Облегчив совесть этим предупреждением, Роза начала повествовать и о своих делах. Пошли слухи, что евреев беспрепятственно пускают в Манилу. Туда она и направляла свой путь. Роза принципиально не верила слухам, особенно если они касались счастья евреев. Она ехала проверить. Пусть нога ее ступит на почву Манилы, и тогда она честно скажет: «Да, евреев пускают в Манилу». Почему не попробовать? Допустим, не пускают, но не убивают же их там при выходе на землю. Она вернется. А если пускают – она вызовет мужа.
И вдруг Роза неожиданно и горько заплакала. Это были слезы преследуемого, испуганного человека, и эти слезы всем в столовой теперь были понятны.
– Вот что, – предложила Милица великодушно. – Как только найдутся мои карты (а они найдутся!), я раскину на вас. Я вам телеграфирую одно слово «да» или «нет» – на исполнение ваших желаний. Пусть доктор даст адрес и оплатит телеграмму.
– Только объясните ему хорошенько, а то он не поймет, – заволновалась Роза. – Он ужасно тупой, когда надо понять, в чем дело.
Мать чувствовала себя очень усталой. Но только она легла спать с тем, чтобы встать пораньше и продумать свои тревоги, осторожный звонок звякнул у входной двери. Она удивилась странности этого звука. Кто-то и хотел, чтоб звонок услышали, и, очевидно, боялся быть кем-то услышанным. Она побежала к двери.
На фоне печального темного зимнего неба, у серой решетки калитки, стоял бродяга. Ступенькой ниже – мальчик, еще ниже – собака: Бродяга был слеп на левый глаз; собака была хромая. Мальчик был как будто здоров, но очень худ и грязен. Свет луны скупо, как бы с неудовольствием, освещал их сзади, и они все трое дрожали от холода.
Бродяга спросил, можно ли видеть Петю. Мать просила его войти. Он отказался за всех троих: «Мы тут постоим». Мать позвала Петю. Чтобы оказать дрожащему в лохмотьях человеку какое-то человеческое внимание, она спросила:
– Это ваша собака?
– Моя, – ответил бродяга.
– А вам не трудно ее кормить?
– Мадам, русский беженец в нищете не может быть без собаки: ему нужен верный друг.
У него был ужасный голос. Этот голос являлся биографией человека. Он свидетельствовал о бесчисленных ночах, проведенных на голой земле во все времена года, о пьянстве, когда* была водка, о табаке, о голодных днях, о болезнях, грызущих тело долгие годы. С таким голосом невозможно родиться, его нелегко приобрести. Он является знаком безвозвратно погубленной жизни.
Когда Петя вышел и увидел бродягу, он тихо спросил:
– Где мы могли бы поговорить спокойно?
– Идите в столовую и заприте дверь На ключ, – ответила Мать.
Они ушли. Мать попросила и мальчика войти, но он отказался. И собака повесив голову стояла недвижно, как бы тоже отказываясь войти. Тогда Мать надела пальто и вернулась посидеть с мальчиком. Он стоял спокойно, его глаза были полузакрыты, и все же чувствовалось, что он был настороже, что глаза его видели ясно, уши прислушивались чутко – и он готов вспрыгнуть и умчаться при первом знаке опасности.
– Как тебя зовут? – спросила мать.
– Игорь.
– А фамилия?
Мальчик помолчал, потом сказал:
– Не знаю. Нету у меня фамилии.
– Где твои родители?
– Не знаю. Померли.
– Где они жили? В каком городе?
Мальчик уклончиво поглядел в сторону, стараясь избежать глаз Матери. Помолчал и сказал:
– Не знаю. Не помню.
– С кем ты живешь?
– С ними.
– С кем это «с ними»?
– Разный народ. Приятели.
Она смотрела на него с материнскою теплою жалостью. Какой грязный! Руки его были покрыты и сыпью и грязью, все вместе выглядело как чешуя на рыбе.
– Сядь, посиди. Может быть, долго придется ждать приятеля. – И она подвинула ему коврик. Мальчик сел. Собака, как бы оберегая его, подошла ближе и остановилась у его ног. Она двигалась на трех ногах; четвертая, очевидно давно когда-то перебитая, бесполезно болталась.
Мать вошла в дом. Она стояла в кухне в нерешимости. Потом взяла котлету, принадлежавшую миссис Парриш, разрезала ее вдоль, положила между двумя ломтями хлеба и завернула все в бумажную салфетку. Она вышла опять на крыльцо и отдала котлету Игорю. От запаха мяса по телу собаки прошла дрожь, и она тихонько заскулила. Игорь положил сверток за пазуху.
