2
- Вы, значит, приезжий и есть?
Я вздрагиваю, оборачиваюсь.
Коренастый человек в защитном кителе, синих галифе и хромовых сапогах изучающе смотрит на меня черными неулыбчивыми глазами. Его крупная голова тщательно, до блеска, выбрита, чисто выбриты щеки и тяжелый подбородок, и, наверно, поэтому на загорелом лице так резко выделяются брови - настолько черные и широкие, что в первое мгновение они кажутся ненастоящими.
- Ну что ж, - мельком взглянув на редакционное удостоверение, говорит он, - давайте знакомиться. Мельников, Максим Петрович. Председатель колхоза "Сибиряк"...
У него большая сильная рука, крепкое, энергичное пожатие. Мне это нравится: не люблю безвольных, вялых рук.
- Как же вы меня здесь нашли?
- Я тут дома, - усмехается Мельников и объясняет: - Карла Леонхардовича в селе видел.
- Кстати, он латыш?
- Эстонец.
- Симпатичный человек.
- Не то слово, - поправляет Мельников. - Золотой человек.
Золотой - это, по-моему, сказано слишком сильно; я молчу, но, видимо, каким-то непроизвольным движением или взглядом выдаю себя. Широкие брови Мельникова сдвигаются и снова расходятся.
- Что же вас интересует?
- Буду писать очерк о старом садоводе. Вашему саду скоро исполняется шестьдесят лет, и нужно, чтобы люди вспомнили о его создателе.
- Добро. Великое дело человек сделал.
Слово "великое" он произносит ровно и спокойно, и, должно быть, поэтому оно звучит так внушительно и весомо; будничньщ тон будто возвращает примелькавшемуся слову первородное значение.
Брови Мельникова снова - на этот раз по-иному, одобрительно приподнимаются. Разговариваем мы не более пяти минут, но уже ясно, что не глаза этого человека, а именно брови выражают любое внутреннее движение недовольство, согласие, вопрос, - в то время как глаза остаются все такими же спокойными.
- Новый наш сад видели?
- Не успел еще.
- Пойдемте, покажу.
Новый сад отделен от старого неглубокой, заросшей травой канавой; почти сразу же за ней начинаются ровные ряды яблонь. Приземистые, в белых известковых чулочках деревья усыпаны некрупными, начавшими розоветь яблочками. От старого сада он отличается четкой планировкой, и оттого здесь кажется скучнее. Там - нетронутые, оставленные в прежнем виде заросли; здесь - словно по линейке размеченные квадраты, где вряд ли уже сыщется укромный, полный очарования уголок. В траве тянется гофрированная труба.
- А это зачем?
- Для поливки. Из Иртыша гоним.
- Вот это хорошо. Раньше на коромыслах носили.
- Другие времена - другие и песни.
Гофрированная труба, словно тропинка, выводит к теплицам. Стеклянные рамы с них сняты и сложены высоким штабельком. Только что политые, остро попахивающие плети прилипли к черной мокрой земле и словно напоказ выставили свое богатство - от бледных пуплышков до ядрено-зеленых, в бородавочках, огурцов. У меня дома, на крохотной грядке под окном, огурцы показали только первые желтые звездочки цвета...
За теплицами начинается полоса саженцев: голенастые прутики с кудрявыми верхушками стоят вплотную друг к другу.
- Питомник, - не оборачиваясь, указывает Мельников.
- Куда вам столько?
- Обеспечиваем всю область, - так же лаконично поясняет Мельников, трогая пригибающиеся под его широкой ладонью маковки. - По завету...
Сад кончается; впереди километра на три, до самого села, темнеющего купой высоких ветел, зеленеет картофельное поле. Я не сразу вижу, что метров на сто, прямо по картошке, разбежались рядками тоненькие саженцы.
Замечаю их после короткого кивка моего провожатого:
- Года за три до села думаем дотянуть.
- Ох, далеко!
- Попробуем...
Укромные уголки можно, оказывается, отыскать и в новом саду.
Обогнув на обратном пути питомник, мы выходим к густой заросли малины. На ветвях сквозь резные листочки проглядывают бледно-розовые, а то и совсем уже красные ягоды. Стоит только, кажется, дотронуться, и они сами посыплются в ладонь. На секунду я даже замедляю шаг, но Мельников идет не останавливаясь и я с сожалением догоняю его.
