Необыкновенные страдания директора театра - Гофман Эрнст Теодор Амадей 7 стр.


Серый. Вы, наверное, сами замечаете, что снова и снова говорите лишь о Шекспире?.. Разве опыт не научил вас, как меня, что, скажу это еще раз, постановка шекспировских пьес - дело весьма затруднительное? Поверьте, я тоже потрясен гением Шекспира, я тоже, читая какую-нибудь его пьесу, думал, что она произведет огромное впечатление, поразит и покорит всех и вся... Я не жалел ни труда, ни затрат на декорации и костюмы, не скупился на репетиции, старался зажечь каждого актера его ролью, все играли хорошо, ничего не скажу, а пьеса не произвела впечатления, во всяком случае, не имела того эффекта, какого я по праву мог ждать от нее!

Коричневый. И в конце концов у вас пропала любовь и охота!

Серый. Не стану отрицать... Эпоха шекспировских пьес миновала, в этом я достаточно убедился.

Коричневый. Вы когда-нибудь давали шекспировскую пьесу в полном соответствии оригиналу?

Серый. Конечно! ну, правда, с изменениями, которых требуют устройство нашего театра и ясность. Некоторые сцены были только переставлены, некоторые слишком длинные монологи сокращены.

Коричневый. О!.. О!.. О!..

Серый. Вы это не одобряете?.. Но скажите мне, как быть, если, например, - а у Шекспира это сплошь да рядом, - вдруг место действия меняется и зритель оказывается перенесенным бог весть как далеко, чтобы услышать какой-нибудь короткий монолог или диалог, после чего место действия меняется снова и все идет дальше по той же колее?

Коричневый. Случалось ли вам, дорогой друг, когда вы, читая шекспировскую пьесу, натыкались на такую сцену, мысленно представлять себя не на подмостках, а перед ними?.. Поверьте мне, вы бы тогда очень ясно почувствовали необходимость этой сцены, которая на первый взгляд кажется вломившейся без всякой связи... Чтобы подготовить дальнейшее, может быть, как раз и нужно было вдруг что-то напомнить зрителю или подбросить искру, которая вспыхнет позднее... Нет более досадного заблуждения, чем думать, будто Шекспир, поддавшись минутному порыву, отдаваясь игре буйной фантазии, набрасывал свои произведения произвольно и наудачу. "Гений, - говорит один глубокий знаток искусства[70], - творит и в величайшем вдохновении разумно и свободно. Он проникнут, возвышен, вдохновлен своим предметом, но не порабощен им..." Что Шекспир таков, убедительнейше доказывает то, что именно в самой трудной точке всякого драматического произведения, в точке, требующей ясного разума, полного владения сюжетом и его разработкой во всех деталях, - именно в этой точке блистательней всего сверкает его отточенное мастерство... Я имею в виду не что иное, как экспозицию пьесы. Вспомните первые сцены "Юлия Цезаря"... "Гамлета"... "Отелло"... "Ромео и Джульетты" и т.д. и т.д. Можно ли в первые минуты захватить зрителя сильнее, можно ли как-то иначе сразу перенести его во время, medias in res[71], в центр действия?

Серый. Но как раз эти экспозиции даже большие писатели всячески переделывали. "Ромео и Джульетта", например, появилась в совсем измененном виде.[47]

Коричневый. О, помолчим об этом совершенно необъяснимом промахе... Обработка, о которой вы говорите, показалась мне отвратительным издевательством над нашим театром. Лучше обратимся к "Эгмонту", искуснейшая экспозиция которого достойна Шекспира. Занавес поднимается не для того, чтобы мы слушали длинные рассказы о чуждых нам вещах, нет, мы сами заглядываем в открывшееся нам время драмы, у нас на глазах совершаются вещи, из которых действие выходит, как росток из зерна, и развивается до полного завершения. Можно ли думать, что такой рассудительный, такой владеющий сюжетом мастер, как Шекспир, вставит в свое произведение хоть что-то без глубокого смысла, без внутренней убежденности в том, что это необходимо? Не мастер, а сами мы виною тому, что порой не распознаем этого глубокого замысла. Кощунственно переставляя сцены, мы раздираем все, что сложено по законам искусства, а потом удивляемся, что из прекрасной картины, части которой уже не подходят друг к другу, получилось какое-то пошлое уродство. Просто диву даешься, глядя, как посредственности позволяют себе обходиться с великим мастером не то что как с ровней, нет, а так, словно они поправляют письменное упражнение отсталому школьнику. Один начинает менять и вымарывать, другой меняет измененное, а третьему и того мало, он присочиняет свое и приспосабливает, как может, к своим холстам и подмосткам, после чего имя Шекспира на афише становится кощунственной иронией. К сожалению... к сожалению... даже лучшие, вернее, настоящие поэты[48] соблазнились стать корифеями такого безобразия... Широкая публика, у меня есть полное право для такого утверждения, еще совершенно не знает этого замечательного мастера, ибо нигде не видела его без тех неразумных искажений, которым не может быть оправдания и которые только доказывают слабоумие тех, кто их учинил... Но я, как всегда, когда говорю о своем замечательном Шекспире, начинаю горячиться больше, чем следует.

