Серый. Ах... досточтимый друг!.. Молодые сочинители... сочинители вообще... ах... ах!
Коричневый. Что?.. Вы побледнели?.. Вы трете себе лоб?.. В глазах ваших глубокая тоска! Что опять огорчило вас так внезапно?
Серый. Знаете ли вы, что при словах "молодые сочинители" перед моими глазами возникла другая недурненькая камера пыток и я увидел адские орудия, которыми меня непрестанно щиплют, обжигают, колют, словом, мучат на все лады?
Коричневый. Не вполне понимаю вас, хотя уже догадываюсь, что...
Серый. Ах, эта проклятая камера пыток не что иное, как клетушка, где я храню присылаемые мне рукописи. Нет такой недели, даже такого дня, чтобы на меня не лились дождем трагедии... драмы... комедии... водевили... оперы. Бред неуемных драмописцев, выделывающих в умственном неглиже всякие затейливые коленца, - это еще часто самое милое дело. На первой же странице такая штука показывает себя во всей красе. Можно не читать дальше. Но на самом деле, с успокоительной мыслью, что о постановке нечего и думать, часто читаешь дальше, и нет-нет да и вспыхнет отрадная искорка, только не в тот миг и не в том месте, где нужно. Ради таких искорок вступаешь в переговоры с этим неуемным... стараешься увлечь его чем-то... предлагаешь приемлемую тему!.. Лотерейный билет вытянут... Появляется надежда! Если билет окажется пустым - ну, что ж!.. Но эта проклятая посредственность, которая в пошлом своем подражательстве улиткой ползет за шедеврами, которая тужится и пыжится, строя из себя нечто, которая подделывает мелодию мастера, не поняв его духа, о которой так сразу не скажешь, что это товар вовсе негодный, а сперва непременно испортишь себе желудок ее сладкой невкусной кашей, - вот что часто мучит меня, вот что приводит в отчаяние! Читаешь сцену за сценой с надеждой и ожиданием, что вот наконец расправятся крылья драмы, а они так и продолжают вяло висеть, пока не появится долгожданная ремарка "занавес опускается". Но тогда и руки опускаются у тебя тоже. Трагедия в стихах - это еще полбеды. Бубня про себя обычно хорошо сколоченные ямбы - в них наши молодые авторы смыслят, они придают большое значение форме и мнят, что в этом все дело, - бубня их, быстро погружаешься в дремоту... Когда растянешься на диване после обеда и не то чтобы спишь, но и не то чтобы бодрствуешь, такие писания читаются довольно легко. Толчки, которые изредка чувствуешь, идут не от острых мыслей, а только от электрического удара, когда автор вдруг ни с того ни с сего ошарашивает тебя каким-то другим трескучим стихотворным размером, а бедные ямбы испуганно распадаются. Но совершенно неудобоваримы, просто отвратительны комедии без всякого плана, без всякой внутренней связи, безликие, где вместо остроумия тебя угощают скабрезностями, плоскими каламбурами и пошлыми словечками. В сон тут не клонит, и омерзение, которое вызывают такие поделки, испытываешь в полной мере.
Коричневый. Зачем вы читаете все? Разве знатоку театра не вполне достаточно пробежать пьесу глазами, чтобы определить, стоит ли ее читать?
Серый. Дорогой друг, разве мне не приходится держать ответ перед каждым автором, который, повсюду подстерегая меня, когда-нибудь все-таки хватает меня за горло и приставляет кинжал к моей груди? "La bourse ou vie![78] говорят мне тогда. - Назови мне причины, по которым моя пьеса плоха, укажи мне сцены, которые тебе не понравились, не то... я заколю тебя остро отточенными рецензиями на твою работу!.." Вообще чтение пьес - еще самая малая из моих бед, но переписка, злосчастная переписка с авторами!.. Эти неуемные грубы, они пишут, что хоть и удостаивают мой театр своего шедевра, но требуют такого-то и такого-то распределения ролей, такого-то и такого-то устройства сцены, а это обычно нечто невыполнимое, нечто гигантское. Если им скажешь, что пьесу поставить нельзя, они наказывают тебя глубоким презрением, и это приходится сносить. Но скромные, присылающие свои опыты в каллиграфических списках на веленевой бумаге, полагающие, по своему незнанию театра, что их пьесе обеспечен успех, - эти еще страшнее. Всякий отказ, в какой бы то ни было форме, делает их заклятыми врагами бедного директора. Они изливают свой яд во всех журналах, какие только согласны печатать подобное, они не успокаиваются, не унимаются до тех пор, покуда их крик не соберет вокруг них хоть небольшую кучку подпевал!
