Александр Скрябин - Горенштейн Фридрих Наумович 10 стр.


— Это поцелуй звукам, — говорил Бальмонт, — вы не Титан, Александр Николаевич, вы Эльф… Вы умеете ткать ковры из лунных лучей… Но иногда вы тоже коварно можете подкрасться и низвергнуть лавины в бездны.

— Именно в бездны, — сказал Скрябин. — Вы знаете, Константин Дмитриевич, когда вы читали, я подумал об одном моем знакомом… Господин Бранчанинов… Он хорошо осведомлен в дипломатических делах… Он говорит, что начинается… Он говорит о волнениях в Китае… Там зашевелилось… Китай это ведь огромная сила, не столько политическая, сколько мистическая… Напрасно это не учитывает Запад… Мир капитала… Перед Мистерией именно произойдет великое переселение народов, войны, всеобщее пробуждение. Будет огромная мировая война. Это будет мировой пожар. Это замечательно. Восстанет Африка. Африканцы в высшей степени способны к ясновиденью. Ведь был же Пушкин отчасти африканцем. У них имеется такое не рациональное, а более непосредственное постижение мира, — и Скрябин радостно засмеялся.

По случаю особой торжественности момента пили не традиционный чай, а вино. Скрябин говорил.

— Когда я писал Третью симфонию, у меня на рояле всегда стояла бутылка коньяка… Теперь я во внешней опьяненности не нуждаюсь… В "Мистерии" у меня, знаете, будут шепоты… Ведь никогда шепота не было введено как звука. Шепот огромной массы народа, шепот хора… Это должно быть совершенно новое ощущение…

— Я ведь был под надзором полиции, — говорил Бальмонт. — Я сотрудничал в нелегальной газете социал-демократов "Искра", — и он продекламировал: "Рабочий, только на тебя надежда всей России. Тяжелый молот пал, дробя оплоты крепостные. Тот молот твой, пою тебя во имя всей России".

— А правда, господин Бальмонт, что вы всегда носите с собой револьвер? — спросил доктор.

— Абсолютно верно, — сказал Бальмонт и вынул из бокового кармана браунинг.

— Мелодия начинается звуками, а кончается, например, в жестах, — в своей заклинательной ритмике сказал Скрябин. — Или начинается в звуке, а продолжается светом… Как это волнует… Как будто неисследованную землю открыл… Но так много работы, — вдруг тоскливо сказал он, почти вскрикнул.

"Они твои, тебя терзающие дети,

Тобой рожденные в взволнованной груди.

Они строители сверкающего храма,

Где творчества должна свершиться драма,

Где в танце сладостном в венчании со мной

Ты обретешь тобой желанный мир иной"

— Германия — это выражение крайнего грубого материализма, — говорил Скрябин, — там вся наука, вся техника пошла на служение идее грабежа. Это так и должно быть… Ведь всякие музыканты могли бы быть пророками, если бы только были внимательны, потому что в нашем искусстве это отражено особенно ярко. Например, из одного существования Рихарда Штрауса можно было бы заключить давно, что будет мировая война, затеянная Германией, и что в этой войне будет чрезвычайное зверство обнаружено именно немцами.

— "Случайно спасшийся из застенка унтер-офицер Панасюк, — читал Бранчанинов, — рассказывает, что к нему — честному врагу — бесчестные офицеры императора Германии применили технически выработанные приемы допроса. Один в течение часа ножницами остригал ушную раковину, другой в то время перочинным ножом обрезал нос и бил по зубам…"

— Надо обратить внимание, насколько тонка цивилизованная корочка, — сказал Скрябин, — настал момент, и эта корочка слетает и перед нами варвар, какой жил в пещере во времена мамонта… Доктор, я к вам загляну в гости, — сказал Скрябин. — Я хочу повидать людей войны… Война ведь всегда пробуждает в людях мистическое.

Скрябин казался совершенно поникшим, и атмосфера в салоне его была мрачной, приглушенной.

— Что с вами, Александр Николаевич, — говорил Леонтий Михайлович. — Вы нездоровы?

— Нет, — отвечал Скрябин, — а вас что-то давно у нас не было… Тася, Леонтий Михайлович пришел, дай нам чаю… Вот времена, чаю хорошего не достать… Все дурно… Вот и с войны дурные вести… Доктор говорит, что война продолжится еще не меньше года, а может быть, и дольше… Ведь это ужас… Что мне тогда делать… Притом, я в самом деле начинаю волноваться… Вы читали газеты?

— Что бы ни случилось, — сказал Леонтий Михайлович, — Россия будет… А вы русский композитор.

— Да, да, — сказал Скрябин. — Вы знаете, у меня отец скончался, — прибавил он после паузы.

— Как, — сказал Леонтий Михайлович, — где?

— Он еще до Рождества скончался, — сказал Скрябин. — Я по этому поводу несколько расстроен. Хотя у меня, вы знаете, с отцом не было тесных отношений… Как раз последнее время, впрочем, мы больше научились понимать друг друга… Вы его помните?

— Так, мельком, — сказал Леонтий Михайлович.

— Он, кажется, приходил с визитом… И с ним была женщина.

— Это моя мачеха, — сказал Скрябин, чему-то печально улыбнувшись. — Вы не находите, что она похожа на Татьяну Федоровну… У нас с отцом ведь был к женщинам общий вкус, — сказал он, понизив голос, — но в остальном… Он ведь очень далек был от искусства, вообще от моих планов… Мать у меня была пианисткой, говорят, замечательной… Я ее не помню, только по фотографиям…

Вечером, когда все постоянные члены салона были в сборе, много говорили о питерских сплетнях.

— Я слышал, что раскрыта измена в генеральном штабе, — сказал Подгаецкий, — и изменники связаны с Распутиным.