Серый. Все же вы должны признать, что чуть ли не в каждой шекспировской пьесе есть выражения, настолько нарушающие приличия, что их невозможно произносить со сцены.

Коричневый. Да, мы стали настолько чопорны, что морщимся от каждой грубой шутки, и скорее примиримся с гнусностью иной французской пьесы, чем с каким-нибудь словцом, обозначающим естественное дело естественным образом, а потому долой такое словцо, такое выражение, целое, мол, не пострадает, хотя каждый раз пропадет какая-нибудь яркая, схваченная в глубочайших глубинах черта характера. Когда сэр Тоби в "Двенадцатой ночи" ругает селедку, вызывающую у него отрыжку, мы сразу воочию видим этого пентюха... Вспомните также сцену с извозчиками в "Генрихе Четвертом", и вы признаете, что именно благодаря этой сцене, которая многим может показаться ненужной вставкой, перед нами живо предстает весь облик гедсхилского трактира и славной компании, с которой водится забавный принц... Однако такую сцену сейчас поставить нельзя, потому что она пошла бы в ущерб нашему донельзя тонкому воспитанию.

Серый. Я уж вижу - за своим любимцем вы не признаете никаких слабостей!.. Но даже если шекспировское произведение воздействует на публику в полную силу лишь при верности его постановки оригиналу, вы все-таки должны согласиться со мной, что трудно найти театр со столькими талантливыми актерами в труппе, чтобы надлежащим образом распределить в этих спектаклях тьму ролей, ни одна из которых не терпит небрежного к себе отношения.

Коричневый. С тем, что большая трудность заключена в беспомощности, а вернее, в отвычке наших актеров от всего подлинно драматического, я вынужден согласиться. Постоянно существует взаимное влияние писателей и актеров. Первые дают музыку, которую вторые подхватывают, а звучание этой музыки побуждает первых брать снова и снова одни и те же ноты, потому что теперь они уверены в верном их исполнении и рады ему. Глупо было бы думать, что во времена Шекспира существовали только превосходные актеры и что даже самая маленькая роль доставалась поэтому титану театра, но несомненно, что гений мастера давал толчок всем. Словом, вдохновляясь целым, каждый был способен включиться в действие должным образом, и все выходило так, как надлежит... Я говорил об искусных шекспировских экспозициях. Глядя только на эту составную часть его произведений, ясно видишь, сколь неверными путями пошли новейшие драматические писатели, погубив тем самым драматическое искусство.

Серый. Как?.. Разве нет и новейших общепризнанных шедевров?

Коричневый. О, сотканы чудесные, блестящие покрывала, из-за которых мы, как принц в "Торжестве чувствительности"[49], довольствуемся куклой, охладев к самой королеве, позади которой та сидит... В чем, собственно, состоит божественная сила драмы, увлекающей нас сильнее всякого другого искусства, как не в том, что, словно по волшебству, отрешившись от обыденности, мы видим воочию чудесные события фантастической жизни? Не идет ли это вразрез с самой сутью драмы, не лишается ли она от этого начисто своей особой силы, если о поступке, который мы собирались увидеть собственными глазами, нам только рассказывают?.. В самом деле, Шекспир дает экспозицию пьесы в предельно живом действии, а другие заранее утомляют нас скучными рассказами и засыпают словесными красотами, не оставляющими никакой живой картины у нас в душе. Но речь идет не только об экспозиции, нет, большинство наших новых крупнейших драм, бедных поступками, действием, впору назвать риторическими упражнениями, где персонажи выходят на сцену один за другим и, будь то король, герой, слуга и т.д. и т.д., разливаются витиеватыми, выспренними речами. Я зашел бы слишком далеко, если бы стал излагать, как я лично объясняю себе постепенный отход наших писателей от подлинно драматического, но несомненно, что Шиллер, владевший словом, как мало кто, при всем своем великолепии и величии дал для этого заблуждения хороший повод. Ему очень свойственна какая-то полнота выразительности, благодаря которой стихи рождают стихи.