Коричневый. Не надо бы, значит, и вовсе обращать внимание на такие вещи. Но попутно замечу: это настоящая мания у наших молодых авторов считать, что директор театра, которому они приносят свои пьесы, постоянно пребывает в оппозиции их творчеству. Как будто каждый директор не рад заполучить в свой репертуар что-то новое, воистину превосходное! Как будто он, не решаясь иметь собственное суждение и во что бы то ни стало пополняя репертуар, не несет ответственности перед публикой за любой промах! Но корень этой мании, увы, в беспомощности, в поэтической неразборчивости большинства наших дорогих коллег, чурающихся произведения, которое весь мир признал великолепным и гениальным, и старающихся, если таковое им попадется, обратиться поскорей к обыденному, подобно тому как иной, отведав горчицы, спешит понюхать корочку домашнего хлеба, чтобы у него, не дай бог, не полились слезы из глаз. Эти молодые люди считают нас всех до единого бесчувственными чурбанами, не желающими признать их гениальности.
Серый. Ха!.. Мне уже не раз весьма ясно давали это понять!.. Ах, что за мученье!.. Бывают обстоятельства, когда ты вынужден обхаживать непрошеного драматурга, даже порой, против собственного убеждения, ставить его пьесу в своем театре. То, чего ждешь, происходит, пьесу освистывают, и тут-то еще не более ужасные, чем если бы пьеса не была принята, негодование и злость обрушиваются на директора... на актеров... на суфлеров... даже, может быть, на фонарщиков, ибо все, мол, сговорились провалить пьесу, хотя в действительности делалось все возможное, чтобы прикрыть слабые стороны автора... приподнять его. Но он, неблагодарный, в это не верит и не перестает терзать директора...
Коричневый. Какой сочинитель драм станет искать причину провала в самой своей пьесе, хотя причина эта всем очевидна. Если ни в чем нельзя придраться к игре, несчастный успокаивает себя недоброй мыслью об ужасных кознях против него в публике. А простодушная публика ни о каких кознях не думала, она требовала, что естественно, чтобы ее немножко повеселили, и разозлилась, не найдя ни малейшего повода для веселья. "Нет ничего чуднее чудных людей", говорит Санчо Панса, но, право, самые чудные встречаются среди сочинителей драм... Много лет назад, когда мой театр процветал, у меня был приятель, который вдруг возомнил себя замечательным сочинителем комедий, обмакнул перо и произвел на свет маленькое трехактное чудовище, слепорожденное, еле державшееся на трех своих тоненьких ножках. Это я должен был во что бы то ни стало поставить на сцене. Я сказал приятелю напрямик, что пьеса его никуда не годится и непременно потерпит, как называют это в Италии, фиаско. На это он сердито ответил мне, что я ни черта не смыслю в том, какова его комедия, хороша или плоха, а просто восстаю против всего гениального, из ряда вон выходящего. Он становился все холоднее и холоднее и в конце концов прекратил всякие отношения со мной. "Славные вы люди, но скверные музыканты", говорится у Брентано в "Понс де Леон", это вполне можно было сказать о моем приятеле. Он был милый, разумный человек, но при этом никудышный сочинитель, одно с другим прекрасно уживается. Разрыв с ним очень меня огорчал, я решил вылечить его от мании драматического сочинительства и уничтожить самый корень зла, нас рассорившего... Я поставил его пьесу, распределил роли и разукрасил сцену, как то лишь было в моих силах. Но произошло неизбежное, неотвратимое. Пьесу разругали на чем свет стоит. Теперь, подумал я, приятель поймет, что писать для театра - дело тяжкое, положит руку на грудь и скажет: "Видно, мой директор был все-таки прав!.." Как же я ошибся!.. Пока пьесу разучивали, он был снова приветлив, даже приветливее и приятнее, чем когда-либо прежде. На репетициях