— Почему бесперспективное?
Люся обосновывает тем, что составители в качестве причин отказа от ребенка выдвигают в основном личные мотивы, а значит, они признают, что каждая семья, заводя ребенка, руководствуется соображениями личного плана, стало быть, «повлиять на это дело никакими демографическими обследованиями не удастся».
— Ты же забываешь «материально-бытовые условия» — смотри, — возражаю я.
Марье Матвеевне не понравилось скептическое замечание Люси Маркорян. Она сказала:
— У нас сделано колоссально много, чтобы раскрепостить женщину, и нет никаких оснований не доверять стремлениям сделать еще больше.
— Может быть, лучший результат дал бы узкопрактический подход к проблеме, — сказала Люся черная. — Вот во Франции государство платит матери за каждого ребенка… Наверное, это действеннее, чем всякие анкеты.
— Платит? Как на свиноферме?! — брезгливо скривила рот Алла Сергеевна.
— Выбирайте слова! — мужской голос Эм-Эм раздается одновременно с пискливым Люськиным:
— Для вас что свиньи, что люди?!
— Так то во Франции, там же капитализм, — пожимает плечами Лидия.
Мне весь этот шум надоел. Уже поздно. Ужасно хочется есть. Кому-то из «мамашенек» пора идти за покупками. И, наконец, надо же мне причесаться?! Да и вообще хватит с меня этой анкеты. Я поднимаю руку — внимание! — и становлюсь в позу.
— Товарищи! Дайте слово многодетной матери! Заверяю вас, что я родила двоих детей исключительно по государственным соображениям. Вызываю всех на соревнование и надеюсь, что вы побьете меня как по количеству, так и по качеству продукции!.. А теперь — умоляю! — дайте кто-нибудь хлебца…
Я-то думала их насмешить да на этом и кончить споры. Но кто-то обиделся, и началась откровенная склока. Со всех сторон полетели ядовитые реплики, голоса поднялись, заглушая друг друга. Слышались только обрывки фраз: «…важное дело превращать в цирк», «…если животный инстинкт преобладает над разумом…», «бездетники все эгоисты», «…сами себе портят жизнь», «еще вопрос, какая жизнь испорченная», «…добровольно же взялись увеличивать население…», «…а кто вам пенсии платить будет, если смены молодой не хватит», «…только та женщина настоящая, которая может рожать…» и даже «…кто влез в петлю, тот пусть молчит…»(!)
А во всем этом хаосе два трезвых голоса — сердитый Марьи Матвеевны: «Это же не спор, а какой-то базар» — и спокойный Варвары Петровны: «Товарищи, ну что вы так разгорячились, в конце концов каждая из вас сама выбрала свою долю»…
Стало потише, и тут мелкая душонка Зинаиды вырвалась визгливым вскриком:
— Сама-то сама, а вот когда приходится за них дежурить, или в командировку на заводы таскаться, или на отчетно-выборном вечер просидеть, то и нас касается.
На этом наш бабий разговор об анкете и деторождении закончился. И теперь я вдруг пожалела: можно было бы поговорить серьезно, даже интересно было бы поговорить.
По дороге домой я все еще думаю об этом разговоре… «…Каждая выбрала свою долю…» Так ли уж свободно мы выбираем? Я вспоминаю, как сотворилась Гулька.
Конечно, мы не хотели второго ребенка. У нас еще Котька был совсем малыш. Полутора ему не было, когда я поняла, что опять беременна. Я пришла в ужас, я плакала. Записалась на аборт. Но чувствовала я себя не так, как с Котькой, — лучше и вообще по-другому. Сказала я об этом в консультации немолодой женщине, соседке по очереди. А она вдруг говорит: «Это не потому, что второй, а потому, что теперь девочка». Я тотчас ушла домой. Прихожу, говорю Диме: «У меня будет девочка, не хочу делать аборт». Он возмутился: «Что ты слушаешь бабью болтовню!» — и начал меня уговаривать не дурить и ехать за направлением.
Но я поверила и теперь стала видеть девочку, светленькую и голубоглазую, как Дима (Котя каштановый, кареглазый — в меня). Девочка бегала в коротенькой юбочке, трясла смешными косичками, качала куклу. Дима сердился, когда я рассказывала ему, что вижу, и мы поссорились.