Серый. Если вы так горячо защищаете устаревшего Шекспира, что не признаете за ним никаких погрешностей, то я превозношу своего великолепного Шиллера, который, как сверкающая звезда, затмит многих прославленных писателей... Вам нужно действие - может ли оно быть богаче, чем в "Вильгельме Телле"?

Коричневый. Разве я хотел упрекнуть этого великого человека?.. Речь шла только об imitatorum pecus[72], которое всегда цепляется за ту слабость, которая легче всего соединяется с собственным принципом. Можно долго спорить о том, в какой мере справедливо назвать Шиллера истинно драматическим писателем. Ясно, однако, что такой гений, как он, носил в себе глубокое понимание подлинно драматического. Он несомненно стремился к нему в последние годы жизни. Вы упомянули "Телля", сравните-ка его с "Дон Карлосом", какая пропасть между этими двумя пьесами!.. Считая "Дон Карлоса" пьесой совершенно недраматичной, я вполне убежденно соглашусь с вами, что "Вильгельм Телль", по крайней мере в первых актах, - истинная драма. Замечательная, великолепная экспозиция в этом шедевре доказывает также, что подлинному поэту не требуется тут повествования, каковое при всех красотах слога само по себе никогда не заинтересует зрителя. Но именно на повествование делают ставку многие новейшие сочинители, и иная трагедия не содержит ничего, кроме хорошо построенного, красноречиво-выспреннего отчета о каком-то роковом уголовном преступлении, который влагается в уста нескольким лицам разного возраста и звания, после чего исполняется вынесенный преступнику приговор. Словом, от истинно драматического наши писатели отвернулись к риторике и увлекли за собой наших актеров, которые в свою очередь придают слишком большую важность риторической стороне собственного искусства.

Серый. Вы же не станете порицать стремление наших артистов говорить верно в полном смысле этого слова?

Коричневый. Ах!.. Верная декламация - это же основа, на которой все строится, но это еще полдела. Можно очень верно продекламировать какую-то роль и все-таки самым плачевным образом все запороть... Это, пожалуй, довольно своеобразная, но вполне объяснимая особенность нового времени, что драматическое искусство разделили на части и отдельные члены искалеченного тела выставили на обозрение поодиночке. Одни разъезжали и, как бессловесные автоматы, принимали дивные позитуры или, как гримасники, корчили всякие сомнительные рожи, другие до хрипоты декламировали в драматических концертах, и чтобы довести это дурацкое паясничанье до предела, музыке приходилось сопровождать всякое глухое, надсадное бормотанье своими божественными аккордами. Слишком гнусно было это безобразие, чтобы его можно было терпеть... Но возвращаюсь к затронутой мною теме... Именно оттого, что произведения наших сбившихся на риторику писателей отучили актеров от истинного драматизма, им трудно, даже невозможно играть шекспировские роли, целиком и полностью основанные на драматизме. Тут одной декламации мало, актер в полном смысле слова - это тот, кто играет Шекспира, из чего, однако, отнюдь не следует, что каждая шекспировская роль требует сверхзамечательного актера. Средний талант, захваченный лишь действием, может тут при умении шевелиться и двигаться, как живой, деятельный человек, превзойти актера, который в сущности лучше, но в постоянном старании взволновать зрителя речью забывает все остальное вокруг себя. Еще одно надо тут иметь в виду. Именно потому, что истинно драматические характеры должны проявляться во внешнем виде, личность актера очень часто не вяжется с характером, который нужно сыграть, до такой степени, что любые усилия создать у зрителя иллюзию остаются втуне. Но тут спешит на помощь присущее слабоумию тщеславие чисто риторического актера. Он рассуждает: "Верно, мой организм слаб, мои движения болезненно неуверенны, все это как будто противно природе героя, которого я взялся играть, но кто еще способен произнести текст роли с таким выражением, с такой правильной интонацией, как я, это возместит все остальное". Актер этот ошибается, ибо вместо того, чтобы воочию увидеть героя, зритель увидит человека, который красиво рассказывает о герое и делает при этом вид, что он-то и есть герой, но в это зритель никогда не поверит. А уж если роль требует какого-то взрыва физической силы, у актера отсутствующей, и он прибегает к какому-либо суррогату, выбранному, как правило, неудачно, актер рискует стать смешным и все испортить вконец. Еще, пожалуй, заметнее все это в женских ролях, часто в самой своей сути основанных на личности актрисы. Возьмите Турандот...[50]