он блаженствовал, он превозносил до небес актеров, он приглашал отовсюду друзей и знакомых насладиться великолепным искусством... Наутро после злосчастного вечера, свергнувшего его с воображаемой высоты, я пошел к нему, ошибочно полагая, что услышу покаянные речи. Он встретил меня с величайшей досадой, с величайшим неудовольствием, он сказал мне начистоту, что я один виновен в его беде... "Вы были недовольны составом исполнителей?" - начал я. "Нет, нет!" - "Может быть, актеры, по-вашему, не выполнили своего долга?" - "Нет, нет... Они играли как нельзя лучше!" - "Не было слаженности, не хватало гармонии?" - "Нет, нет!" "Просчеты в костюмах?" - "Нет, нет, я же сам распоряжался!" - "Ну, так в чем же дело, скажите на милость?" - "Ха! При такой непростительной, преступной погрешности непоправимо провалится и самый высокий шедевр!" "Непростительная, преступная погрешность? Что же это, бога ради?" - "О, не уверяйте меня, что вы ничего об этом не знали. Вы уже много лет мой испытанный друг, поэтому я верю, что вы поступили со мной так не из коварства или злорадства, а лишь из упрямства, поскольку сочли мою пьесу плохой!" - "Клянусь честью, я совершенно не понимаю, что вы имеете в виду. Объяснитесь, пожалуйста!" - "Вспомните четвертую сцену второго акта!" - "Как же, сцену эту играли прекрасно, но публика вела себя неспокойно, потому что сцена, скажу напрямик, слишком длинна и при полной своей несущественности понапрасну задерживает действие как раз в тот момент, когда оно должно быстро продвигаться дальше". - "Совершенно верно, именно во время этой сцены публика, которая пребывала дотоле в восторге, хотя и не выражала его громкими аплодисментами, стала проявлять недовольство, объясняющееся, однако, может быть, лишь той чистой случайностью, что кто-то слишком резко опустил палку на пол (яркая пантомима напряженного ожидания), а другие болваны приняли за неодобрительный стук и подхватили его. Словом, возможно, что сцена эта публике не понравилась, - иначе и быть не могло, - я, однако, тут наверняка ни при чем, ибо именно эта сцена, о которой вы так отрицательно отзываетесь, - самая гениальная, самая удачная во всей комедии. Вы - только вы все мне испортили". - "Тысяча чертей - я? В этой сцене?" "Ха-ха-ха, дорогой, разве я сотни раз не твердил вам, что в этой сцене кресло старика-полковника должно стоять на правой стороне сцены?.. А оно стояло на левой... всякая гармония, всякая цельность пропала... характер спектакля размылся... пьеса должна была провалиться!.."
Серый. Великолепно, совершенно великолепно!.. Но поверьте, бывает и так, что я получаю пьесы, которые ставлю затем с полным правом, даже с истинным удовольствием, однако чрезвычайно редко мне удается хоть мало-мальски удовлетворить автора. Прежде всего почти каждый требует, чтобы его пьеса была разучена тотчас же и поставлена чуть ли не на следующей неделе. Хотя это совершенно невыполнимо и интересы самого же автора требуют, чтобы его творение было как следует приготовлено и без спешки разучено, он уже через месяц начинает дуться и находит непростительным не бросить все прочее и не работать только над его пьесой... Теперь сыплются неприятные письма с напоминаниями, вызывающие у тебя величайшее возмущение, тем более когда знаешь, что делаешь все возможное для скорейшей и блистательнейшей постановки пьесы... Наконец, спектакль состоится... пьеса нравится... ее повторяют!.. Но автор недоволен, он ждал фурора, был убежден, что его произведение заткнет за пояс все другое и будет красоваться в репертуаре дважды-трижды в неделю, и теперь причину того, что это не происходит, что это не может произойти, он ищет и находит в злой воле директора... Уважаемый коллега... из-за таких дел иногда можно просто с ума сойти!..
