешь мне в одном деле». «В каком?» «Потом узнаешь».
…Ночь была темная, ни зги. Поднимаемся вверх, в самый отдаленный угол территории, где расположены хозяйственные склады училища. Это место специально огорожено забором. Но лейтенант завел меня с тыльной стороны, где находится замаскированный лаз.
Огромный куст вплотную притерт к забору. Отодвинув ветки, Добров находит нужную доску и тихонько отодвигает ее в сторону: пробираемся во дворик и оказываемся в тыльной части огромной землянки. В торцевой ее части зияет зарешеченное окошко. Лейтенант достает из кармана шинели плоскогубцы, ими легко вытаскивает заранее освобожденные гвозди. Снимает решетку – створки окошка откинулись внутрь землянки. Потом лейтенант вынимает из-под шинели мешок, наклоняется и шепотом:
«Там овес. Набери полмешка, не больше, и быстро».
Я проник внутрь, землянка почти под крышу была засыпана овсом. И стал быстро загребать зерно в мешок. Лейтенант стоял на шухере. Было так страшно, что хотелось поскорее смотаться отсюда: я, как машина, загребал овес, приподнимал мешок, проверяя уровень наполнения, и снова греб…
По лицу пот лил ручьями, не столько от тяжести работы, а больше от страха, что нас могут застукать… Ну а дальше, он взял у меня мешок с овсом, нырнул за забор, я следом за ним. Прикрыли доску. Он растворился в темноте, минут пять его не было. Потом вернулся уже без мешка…
– Зачем ты согласился? – шепчу, будто нас могли услышать.
– Он ведь три дня подряд отпускал к маме, давал увольнительную. Освобождал от занятий. Ну и…
Замерзшие, мы почему-то продолжаем лежать на снегу – его рассказ меня поразил.
– Наверное, помогает Янине, – говорю. – Так это ж благородно с его стороны.
– А с другой стороны – это же трибунал.
Издали послышались скрипучие шаги: кто-то бежал, приближаясь ктому месту, где мы лежали. В последнюю минуту Сергей отполз под забор, в темноту. Я последовал его примеру. Мимо нас, похлопывая себя руками по бокам, пронесся наш комвзвода лейтенант Добров.
Спит казарма. Посапывают курсан-тики после тяжелого дня. Только мы с Сережей не спим. Двенадцатый час ночи, а Юра Никитин еще не вернулся из увольнения.
Последнее время наш молчун наладился к одной одинокой женщине. Подробностей их связи Никитин нам не рассказывает, отделывается шуточками или загадочно молчит. Однако каждое воскресенье исчезает втихаря: где он пропадает, что это за женщина – нам неведомо. Правда, Сергею Никитин показал свою зазнобу. Так, мельком, у ее барака, где жила.
Обычно он возвращался вовремя, но сегодня время увольнения давно иссякло, мы с Сережей забеспокоились – заметное опоздание грозит Юре большими неприятностями. Уж десять суток гауптвахты не миновать.
В который раз к нашим нарам подходит дежурный по казарме, сверхсрочник старшина Панасюк, с укором смотрит на нас, потом указательным пальцем тычет по своей «цибуле» – часам. Они у него на цепочке. Когда крышка открывается, раздается звон.
– Я знаю, где он, – говорит Сергей, когда Панасюк отходит.
– Где?
– У него женщина…
– Старая?
– Ага. Лет двадцать пять.
– Беда, – говорю.
Сергей сползает с нар в одних кальсонах, шлепает босыми ногами к Пана-сюку.
– Я знаю, где Никитин, – говорит он. Панасюк долго размышляет, потом:
– Далеко?
– Минут десять. Панасюк тяжело вздыхает.
– Ладно, мотай! Живо. И чтоб ни гу-гу!
Путаясь в штрипках кальсон, Сергей спешит ко мне:
– Слезай, – шепчет он. – Одевайся.
– Куда?