Серый. Ха, Турандот!.. О, этим именем вы будите одно воспоминание, до сих пор вызывающее у меня сладостный трепет. Много лет назад я, тогда еще очень молодой человек, путешествовал по части Италии. В Брешии я застал одну маленькую труппу, которая, весьма редкий случай в Италии, давала представления. Мы были очень удивлены, я и мой спутник, застав еще там на сцене несправедливо забытого Гоцци. В самом деле, на ближайший вечер была объявлена "Turandot, fiaba chinese teatrale tragicomica in cinque atti"[73]. Случаю было угодно, чтобы актрису, которая должна была играть Турандот, я увидел совсем вблизи за день до этого. Она была среднего роста и не то чтобы красива, но никогда я не видел более пропорционального сложения, большей прелести движений. Лицо ее имело форму чистейшего овала, у нее был красивый нос, полноватые губы, прекрасные, очень темные волосы, но, главное, ее большие черные глаза сияли поистине божественным блеском. У нее было то контральто итальянок, которое, как вы, наверно, знаете, проникает в самое сердце. При первом же выходе, в первых же сценах синьора показала себя совершенной актрисой. Не описать выражение глубокого, необыкновенного потрясения, когда она при виде Калафа тихо сказала Зелиме знаменательные слова, от которых тянется нить ко всему сплетению:

Zelima, oh Cielo, alcun oggetto, credi

Nel Divan non s'espose, che destasse

Compassione in questo sen. Costui

Mi fa pietа!

(Зелима, о, поверь, никто из тех,

Кто приходил на искус, не будил

В груди моей и тени состраданья,

А этого мне жаль! (ит.)

Перевод здесь и далее M.Лозинского.)

А когда Калаф разгадал две ее загадки и она глухо и торжественно произнесла третью, когда она, ослепительно величественная, шагнула вперед, когда вдруг откинула назад скрывавшее ее лицо покрывало, убийственная молния ее сиявших небесным пламенем глаз ударила в грудь не только Калафа, - нет! в грудь каждого зрителя!

Guardami'n volta, e non tremar. Se puoi

Spiega, chi sia la fera, о a morte corri!

( Взгляни в лицо мне. Отвечай, не дрогнув,

Как этот зверь зовется, иль умри!)

Кто не затрепетал бы тут от величайшего наслаждения... от восторга, от удивления и страха, кто не смог бы вместе с Калафом в отчаянии небесного блаженства воскликнуть: "Oh bellezza! Oh splendor!.."[74]

Коричневый. Вот видите, не будь у вашей синьоры таких сияющих глаз, каков был бы эффект этой главной сцены всей драмы? Я как раз хотел упомянуть Турандот как одну из самых трудных ролей с точки зрения требований, которые она предъявляет актрисе. Только совершенная артистка передаст героичность, вернее, безумную ярость Турандот, не убив очарования прелестнейшей женственности. И к тому же эта совершенная артистка должна быть молодой и красивой, притом такой красивой, какой не сделают никакие на свете румяна и краски. Если она не сверкнет на Калафа такими глазами, как у вашей брешианки, или, откинув покрывало, откроет заурядное, ничем не примечательное личико, то смятение Калафа покажется, как и вся эта сцена, смешным. Мне, кстати, посчастливилось видеть немецкую Турандот, которую вполне можно поставить рядом с вашей брешианкой, и заодно такого замечательного Альтоума[51], что лучшего и желать нельзя. Его величество носило огромную китайскую шляпу и двигалось в тяжелых одеждах медленно, величаво, торжественно, как то и подобает сказочному императору. В сочетании с тяжеловесной важностью его постоянная растроганность была особенно причудлива. Большой, диковинный платок развевался у него в руке, он вытирал им каким-то своеобразным манером слезы, восседая на троне в диване, и в увещеваниях, которые он обращал к Турандот, голос его часто звенел, как китайские колокольчики. Актер великолепно передал глубокую иронию этой замечательной роли. Он, Турандот и Адельма, чья роль досталась замечательнейшей актрисе, вознаградили меня за убожество остальных, виною которому было главным образом плохое переложение. И тут тоже неудача большого писателя подтверждает мою мысль, что переложение вообще дело сомнительное. При сравнении с оригиналом не понимаешь, как умудрился автор немецкого переложения смазать самые чудесные черты, а главное - сделать характерные маски такими скучными и бесцветными.

Назад Дальше