Коричневый. Ах, ах, по-моему, вы и тут видите все в очень уж трагическом свете, хотя должен согласиться с вами, что poetarum irritabile genus[79] знает толк в такого рода гнусном мучительстве и может изрядно отравить жизнь бедному директору. Но если у директора есть действительно поэтическое чутье, действительно глубокое, а не поверхностное художественное образование и он потому - так оно тогда и бывает - не обнаруживает никаких досадных слабых сторон, он в силах потягаться с любым атакующим его драматургом, а что касается досады, то через нее он перешагнет, обладая той долей беспечности, которой надо пожелать каждому директору театра... Мы оба, почтеннейший, ведь причисляем себя, конечно, к самым тонким, какие когда-либо были на свете, директорам и можем, стало быть, всегда побранить своих коллег. Многие из них непроходимо глупы. Но поскольку небесный отец наш - покровитель глупцов, он дарует им часто умную мысль или даже приставляет к ним какого-нибудь зримого или незримого херувима, который хлопочет за них вовсю, благодаря чему они часто невольно попадают в самую точку. Гораздо хуже обстоит дело с теми из наших славных коллег, которые, как говорится, прошли курс обучения и, ни в чем по-настоящему не смысля, думают, что смыслят во всем. Это они "вражьим пикам подставляют грудь"[60] - я хочу сказать, это они, со своими вечно колеблющимися суждениями об искусстве, со своими вечно повторяющимися просчетами, сами подставляют себя смертельным атакам, да и нам, людям дельным, понимающим и твердым в своих оценках, сажают на шею это irritabile genus. Но вы-то, почтеннейший, непоколебимы, вы-то хорошо снаряжены и вооружены.
Серый. Этим я, пожалуй, могу похвастаться. Но, возможно, мне не хватает той доли беспечности, которой вы справедливо желаете каждому директору театра. Словом, я даю волю досаде!.. Мы говорили о беспредельном тщеславии актеров. Право, по этой части большинство театральных авторов их превосходит. Не так давно я поставил произведение одного молодого талантливого автора[61], в отдельных местах превосходное, в целом неудачное, но все же способное сильно заинтересовать ту часть публики, которая склонна предаваться в театре раздумьям. Действительно, пьеса нашла свою публику и была с успехом повторена. Удовлетворился ли этим молодой человек?.. Нет, он был недоволен, огорчен... Он потребовал ни много ни мало, чтобы публика, замечая только его пьесу, забыла не только все остальные явления театральной жизни, но даже важные, просто неслыханные события бурного времени, тогда начавшиеся. Когда в городе гремело победное ликование, когда люди, собираясь на улицах, снова и снова обсуждали великую новость, он закусывал губы от огорчения, что речь шла не об его пьесе, а о выигранной битве, которая спасла город...
Коричневый. Я как раз думаю о том, откуда идет эта безудержная страсть писать для театра, и нахожу причину в особом волшебном наслаждении вживе и наяву - как подлинное событие - увидеть картину, родившуюся в душе. Полнокровная жизнь этой внутренней картины обольщает сознание творческой личности, а это обольщение оборачивается повышенным самолюбием, которое легко вырождается в смешное тщеславие. И тут мне вспоминается, что недавно я наслаждался восхитительным зрелищем некоей группы, которую следовало бы увековечить резцом гравера и повесить у каждого директора, чтобы она ободряла и веселила его в горькую минуту...
Серый. Что же это за группа?