Скрябина передернуло.

— Ведь если бы он действительно был мистиком, — сказал Скрябин, — если бы он чувствовал что-нибудь, этот Распутин, это было бы тогда ничего… Это был бы тогда все-таки какой-то экстаз.

— Может быть, он и есть действительно мистик, — сказала княгиня Гагарина. — Ведь про него определенно говорят, что у него необыкновенный взор, что он прямо гипнотизирует.

— Какой там взор, полноте, — запротестовала Татьяна Федоровна. — Отвратительный грязный мужик, действующий на самые низкие инстинкты, вот и все… При чем тут мистика? Я не понимаю, Саша, как ты можешь защищать?

— Я вовсе не защищаю, — говорил Скрябин, — для меня только важно, что есть какое-то устремление к мистическому, какая-то жажда чудесного, но эта жажда направлена по совершенно ложному пути.

— Просто плут, шпион немецкий, — решительно сказал доктор.

Было уже совсем поздно. Гости разошлись, не было Татьяны Федоровны, которая ушла спать. Скрябин и Леонтий Михайлович играли в шахматы.

— Я пойду, — сказал Леонтий Михайлович, окончив партию.

— Я вам хочу показать кое-что, — сказал Скрябин, — если вы не торопитесь… Вот сочинил вдруг Прелюдию…

Вошли в темный кабинет, сохранивший следы брошенной работы. Была очень яркая лунная ночь, Скрябин сел к роялю.

— Что это такое, — шепотом спросил он, играя, и, не дожидаясь ответа, таинственно продолжал, — это смерть… Это смерть, как явление женственное, которое приводит к воссоединению… Смерть и любовь… Смерть — это, как я называю в "Предварительном действии", Сестра… В ней уже не должно быть элемента страха перед ней. Это высшая примиренность, белое звучание. — Он играл некоторое время молча, а потом, словно сам потрясенный своим творением, сказал таинственно: — Здесь бездна…

— Это не музыка, — тихо сказал Леонтий Михайлович, — это что-то иное.

— Это Мистерия, — отвечал тихо Скрябин…

Скрябин сидел в кресле-качалке, диктовал Татьяне Федоровне.

— "Милостивая государыня Вера Ивановна. На мои неоднократные предложения прислать детей к моей бабушке для свидания со мной, вы всегда отвечали приглашением повидать их у вас, что равносильно отказу. Не считая удобным из-за детей видеться с ними помимо вашего согласия, на что я имею право…" Впрочем, Тася, начиная с "видеться с ними", зачеркни… Как-то скандально… Напиши — "пользоваться своим правом свидания с ними помимо вашего согласия… Делаю вас ответственной перед детьми за последствия…" Я потом перепишу и отправлю.

— Не надо переписывать, — сказала Татьяна Федоровна, — так пошлем… Я ей даже твоего почерка дарить не хочу…

— Что-то меня знобит, доктор, — говорил Скрябин, стоя перед зеркалом и разглядывая себя, — и снова этот негодяй поселился у меня под правым усом… на том же месте… Посмотрите, доктор… В Лондоне этот прыщик начал нарывать как раз в день концерта… Представляете, какая странность: во время игры я боли не чувствовал, и исполнение было недурное, но у меня явилась полная апатия ко всему, что происходило потом…

— Сейчас же в постель, — несколько встревоженно сказал доктор.

— Вот и тогда, — говорил Скрябин, — я как-то машинально кланялся и только и думал, как бы добраться до постели…

К вечеру уже было состояние всеобщей хаотичности, состояние растерянности на всех лицах. Ходили по комнатам взад и вперед. Рояль был закрыт, и на пюпитре виднелась рукопись "Предварительного действия". Вошла Татьяна Федоровна в белом халате сиделки с твердым лицом и сказала:

— Александр Николаевич проснулся… К нему можно на минутку, но не волновать и не утомлять.

В спальне две кровати стояли рядом, был полумрак. Что-то делал шепотом говоривший Подгаецкий. Здесь же был доктор. Скрябин лежал в большой белой повязке, закрывающей нижнюю часть лица, так, что ни бороды, ни усов не было видно. В глазах было страдание. Он подал вошедшим сухую, горячую руку.

— Видите, как я оскандалился, — сказал он изменившимся голосом, совершенно не выговаривая гласных.

— Все пройдет, — сказал Леонтий Михайлович.

Скрябин что-то невнятно сказал, Татьяна Федоровна нагнулась к нему и переспросила, улыбаясь кривой улыбкой.

— Александр Николаевич говорит, что как же он поправится, а лицо у него будет изуродовано, если его разрежут…

— Все, все заштопаем, Александр Николаевич, вы и думать не извольте, — уверенно и громко сказал доктор.

— Шрам будет, — внятно сказал Скрябин, — я говорил, что страдание необходимо… Это правда, когда я раньше это говорил. Теперь я чувствую себя хорошо. Я преодолел…

В комнатах народу становилось все больше, мелькали и незнакомые лица.

— Я послала телеграмму Борису Федоровичу, — сказала Татьяна Федоровна и лицо ее выразило огромное страдание, но не надолго, она вновь точно окаменела, — пусть приедет.

Тут же рядом был маленький Юлиан, которого она гладила по волосам. Прошли два новых доктора с саквояжами. Доктор Богородский взял Леонтия Михайловича и Подгаецкого об руку, увлек их в сторону и сказал:

— Вот что, друзья, положение-то еловое… Надо резать, иначе капут… Только надо, по моему мнению, еще пригласить профессора. Как брать на себя такое дело… Я не берусь… Самое это поганое дело друзей лечить, да еще Александра Николаевича. Сам бы лучше двадцать раз подох… Профессор Спижарский хорошо режет карбункулы…

Назад Дальше