Журнал Виктора Франкенштейна - Питер Акройд 9 стр.


Глава 7

По прибытии в Лондон я снял комнаты на Джермин-стрит, предусмотрительно распорядившись, чтобы тяжелый мой багаж доставили в Оксфорд до моего приезда туда. Едва успев проглотить тарелку говядины в трактире рядом с церковью Святого Иакова, я направился на Поланд-стрит. Окна комнат, где прежде обитал Биши, были закрыты, поэтому я поднялся по лестнице и постучал в дверь тросточкой из слоновой кости, что привез из Швейцарии. К двери подошла молодая женщина, державшая у груди младенца. Утративши на миг дар речи, я лишь вперился в нее взглядом.

— Что вам угодно, сэр?

— Мистер Шелли?

— Как вы сказали, сэр?

— Здесь ли мистер Шелли?

— Здесь таких нет.

— Перси Биши Шелли?

— Нет, сэр. Джон Дональдсон. Его жена Амелия — это я. А это Артур. — Она похлопала ребенка свободной рукой.

Должен признаться, я испытал мгновенное облегчение.

— Прошу прощенья, миссис Дональдсон. Нельзя ли узнать, давно ли вы тут живете?

— В начале лета приехали, сэр. Мы из Девона.

— До вас тут, полагаю, жил молодой человек. Он мой друг…

— А! Тот юноша. Я и вправду кое-что слышала о нем от мистера Лоусона, что над нами. Странный юноша. До того переменчивый — не правда ли? — Я кивнул. — Он исчез, сэр. Съехал однажды утром. С тех пор его не видали. Коль уж вы зашли… — Она возвратилась в комнаты, так хорошо мне знакомые, и вскоре вышла обратно с небольшим томиком. — Если найдете его, не передадите ли ему вот это?

Она вручила мне книгу, в которой я узнал экземпляр «Лирических баллад». Он часто читал оттуда во время наших вечерних бесед.

— Я ее под диваном нашла, сэр. Упала, должно быть. Нам с мистером Дональдсоном, сэр, она ни к чему.

Я дал ей соверен, который она приняла с многократными возгласами радости. Не зайти ли в поисках новостей о Биши к Дэниелу Уэстбруку в Уайтчепел, подумалось мне. Однако воспоминания о той местности, темной и туманной, заставили меня отказаться от этого плана. Вместо того я решился возвратиться в Оксфорд, где Биши сможет, если пожелает, меня найти. Комнаты свои на Джермин-стрит я тем не менее оставил за собой, чтобы было где укрыться от тихой университетской жизни.

Флоренс, моя служанка в колледже, приветствовала меня наверху лестницы удивленным восклицанием:

— Ах, мистер Франкенлайм, мы уж совсем было за вас отчаялись!

— Никогда не следует отчаиваться, Флоренс.

— А тут старший привратник говорит, мол, вы назад собрались. Вот я и прибралась тут хорошенько. — Она показала рукой на мои комнаты. — Все как нельзя лучше, вот увидите.

— Рад это слышать.

Я прошел мимо нее и, открывши дверь, с облегчением увидел, что багаж мой высится кучей в углу.

Так я снова вступил в ежедневный круг богослужений, обедов и приятелей, студентов колледжа. Место это по природе своей было таково, что стоило мне обжиться в моих комнатах, и я тотчас почувствовал, как возвращаюсь к своей былой жизни. Я стал искать общества Хорэса Лэнга, знакомого с Биши еще до моего приезда в Оксфорд; теперь мы вместе прогуливались по Темзе в сторону Бинси или же в сторону Годстоу и обсуждали нашего поэта. С тех пор как Биши пришлось покинуть колледж, Лэнг не получал от него никаких известий, и я просветил его относительно наших радикальных сборищ в Лондоне. Весть о скором прибытии мистера Кольриджа, которому предстояло читать лекции в Уэлш-холле на Корнмаркет-стрит, мы встретили не без радостного возбуждения. Я, разумеется, уже знаком был с его поэзией, отчасти по «Лирическим балладам», отчасти в результате собственных моих изысканий в сфере современной политической и экономической науки. Начав читать его эссе в «Друге», я сразу проникся величайшим уважением к его интеллектуальным способностям и — не менее того — к гибкости его ума, которому, казалось, подвластны любые вершины.