Коричневый. Двое мужчин, обнимающихся и глядящих в сторону за спиной друг у друга с кисло-сладкой злорадной улыбкой, которая только у одного чуть отдает грустью!..
Серый. Что же это за мужчины?
Коричневый. Два недавно освистанных сочинителя! Леандр и Марцелл, каждый написал комедию и отдал ее для постановки дирекции театра. Они много говорят друг с другом о своем творчестве, оба, как полагается, курят друг другу фимиам, а про себя каждый думает: "Как это угораздило его... и т.д.". Но вот пьеса Леандра поставлена и освистана. Марцелл от души негодует на обрушившуюся на коллегу несправедливость... виной игра... тупая публика и т.д., но при этом каждому, с полной убежденностью, заявляет: "Пьеса никуда не годилась, и судьи, сидевшие внизу в темноте, судили по справедливости!" Леандр немного пришиблен и думает: "Неужели жалкая мазня Марцелла затмит мой шедевр?" Наступает роковой день... Комедия Марцелла поставлена и освистана. Леандр приходит, говорит Марцеллу: "О мой дорогой товарищ по несчастью!" - и заключает его в объятья. Леандр вздыхает: "Так обходится судьба с нами, непризнанными талантами!" И объединенные в страдании злосчастьем и болью, оба садятся и распивают, довольные друг другом, бутылку доброго вина. А как только Марцелл вышел, Леандр сказал: "О Марцелл, твоя комедия была довольно убога, и досталось ей поделом!.. Нет, такой чепухи я не писал, меня погубили козни молокососов-критиков". А как только вышел Леандр, Марцелл сказал: "О Леандр, как мог ты думать, что твои вялые шутки будут иметь какой-то успех?.. А моя пьеса... Моя великолепная пьеса... загублена гнусными кознями!.." Затем оба сходятся на том, что барабан взял чуть быстроватый темп, а дудки подстроились к трем "ля" смычковых, что признает присутствующий при разговоре музыкант. Мнения вежливо расходятся лишь в вопросе о том, в какой пьесе особенно отличились барабанщик и дудочник, и все присутствующие хором гудят: "Кто тут судья?"
Серый. Восхитительно, в самом деле!.. Но оба, конечно, какое-то время ужасно наседали на бедного директора, пока не уговорили его поставить их пьесы, которые, конечно, и в самом деле мало чего стоили, ибо, что бы ни говорили, у публики есть верное чутье. Какие горькие посыпались, наверно, рецензии!
Коричневый. Вы, кажется, испытываете великое отвращение к рецензиям?
Серый. В самом деле, каждая рецензия с нападками на мой театр, на моих актеров - для меня нож в сердце. Просто терпеть не могу, когда на меня ополчаются, игнорируют мой неустанный труд, ругают меня за то, что начато мною по зрелом размышлении. Слава богу, я наконец добился того, что критики моего театра - это мои друзья!
Коричневый. Что вы говорите? Если я верно вас понял, то теперь вы сами, через посредство друзей, рассуждаете о собственном театре?
Серый. Не могу отрицать, что стараюсь пресечь всякие кривотолки о моем учреждении тем, что сам, как человек, посвященный в глубокие театральные тайны, говорю с публикой через друзей.