- Теперь сюда, - говорит председатель и сворачивает.
Со стороны похоже, что он лезет прямо в малинник, чуть разводя в стороны желтые, в колючках, ветки; но под ногами вьется тропка. За кустами разговаривают.
- Вот он, пропащий, - слышится грудной женский голос. - Голодом заморил!..
- Знакомьтесь, - пропуская меня вперед, говорит Мельников, корреспондент из газеты.
На поляне, под молоденькой, кажется, случайно забежавшей сюда березкой, сидят розовощекий военный и две женщины. От растерянности я даже не успеваю разглядеть их лица, хотя сразу же замечаю накрытую на траве скатерть.
- А это моя родня, - представляет Мельников, каждый раз кивая. Племянница. Муж ее. И моя супруга...
- Лейтенант Егоров, - проворно вскакивает военный и весело встряхивает льняными волосами. - А попросту - Андрюша.
Андрюша - к нему действительно подходит больше.
Румяный, юный, даже мне он кажется очень молоденьким; и хотя на его голубых погонах золотые крылышки летчика, не верится, что он может управлять, самолетом.
Жену его зовут Олей. Она еще моложе мужа, тоненькая, с короткими светлыми кудряшками и круглыми от любопытства глазамп.
- Надежда Ивановна, - произносит жена Максима Петровича и неторопливо наклоняет голову.
С Олей она чем-то схожа - нежным ли подбородком, одинаковой ли горделивой посадкой головы, но то, что у Оли еще не устоялось и поминутно на ее по-девичьи подвижном лице меняется, у Надежды Ивановны приняло законченную, зрелую форму. На вид ей лет тридцать, она, конечно, значительно моложе мужа. Светлые, широким пробором надвое разбросанные волосы, белый, мраморной чистоты лоб, тронутые легким загаром щеки, свежие, не нуждающиеся в помаде губы, большие серые глаза, умные, сдержанные и, признаюсь, ушедшие в сторону от моего, должно быть, слишком любопытного взгляда.
В белой кофточке и синей шерстяной юбке, обтянувшей полные колени, она сидит, облокотившись на правую руку, и непринужденная, с ленцой, поза подчеркивает ее стать.
- Долго же вы ходили - насмешливо говорит она. - Картошка уж, наверно, остыла.
- Долго ли, коротко, а пришли, - добродушно отвечает Максим Петрович. А коли пришли, то и спочинать можно.
Надежда Ивановна разматывает укутанный полотенцем чугунок, простодушно-удивленно восклицает:
- Смотри - дымится!
- Ну, со встречей, со свиданием, со знакомством, - подняв стопку, говорит Максим Петрович и коротким быстрым движением выплескивает ее содержимое в рот.
Выдохнув, крутит головой: - Силен спиртишка!
Слова о спирте звучат для меня предупреждением:
живу в Сибири второй год, но спирта, предпочитаемого коренным сибиряком любому другому горячительному, не пробовал ни разу. Пока я, остерегаясь, держу стопку на весу, Андрюша лихо взмахивает рукой и ошарашенно помаргивает длинными белесыми ресницами. Оля потягивает какое-то сладенькое винцо; я, по ее примеру, решаю было попросить замену и случайно встречаюсь взглядом с Надеждой Ивановной.
Она ровно выпивает свою стопку и вкусно начинает грызть огурец. Щеки у нее чуть розовеют, но на лице ни малейшей гримасы, только все так же насмешливо - теперь в упор на меня - смотрят большие серые глаза.
Спасает меня только неоднократно слышанный и впервые примененный совет: выпив, немедленно выдохнуть.
- Ну как, птица небесная? - посмеивается над Андрюшей Максим Петрович.
- Это что, - хорохорится тот. - Я по-чукотски могу - под рукавицу!
- Ой, хвастун! - хохочет Оля.-Асам красный, как рак!
- Ничего, со встречи можно. С Чукотки ведь в отпуск прилетели, - кивает Максим Петрович. - Да и мне раз в году выходной можно устроить. Начнется уборка, закрутишься - так опять, считай, на год... - Он подвигает мне закуску, улыбается. - Не сибиряк, выходит?
- Нет, - мотаю я головой, - я родом с Украины.
- Да ну? - удивляется Мельников. - Земляки, выходит. - Лицо его почему-то становится грустным. - А жарко что-то...