Курс лекций, который он собирался прочесть, назывался «Курс английской поэзии». В тот вечер, на первой лекции, Уэлш-холл был до того забит молодыми людьми из университета, что трудно было дышать. Когда мистер Кольридж вышел на сцену, вид у него был нездоровый: он был бледен, а на щеках его горел неровный румянец. Он выглядел старше, чем мне представлялось, — если не предположить, что он поседел раньше времени; руки его, когда он приблизился к кафедре, дрожали. Он вовсе не был нехорош собой: лицо открытое, как у ребенка, — однако чувствовалось в нем нечто вялое, не поддающееся определению, отчего его можно было заподозрить в лености или в отсутствии воли.

«Джентльмены, — сказал он, вынимая из кармана своего сюртука бумаги, — прошу вас простить мне мою слабость. Я недавно возвратился из долгого путешествия, во время которого здоровье мое пострадало. Но я молюсь в надежде на то, что мучения тела не затронули рассудка».

В ответ на это слушатели закричали «ура», и Кольриджу как будто полегчало от столь душевного приема. Он начал, заглядывая в свои записи, говорить о корнях английской поэзии, уходящих к англосаксонским бардам, но выходило натужно. Подлинного интереса к этим предметам у него не было. Почувствовав, как мне кажется, беспокойство аудитории, он отложил бумаги и начал говорить — с теплотой, непринужденно — о том, как гениален язык сам по себе. Глаза его загорелись вдохновением — другого слова не подберешь; казалось, он умел ухватить взглядом фразы и предложения прежде, чем они вылетят из его уст. Говорил он о том, что язык обладает формой органической, а не механической. Он превозносил активную силу этого пособника воображения и объявил, что «человек создает мир, в котором живет». Я записал одно мнение, чрезвычайно меня заинтересовавшее. «Ньютон, — сказал он, — заявлял, что теории его созданы с помощью экспериментов и наблюдений. Это не так. Они созданы были с помощью его ума и воображения». Кольридж более не выглядел усталым, и в пылу речи внешность его облагородилась. Говорил он совершенно свободно, с присвистом в голосе, до странности привлекательным; жесты его производили сильный эффект. «Под воздействием воображения, — продолжал он, — природа наполняется страстью и переменами. Ее изменяет — ее затрагивает — человеческое восприятие». В каком смысле употребил он слово «затрагивает»? Означало ли оно всего лишь изменения? Позволительно ли было истолковать его как выражение сочувствия или радости?

Полагаю, что мнения эти были в новинку собравшимся в Уэлш-холле, и слушали они в нетерпеливом ожидании. Кольриджу их внимание доставляло видимую радость, и я заметил, что неровный румянец на щеках его сменился сиянием — сам не знаю чего — веры, а возможно — веры в себя. «Все знание, — сказал он, — зиждется на том, что субъект и объект сходятся воедино, образуя живой организм. До́лжно исследовать внутреннюю, живую основу всех предметов, в ходе чего рассудок наш, возможно, сделается восприимчив к познанию духовного».

Слова его необычайно ободрили меня, поскольку своими собственными исследованиями я занимался, будучи твердо уверен в том, что все живое едино и что во всех формах творения веет один и тот же дух бытия. Едва ли не те же слова произнес тогда и сам Кольридж — шагнувши к нам из-за кафедры, он объявил, что «каждая вещь обладает собственною жизнью и все мы —

Обратно к себе я шел в состоянии величайшего возбуждения, по пути изъясняя Лэнгу важность лекции Кольриджа.

— Уж не хотите ли вы сказать, что готовы устроить проверку вашим самым невероятным фантазиям? — спросил он.

— Воображение — наиболее мощная изо всех существующих сил. Разве вы не помните, как Адаму приснился сон и как, проснувшись, он обнаружил, что это правда?

— Но, Виктор, в том же повествовании есть предостережение касательно плодов Древа Знания.

— Значит ли это, что нам запрещено тянуться к его ветвям? Разумеется, нет.

— Я всего лишь изучаю богословие.

— В котором нельзя узнать ничего нового?

— Пути Господни бесконечны. Однако я не разделяю вашего…

— Честолюбия?

— Стремления. Вашего необузданного желания исследовать неведомые пути. Вы говорили со мной о запретном знании посвященных. Магов древности.

— Не магов — философов. Людей науки.

— Вы говорили о

Назад Дальше