Коричневый. Знаете ли вы, что именно этим вы уничтожаете тот принцип, который только и способен внести движение и жизнь в театральное дело?.. Позвольте мне и тут снова сослаться на свой давний опыт. Я был настроен совершенно так же, как вы, когда впервые сел за кормовое весло театра. Каждый упрек моему учреждению, даже самый справедливый, ранил меня пребольно. Я не успокоился, пока приятными речами и бесплатными билетами не соблазнил театрального критика городка сдаться мне полностью и целиком. Теперь пошли похвалы, похвалы и тому, что похвал не заслуживало, и каждой постановкой новой пьесы мудрая, глубоко сведущая, не жалеющая ни сил, ни труда ради высокого наслаждения искусства дирекция вновь доказывала свое неустанное стремление к высшему совершенству театра... Эти славословия не могли не сделать меня в глазах людей понимающих довольно смешным, ибо мне не хватало тогда - нет, не доброй воли, а сил и осмотрительности, чтобы поднять свой театр хотя бы над средним уровнем. Такие суждения о моем театре - а за этими грубыми похвалами следовали обычно еще потоки пустопорожних слов об игре моих бедных комедиантов - стали объектом ехиднейших насмешек, и другие газеты, читавшиеся в этом городке, поливали меня и мое учреждение остроумной бранью, причем никто не давал себе труда проникнуть в суть моего театра и указать мне мои промахи, хотя они были так очевидны. В своем ослеплении я дошел до того, что привлек на свою сторону местную цензуру, и выступать против моего учреждения в печати стало нельзя. Тут-то мне вынесли окончательный приговор!.. Порядочные, понимающие люди презрительно повернулись ко мне спиной. Почивая на лаврах, подстеленных под них с такой щедростью, словно это обыкновенная солома, мои актеры зазнались и распустились. Собственно, драматический интерес сошел на нет, пошлой пышностью костюмов и декораций я поневоле превратил свою сцену в паноптикум, чтобы приманить публику. Долго продолжаться так не могло. Я увидел свою ошибку и убрался прочь... Вскоре после этого меня пригласили на место директора одного более значительного театра. Месяца через два в местной газете появился отзыв о том, что к тому времени было сделано мною и моей труппой. Я подивился острой, проникновенной характеристике моих актеров, глубокому знанию, с каким автор описал каждого, каждого поставил на свое место. Беспощадно раскритикован был каждый, даже самый маленький промах, мне без обиняков было указано на все погрешности и сказано, что главный мой недостаток - неумелый выбор репертуара, неразборчивость и т.д... Я почувствовал боль, но, умудренный прежним опытом, преодолел это чувство всей силой духа. И, поостыв, должен был признать, что острый критик моего учреждения прав даже в самых незначительных мелочах. Каждую неделю теперь появлялась рецензия на мои спектакли. Заслугам воздавали должную хвалу; но зато в коротких, ясных, проникающих в душу словах, а не в патетических декларациях, с язвительной, хлесткой насмешливостью секли за все скверное, если шло оно не просто от недостатка таланта, а от наглой распущенности псевдохудожника. Критик писал столь умно, так попадал всегда в самую точку, показывал такое глубокое знание театральной механики и был при этом так разительно остроумен, что не мог не вызвать у публики живейший интерес, даже привлечь ее целиком на свою сторону. Иной номер выпускался двойным тиражом, как только на сцене происходило что-либо важное. И он бросал в публику искры, которые рассыпались во все стороны, весело полыхая. Но и подлинный интерес к самому моему театру возрастал с этими статьями как раз в той мере, в какой он, поскольку я и мои актеры постоянно были настороже, становился все совершенней и совершенней. Любой артист, даже самый разумный, рвет и мечет, когда его хоть чуть-чуть побранят, пусть и вполне справедливо. Но, поостыв, только чванный болван не почувствует правды, которая всегда побеждает. Поэтому лучшие мои актеры глубоко уважали беспощадного критика, а против наглых эгоистов этот достойный человек дал мне в руки замечательное оружие. Страх, что тебя поставят к нравственному позорному столбу, действовал сильнее всяких нотаций... просьб... увещаний... Ни мне, ни моим актерам, пускавшимся для этого на всяческие ухищрения, не удалось напасть на след неизвестного критика. Оставаясь темной тайной, он оттого-то и оставался для моего театра призрачным жупелом, державшим меня и моих актеров в постоянном страхе. Но так оно и должно быть. Кто берется писать театральные рецензии, тот должен не иметь ни малейшего касательства к самому театру или, на худой конец, настолько владеть собой, чтобы, несмотря на это, сохранять свободу суждений и обладать средствами скрыть свою персону.