- Разденься. Вон человек, - Надежда Ивановна кивает на меня, - в одной рубашке. И что ты все в этом кителе? И в будни и в праздник.
Солнце давно закатилось, воздух по-вечернему начинает синеть, но по-прежнему жарко. Скорее не жарко, а душно, и даже зелень, словно израсходовав за день всю свою прохладу, дышит сейчас сухим теплом.
- Совет добрый, - соглашается Максим Петрович. - А китель, что ж, вроде формы он. Как заведено...
Максим Петрович снимает китель, и я невольно любуюсь его сложением. Голубая майка, влажно потемневшая под мышками, врезается в крепкое загорелое тело и, кажется, вот-вот треснет. Он ложится на землю, раскинув мускулистые руки, довольно крякает.
- Хорошо!
- Смотри не простудись, - предупреждает Надежда Ивановна.
- Сказала! - усмехается Максим Петрович, ласково похлопывая ее по руке. - Я мальчишкой, бывало, спал на земле. С того, видно, таким дубом и вырос...
- А у нас на Чукотке летом как? - бормочет Андрюша, удобно устроивший голову на коленях жены. - Сверху жара, хоть нагишом ходи. А ноги и через унты прохватывает. Мерзлота!..
- Дядя Максим, спойте, - неожиданно просит Оля.
- С чего это? - усмехается Максим Петрович.
- Ну, спойте, - настаивает Оля.
В горле гореть у меня давно перестало, душой овладевает удивительное спокойствие, и мне становится радостно оттого, что я познакомился с такими простыми, хорошими людьми. Мысль эта кажется настолько важной, что я тороплюсь поделиться ею. И вдруг замолкаю на полуслове.
Мiсяць на нeбi,
Зipоньки сяють...
Это, заглядевшись в синеву, запел Максим Петрович.
Ах, братцы, какой же у него голосище! А он еще придерживает его, поет вполсилы, то ли вспоминая, то ли рассказывая и чуточку жалуясь. Песня проникает в самое сердце, в груди у меня сладко и тревожно холодеет.
Тихонько, как ручеек рядом с полноводной рекой, льется негромкий Один голос, старательно фальшивя, подпевает ломаным баском Андрюша; невольно, вовсе уж не умея, пытаюсь подтягивать и я. Не поет только Надежда Ивановна. Она сидит, плотно сжав губы, с каким-то отрешенным выражением лица.
Захваченные песней, мы, наверно, мешаем песне же, но сейчас это не имеет никакого значения...
- Добрая песня, - вздыхает Максим Петрович, вытирая ладонью повлажневшие глаза.
- Дядя Максим! - взволнованно говорит Оля. - Вам певцом надо было стать!
- Ну уж, скажешь, - ласково-смущенно посмеивается Максим Петрович. Песни я свои давно отпел уже...
- Рано в старики записываешься, - говорит Надежда Ивановна, и ее грудной голос звучит сейчас глуховато. - Собираться давайте. Сашку пора укладывать.
- Бабушка уложит, - неуверенно протестует Оля.
- Бабка бабкой, а я мать, - с вызовом возражает Надежда Ивановна.
- Ну что ж, можно и по домам, - соглашается Максим Петрович и встает.
Женщины собирают в сумки посуду, сворачивают скатерть, и мы идем по темному молчаливому саду какой-то новой тропкой, напрямик.
- Надюш, - негромко окликает Максим Петрович, - знаешь что? Вы ступайте, а я с товарищем побуду.
- Чего ты выдумал? - спрашивает Надежда Ивановна. - Товарищу отдыхать пора. Завтра наговоритесь.
- Завтра с утра в район. В том-то и дело.
- Ну, смотри.
Мы прощаемся; белая кофточка Надежды Ивановны мелькает между деревьями. Максим Петрович некоторое время смотрит ей вслед, потом предлагает; Пошли, земляк, искупаемся.
3
Вблизи воды кажется светлее.
Темно-синий Иртыш бесшумно катит свои воды и только у самого берега, наплескивая на песок, чуть различимо шуршит мелкой катаной галькой. На противоположной стороне вдали струятся огоньки.
- Посидим, в воду сразу нехорошо, - говорит Максим Петрович.
Мы садимся на сухой теплый песок и, точно по сговору, закуриваем каждый от своей спички. Царит глубокое, какое-то всеобъемлющее безмолвие; только изредка сонно плеснет рыбина, и четкий, над всей рекой проносящийся звук подчеркивает тишину летнего вечера.