Подошел самый крайний срок. Был у нас решительный разговор. Я сказала: «Не могу я убивать свою дочку только потому, что нам будет труднее жить», — и заплакала. «Не реви ты, дуреха, ну рожай, если ты такая безумная, но вот увидишь — родишь второго парня! — Тут Дима осекся, долго смотрел на меня молча и, хлопнув ладонью по столу, вынес резолюцию: — Итак, решено — рожаем; хватит реветь и спорить. — Он обнял меня. — А что, Олька, второй мальчик — это тоже неплохо… Косте в компанию». Но родилась Гулька и была сразу такая хорошенькая — беленькая, светленькая, до смешного похожая на Диму.
Мне пришлось уйти с завода, где я работала всего полгода (с Котькой я уже просидела дома год, чуть диплома не лишилась). Дима взял вторую работу — преподавать в техникуме на вечернем. Опять мы считали копейки, ели треску, пшено, чайную колбасу. Я пилила Диму за пачку дорогих сигарет, Дима корил меня тем, что не высыпается. Котю опять отдали в ясли (с двумя я одна не могла управиться), а он постоянно болел и больше был дома.
Выбирала ли я такое? Нет, конечно, нет. Жалею ли я? Нет, нет. Об этом даже говорить нельзя. Я так люблю наших маленьких дурачков.
И я спешу — скорей, скорей к ним. Я бегу, сумки с продуктами мотаются и бьют меня по коленкам. Я еду в автобусе, а на моих часах уже семь. Вот они уже пришли… Только бы Дима не давал им напихиваться хлебом, не забыл поставить на газ картошку.
Я бегу по тропкам, пересекая пустыри, взлетаю по лестнице… Так и есть — дети жуют хлеб, Дима все забыл, он углубился в технические журналы. Зажигаю все конфорки: ставлю картошку, чайник, молоко, бросаю на скороводку котлеты. Через двадцать минут мы ужинаем.
Мы едим много. Я вообще первый раз за день по-настоящему. Дима после столовой тоже не очень сыт. Ребята — кто их знает, как они ели.
Детей размаривает от горячей и обильной еды, они уже подпирают щеки кулаками, глаза заволакивает сном. Надо тащить их быстро в ванну под теплую струю, класть в кроватки. В девять они уже спят.
Дима возвращается к столу. Он любит спокойно напиться чаю, посмотреть газету, почитать. А я мою посуду, потом стираю детское — Гулькины штанишки из яслей, грязные передники, носовые платки. Зашиваю Котькины колготки, вечно он протирает коленки. Готовлю всю одежду на утро, собираю Гулькины вещи в мешочек. А тут Дима тащит свое пальто — в метро ему опять оторвали пуговицу. Еще надо подмести, выбросить мусор. Последнее — обязанность Димы.
Наконец все переделано, и я иду принимать душ. Я это делаю всегда, даже если мне дурно от усталости. В двенадцатом часу я ложусь. Дима уже приготовил постель на нашем диване. Теперь он идет в ванную. Уже закрыв глаза, я вспоминаю, что опять не пришила крючок к лифчику. Но никаким силам не вытащить меня из-под одеяла.
Через две минуты я сплю. Я еще слышу сквозь сон, как ложится Дима, но не могу открыть глаза, не могу ответить на какой-то его вопрос, не могу поцеловать его, когда он целует меня… Дима заводит будильник, через шесть часов эта адская машина взорвется. Я не хочу слышать скрежета часовой пружины и проваливаюсь сквозь диван в глубокий, темный и теплый сон.
Среда
После вчерашнего «базара» всем как-то неловко, все подчеркнуто вежливы и сосредоточенно работают.
Я беру дневник испытаний и ухожу в электролабораторию, где меня ждет Люська. Она уже на месте. Кокетничает с новым лаборантом, ахает и охает, глядя на устрашающие надписи «ОПАСНО! ВЫСОКОЕ НАПРЯЖЕНИЕ!», как будто видит в первый раз.
Здесь мы не хозяйничаем, а только присутствуем. Образцы наши, помещенные еще вчера в термостаты с заданной температурой и влажностью, теперь закладываются в прибор, определяющий электрическое сопротивление. Шесть пластинок, одна после другой, — это поверхностное сопротивление, а еще шесть — объемное.