– Съешь сейчас, – сказала Мать.
– Я лучше съем потом.
– Когда?
– Потом.
Собака, аристократ дома №11, появилась из двора и подошла к группе. По мере ее приближения хромая гостья становилась все меньше и меньше. Поза этой собачки выражала униженное смирение, мольбу о пощаде, как будто бы она понимала, что самый факт ее существования являлся оскорблением для высших собачьих пород. Аристократ же, бросив презрительный взгляд на пришельцев, издал» один только звук, похожий на хрюканье, – и ушел.
Мать все смотрела на мальчика. Очевидно, он был один из миллиона «беспризорников» и обречен на гибель. Она старалась по его внешнему облику угадать, к какому классу прежнего русского общества принадлежала его семья. Ему было не больше 11 лет. Форма его головы, рук, легкость строения всего его маленького тела обличали породу. Из лохмотьев и грязи выступал образ изящного, стройного мальчика. Чей это сын? Был ли он только еще бродяга, или уже преступник, или начинающий наркоман? И Мать с горькой радостью подумала: «Хорошо, что Дима едет в Англию». Она все возвращалась к повторению этих слов, как бы желая убедить себя и оправдать.
– Они тебя не обижают? – тихо спросила она Игоря.
– Кто?
Те люди, с кем ты живешь. Нет, не обижают. – Не наказывают? Не бьют?
– Кто не бьет?
– Люди, с кем ты живешь.
Тут Игорь повернул голову и посмотрел – в первый раз – ей прямо в глаза. Несколько мгновений под этим взглядом она чувствовала какое-то смущение. Это был странный взгляд. Серые глаза глядели как-то необыкновенно спокойно, чуть насмешливо. Взгляд был светящийся, но не ласковый. Как бы кто-то другой посмотрел на нее из этих глаз и произнес упрек и осуждение.
– Нет, не бьют. Они бродяги. Мы не обижаем никого.
«И я виновата, – подумала Мать. – Кто даст Богу ответ за этих детей? Мы все виноваты». Вслух она спросила:
– Так тебе нравится с ними жить?
Он долго молчал, прежде чем тихо ответить:
– Мне больше негде жить.
– Хочешь жить с нами? Мы тоже бедные. Мы тебя не будем обижать. Я обещаю.
Мальчик опять осветил ее неласковым взглядом.
– Нет.
– Почему? Тебе станет легче жить, удобнее.
– Вы чужие.
– Нет, мы тебе не чужие: тоже русские и тоже бедные.
– Я уже привык там. Я сделался ихний.
– А ты подумай. И к нам привыкнешь, будешь наш. И у нас тоже есть мальчик. Есть и собака. Есть ванна, теплая вода. Кушаем, пьем чай. Будем тебя учить. Мы ходим в церковь, читаем книги, разговариваем долго по вечерам. Мы – семья, ты понимаешь?
Мальчик отвернул голову и молчал.
– Не будешь сильно голодным. Обстираем тебя, приоденем. Будешь ходить чистый, не будет грязи.
– Грязь – что? – вдруг быстро сказал мальчик: – Грязь – ничего. От нее не больно.
Петя и взрослый бродяга вышли из дома. Они прощались, о чем-то шепчась. Мать сказала бродяге:
– Оставь-ка мальчика у нас. Я его возьму в нашу семью.
Бродяга вздрогнул от неожиданности. Он осторожно и подозрительно скользнул своим глазом сначала по мальчику, потом по Матери и сказал:
– Ему тут неподходяще. Да и в нашем деле нужен мальчик. Хочешь остаться? – внезапно сказал он тоном, который хлестнул, как бич.
– Не хочу.
– Ну, так пошли!
И пришельцы удалились в том же порядке: сначала шел взрослый, за ним ребенок, за ним хромала жалкая собачка.
Петя стоял молча, но, видимо, очень взволнованный. Он взял руку Матери, поцеловал ее, и они вместе вошли в дом. В столовой он закрыл дверь, огляделся и потом сказал тихо:
– Я скоро ухожу с ними в Россию.
– О Боже! – Сердце у ней как будто бы оторвалось и упало, она всплеснула руками: – О Боже! О Петя! Уходишь с ним?
– Не только с ним. Всех их будет человек десять.