- Тихо, - думая о чем-то своем, роняет Максим Петрович. - Теперь уже тихости такой люди, как прежде, не верят. Иной раз вспомнишь, что перед войной вот так же тихо было, да голову ненароком и задерешь. Не воет ли опять там что?.. Я вон в книжке одной читал про старину. Люди пашут, а на меже ружья лежат...
- Ну и что?
- А то, что и нам так жить приходится. Живи, работай, а все настороже держись.
- Вы на фронте были?
- Я-то? Нет, не был... - От долгой затяжки папироса Максима Петровича разгорается, крохотный малиновый огонек выхватывает из темноты его сосредоточенное лицо. - Разве война тех только достала, кто на фронто был? Когда подумаешь - иному убитому легче пришлось..t - Вряд ли, Максим Петрович.
- Верно говорю. Беда не одно только тело уродует.
Когда она навылет через душу пройдет - хуже бывает...
Я понимаю, что говорим мы сейчас по-разному: я - безотносительно к чему-либо конкретному, Мельников - имея в виду, возможно, и что-то очень личное.
- Почему вы меня земляком назвали?
- Земляком-то? - оживляется Максим Петрович. - Потому, что земляки мы с тобой, получается. Я ведь тоже с Украины. Ты откуда родом?
- С-пид Сум.
- Вот видишь, а я из-под Чернигова. Рядом, выходит, - прикидывает Максим Петрович и с какой-то нетерпинкой спрашивает: - Давно там был?
- Давно, Максим Петрович. Родился там только, мальчишкой увезли. Родной-то Пензу считаю. А Украины и не помню совсем...
- А я помню! - говорит Максим Петрович, вгоняя окурок в песок. - Да ведь как помню! Закрою глаза, и словно вот она передо мной, рядышком! И хаты наши белые вижу, и аиста на крыше, и черешня как цветет - ноздрями чую! Веришь: иной раз услышу нашу песню по радио - аж глаза мокрые становятся. Дубом вот уродился, а поди ж ты! Вон как в зажигалке: из кремня искру вышибает, так и песня у меня из глаз - слезу!..
- Взяли бы да переехали.
- Не просто... И тут душой прирос. Семья, сын вон, Сашок, - сибиряк...
По крутой обрывистой тропке кто-то спускается, слышно, как сухая земля скатывается вниз.
- Карл Леонхардович, похоже, - вглядываясь в темноту, другим, спокойным голосом говорит Максим Петрович. И снова, не замечая, переходит с доверительного "ты" на равнодушное "вы": - Вас, наверно, ищет...
Сильно близорукому, мне кажется, что высокая фигура выдвигается из темноты как-то сразу, неожиданно; на фоне темного неба она выглядит еще массивнее.
- Вот вы где, - не удивляясь, говорит Карл Леонхардович. - Добрый вечер.
- Садись, Карл Леонхардович, - приглашает Максим Петрович.
- Да нет, поздно уже. Я вот товарища ищу. Проголодались, наверно?
- Спасибо, Карл Леонхардович. Я так поужинал, что два дня не захочу. Купаться еще будем.
- Ну, смотрите. А я сходил, мяса выписал, приготовил. Захотите - на столе будет стоять. Кофе - в кастрюле.
- Спасибо.
- Огурцы завтра, Карл Леонхардович, собрать надо, - напоминает Максим Петрович. - Да отправить. А то похвастались, а четыре дня не сдаем. Порядочно их там.
- Машина в пять утра придет, знаю, - кивает Карл Леонхардович.
Несколько минут председатель и бригадир говорят о своих колхозных делах, потом Карл Леонхардович прощается.
- Ну, спокойной ночи, пойду. Дверь открыта будет, мы тут не запираемся.
Плотная фигура Карла Леонхардовича растворяется в темноте, некоторое время слышится его учащенное - в гору - дыхание, потом снова все стихает.
- Скупые мы какие-то на хорошее слово, - задумчиво говорит Максим Петрович. - Вроде о человеке хорошо сказать можно только тогда, когда он покойник. В саду я тебе давеча про Карла нашего сказал - золотой, мол, человек. А тебе, я заметил, не понравилось.
Он тебе-то про свою жизнь не рассказывал?