Люська делает вид, что боится — «еще убьет», пятится к двери и как-то незаметно смывается.
Удивляет она меня: руками работает ловко, что ей раз покажут — запоминает, но в суть дела вникать не хочет. Я пыталась втянуть ее в расчеты, объяснять формулы. Она говорит: «Я и так все знаю — теплостойкость, чтобы трубы не растаяли, искростойкость, чтобы крышу молнией не пробило». Жалеет, что пошла в наш техникум. Очень любит шить, хотела учиться на закройщицу, да боится: «Кто захочет жениться на портнихе».
В перерыв моя очередь делать закупки. Продукты на всех — нелегкое дело. Не только потому, что тяжело тащить. А потому, что тебя непременно будет ругать очередь, хоть и самая маленькая. Купишь колбасу раз, да еще раз, да еще… И начинаются реплики: «Вы что же, для буфета закупаете?», «Всю квартиру обслуживает, а мы тут стой…» У нас в Москве все всегда спешат. Даже те, кому некуда. Ток спешки заряжает всех подряд. В магазинах лучше всего молчать.
С видом угрюмым и замкнутым покупаю я в гастрономическом отделе три полкило масла, шесть бутылок молока, три — кефира, десять плавленых сырков, два кило колбасы и дважды по триста граммов сыра. Очередь сносит это терпеливо, но под конец кто-то вздыхает притворно:
— А все жалуются — денег мало.
Подгружаюсь еще в полуфабрикатах четырьмя десятками котлет и шестью антрекотами. Ничего себе сумочки!
И вот с этими-то сумочками я вдруг сворачиваю со своего пути, петляю между домами и выхожу к стеклянному кубу парикмахерской. У меня еще двадцать минут. Остригусь! Когда-то мне это здорово шло.
Очереди нет. Под свирепую воркотню гардеробщика оставляю свои сумки возле вешалки на полу, поднимаюсь наверх и сразу же сажусь в кресло к моложавой женщине с подбритыми бровями.
— Что будем делать? — спрашивает она и, узнав, что только стричься, поджимает губы.
«Ну, сейчас обкорнает…» Так и есть. Смотрю в зеркало: окороченные волосы топорщатся возле щек, голова как равнобедренный треугольник. Я чуть не плачу, но почему-то даю ей тридцать копеек сверх положенного и спускаюсь одеваться.
Гардеробщик гмыкает и, отклонив мою руку с номерком, кричит:
— Ленька, иди-ка сюда!
Появляется парень в белом халате.
— Вот, Леня, — говорит гардеробщик участливо, — эту девушку наверху подстригли. Ты как, можешь ее произвести?
Леня оглядывает меня хмуро и кивает в сторону пустующих кресел мужского зала. Я не противлюсь — хуже не будет.
— Согласно вашему лицу, предлагаю под мальчика — не возражаете? — спрашивает Леня.
— Стригите, — шепчу я и закрываю глаза.
Леня щелкает ножницами, приговаривая что-то свое, поднимая и опуская мою голову легким прикосновением пальцев, потом стрекочет машинкой, взбивает волосы расческой и наконец, сняв с меня простыню говорит:
— Можете открыть.
Открываю глаза и вдруг вижу молоденькую забавную девчонку, улыбаюсь ей, а она — мне. Я смеюсь, Леня тоже. Я гляжу на него и вижу: он любуется своей работой.
— Ну как? — спрашивает он.
— Замечательно, вы просто волшебник!
— Я просто мастер, — отвечает он.
Сунув Лене в карман рубль, я смотрю на часы и ойкаю — уже три часа двадцать минут.
— Опаздываете? — сочувствует Леня. — В следующий раз приходите пораньше.
— Обязательно! — восклицаю я. — Спасибо!
Запыхавшаяся, прибегаю в лабораторию — конечно, обо мне спрашивал шеф. Он в библиотеке, просил меня к нему заглянуть. Все ахают, увидев мою голову, но мне некогда, схватив блокнот и карандаш, я вылетаю из комнаты. Я бегу по коридорам и придумываю, что я буду врать шефу, если он спросит, где я была. Потом соображаю: это бесполезно, увидит, все поймет.