– Туда.
– Куда «туда»? – натягиваю галифе.
– Когда на голове нет волос – это надолго! – шипит он.
А Юрка, гад, лежит себе в постели, на его груди покоится голова женщины. Они молча смотрят в потолок, не в силах вымолвить слово, шевельнуть рукой. Под глазами темные круги, видно здорово потрудились в своей любви.
Женщина убирает с лица Никитина свои волосы, нежно целует его в щечку.
– Давай немножко поспим, а?
– Пора возвращаться, – не меняя позы, говорит Никитин.
– Не надо возвращаться. Оставайся со мной. Давай жить вместе?
– Давай.
Женщина хороша собой: красивый овал лица, тонкие брови, аккуратный носик, сочные, пухлые губы.
– Устал, – говорит она. -А ты? -Ты сильный.
– С тобой…
Мы несемся по темной улице. Где-то на задах горбатой улочки в сухих зарослях кустарника одноэтажный дом – барак.
Сергей ходит вдоль окон, ищет нужное окно: Никитин, оказывается, однажды показал, где живет его женщина. Сергей прислоняется к стеклу:
– Юра! Молчание.
Сергей осторожно стучит.
– Юра!
Я стою у него за спиной, весь в ознобе, клацаю зубами. Вдруг ни с того ни с сего смеюсь.
– Ты что? – Сергей крутит пальцем у виска.
– Я вспомнил, – говорю, – один говорит: «Я так замерз, что зуб на зуб не попадает», а второй ему: «А я уже давно и не целюсь», – и такой разбирает меня смех совершенно некстати.
Сергей смотрит на меня как на сумасшедшего.
Наконец в комнате выплыл огонек -керосиновая лампа. К окну приникает женщина. Вопросительно кивает головой. Сергей жестами показывает, чтобы Никитин выматывался, да поскорей.
Из-за спины женщины появляется рожа Никитина. Машет нам рукой, чтобы мы уходили, мол, никуда он отсюда не уйдет. Юрка просто издевается над нами, таким оказался вредным. Вообще двухсторонняя пантомима уже длится минуты три, и все никак. Наконец, чтобы мы не строили себе иллюзий, он на наших глазах взасос целует свою женщину. Завороженно смотрим, как это у него лихо получается. Прижимает женщину к себе, обхватив руками. На нас – ноль внимания. У женщины сползает нижняя сорочка, обнажая полные груди.
Мы с Сергеем онемели. Жгучая зависть охватила нас, смотрим, как кролики на удава, забыли про все на свете. А Юрка целует ее груди, и если бы они оба замерли, то в оконной раме образовалась бы живописная картина.
Трагически летит время, а мы стоим, завороженно смотрим в окно, словно такое происходит не в жизни, а на сцене…
Потом несемся втроем в училище. Бежим по горбатой улочке, только ветер свистит в ушах. Подбегаем к забору, и вдруг Никитин разворачивается, бежит назад к своей женщине. С трудом догоняем, валим его в снег, говорим всякие дурацкие слова, мол, что тебя ждет и прочее и прочее, но на него никакие слова не действуют. Вырывается и снова бежит туда. Снова нагоняем, снова валим в сугроб, вдвоем наваливаемся на него, заламываем ему руки.
– Не хочу-уу в казарму-у! – орет Юрка на всю улочку. – Не хочу!!! Лучше на фронт…
Внезапно умолкает. Крупные капли текут по его щекам, плачет Никитин, словно младенец в коляске разревелся, понимаешь.
Сидим в снегу, я и Сергей. Молчим. Даем Юрке выплакаться.
Морозное утро. У проходной топчется девчонка. Лет шестнадцати. Не больше. Стоптанные мужские ботинки, из-под короткой юбки торчат пузырчатые брюки, телогрейка не по росту: в плечах широка, рукава коротки, дальше покрасневшие кисти рук. Под ногтями -траурная кайма. Мотя!