Вхожу в читальный зал, он сидит над книгой и пишет.
— Яков Петрович, я, кажется, вам нужна?
— Да, Ольга Николаевна, садитесь. — Взгляд на меня. Шеф улыбается — Вы очень помолодели, если это можно сказать о женщине вашего возраста… Я хотел вас просить, если не затруднит, перевести мне сейчас страничку, — и он протягивает мне книгу, — а я буду делать заметки.
Я начинаю излагать статью сразу по-русски, но он просит читать английский текст. Кое-что он просит повторить. Вдруг я вижу за стеклянной дверью Люську. Она делает мне какие-то непонятные знаки: то будто поворачивает ключ в дверях, то поднимает два расставленных пальца и закатывает глаза. Я отмахиваюсь от нее рукой, неудобно все-таки. Люська исчезает. Но я начинаю беспокоиться — что-то там, видно, случилось. Мы уже доползаем до конца отрывка (и никакая это не страничка, а целых три), но шеф просит повторить все сначала бегло по-русски. А я уже как на иголках — мне надо к Вале в механическую, надо узнать, что там у Люськи. Наконец мы кончаем, шеф благодарит, я обрадованно отвечаю «спасибо» и бегу в старое здание.
На площадке первого этажа в старом здании меня поджидает Люська. У нее плохая новость: из самых «наивернейших источников» ей стало известно, что механическая лаборатория на той неделе будет проводить внеочередной заказ.
— Откуда ты это узнала?
— Я знаю, знаю, не спрашивай меня откуда, — Люська делает таинственное лицо, — непосредственно знаю.
Уж и «непосредственно», ах, Люська! Впрочем, все равно — скорей бежать к Вале.
— Ты ж ей не говори! — кричит вслед Люська.
Надо покрепче нажать на Валю, иначе совсем завязнем. А завязнуть в декабре — это гроб… Конец года, выполнение плана, отчеты и прочее такое. А чтобы дело двигалось, необходимо узнать, что дала вторая композиция состава — увеличилась ли прочность стеклопластика?
В механической стоит бодрый грохот. В конторке вместо Вали сидит маленький Горфункель из лаборатории древесных плит и работает. Нет, оказывается, не работает, а ищет свои очки, почти положив лысоватую голову на стол и копошась короткими ручками в ворохе бумажек, как черехапа в сене. Я нахожу его очки и подаю ему. Где Валя, он не знает — вышла.
— Давно?
— Давно!
Я возвращаюсь к себе, по дороге заглядываю во все лаборатории. Вали нигде нет. Прячется она, что ли?
За четверть часа до конца работы в нашу комнату набивается народ. Зинаида раздает билеты в театр — наши идут на «Бег» к Ермоловой.
Культпоход — это не для меня, не для нас с Димой. Мне делается грустно. Мы не были в театре… Пытаюсь вспомнить, когда же мы ходили куда-нибудь, и не могу. Дура я, что не заказала билет. Пусть бы Дима пошел один, мы ведь все равно не можем вместе.
Димина мать нянчит внуков от дочери, живет на другом конце Москвы; моя мама умерла; тетя Вера, у которой я жила, когда отец снова женился, осталась в Ленинграде, а моя московская тетка, Соня, ужасно боится детей.
Некому нас отпускать, что делать…
Выхожу из института. Снегопад только что прекратился, снег еще лежит на тротуарах. На улице бело. Вечер. Оранжевые прямоугольники окон висят над синими палисадниками. Воздух чист и свеж. Я решаю пройти пешком часть пути. На сквере у стен Донского монастыря фонари освещают запущенные ветки, заснеженные скамейки. Там, где нет огней, за верхушками деревьев виднеется тоненькая скобочка месяца…
Вдруг на меня накатывает тоскливое желание идти налегке, без ноши, без цели. Просто идти — не торопясь, спокойно, совсем медленно. Идти по зимним московским бульварам, по улицам, останавливаться у витрин, рассматривать фотографии, книги, туфли, не спеша читать афиши, обдумывая, куда б я хотела пойти, потихоньку лизать трубочку эскимо и где-нибудь на площади под часами, всматриваясь в толпу, ждать Диму.