– Нет, я не могу… я не могу… – Она начала страшно дрожать всем телом, повторяя: – Не могу… это невозможно… не перенести…
Он взял ее руки, крепко сжал их, как бы желая передать ей что-то из своей силы, чтоб она так не дрожала.
– Тетя, вы согласились. Помните наш разговор? Тетя, дорогая, представляется такой удобный случай…
Эти слова «удобный случай» подняли горечь в ее сердце: «До чего дожили! – думала она. – И это уже удобный случай для Пети!»
– Куда же ты пойдешь? В какой город?
– Этого нельзя решать отсюда. Иду в Россию. Бессильно она опустилась на диван, бывший когда-то Бабушкиной постелью.
– Что тебе надо приготовить?
– Ничего нельзя брать с собою. Я здесь заплачу 25 долларов – и это все.
«Господи, Господи! – в душе взывала Мать. – Поддержи меня. Гибну! Мы все гибнем!»
Ей мучительно хотелось остаться одной, уйти из пансиона № 11, от жильцов, от родных даже. Опомниться, одуматься. Не быть ничьей ни мамой, ни тетей, ни хозяйкой. Освободить душу от всех уз и оглянуться на жизнь. Что-то было нужно понять в своей жизни – и скорее, скорее, потому что протест поднимался и рос в ней. Горечь заливала ее душу, мутила сознание. Но куда уйти? Где укрыться? Где ей удастся побыть одной? И вдруг она нашла: «Все брошу завтра и поеду на Бабушкину могилу».
13
Утром съехали графиня с сыном. Они нашли маленькую квартирку в районе Арены, где Леон должен был выступать в тот же вечер, но под вымышленным именем. Мадам Климова негодовала. Титул графа Dias da Cordova, по ее словам, выглядел бы шикарно на афише. «Имеют титул и не умеют им пользоваться, – думала она со злобой, – а кто умел бы, тому не Дано».
Расставание прошло дружески, во взаимных обещаниях «не забывать» и встречаться. Мадам Климова, хоть и не получив приглашения, обещала навещать и почаще.
Матери не удалось оставить дом раньше полудня. Она старалась ничем не выдавать своего горя. Петя и она решили, что его уход должен оставаться строжайшим секретом, даже от Лиды и Димы. Дело шло о его жизни. Когда он уйдет, она скажет, что ему предложили работу в Шанхае и он спешно уехал. Мать уже составила рассказ, взвешивая каждое слово, чтоб заучить и не оговориться неосторожно.
– Он уехал в Шанхай. Друзья по его футбольной команде нашли ему там работу. Много значит рекомендация. Конечно, надо было спешить.
Тут она предполагала вопросы и восклицания слушателей:
– Почему так спешил?
– Письмо, что извещало его о работе, хоть и заказное, а сильно задержалось в дороге. Времени осталось в обрез. Прямо-таки мы боялись за каждый лишний час.
Тут неизбежно, а может быть, и раньше, мадам Климова спросит коварно и нарочно громко:
– Как же это он уехал? А паспорт?
Здесь она скажет приблизительно так, и скажет спокойно, если сможет, даже со снисходительной улыбкой по адресу Пети:
– Уж он так обрадовался, так торопился, что толком и не рассказал. Он получил какую-то бумагу от этих своих друзей-англичан. Там он был уже помечен как служащий и член футбольной команды (и в скобках: у них же скоро состязание с кем-то). Эта фирма дает протекцию в дороге всем своим служащим, значит, и Пете. Да, видела и бумагу. Своими глазами. Бумага с печатью.
– Но как же он вышел с концессии? – конечно, будет настаивать Климова. – Как прошел через японскую полицию? Он ведь «отмечен»?
– Да он и не выходил совсем, – скажет Мать наивно. – Ему написали, как ехать, и он мне рассказал. От берега британской концессии в моторной лодке английского консульства, до Таку-Бар, а там на английский пароход.
И все позавидуют Пете.
«Боже мой – думала она. – Ведь все это могло бы быть правдой!»
Наконец она оставила дом и отправилась на кладбище.
Ничего нет на свете печальнее кладбища в ранние часы хмурого февральского вечера, времени угрюмых ветров. Ни былинки зеленой травы, ни листа, все бесцветно, безжизненно, серо. В этот час оно пустынно. В этот час меркнет свет, надвигаются сумерки, и кладбище лежит распростершись, как труп, символ смерти. Как страшна земля, когда она холодная, мокрая, голая. Ветер кажется последним вздохом умершей земли. Нигде никогда не издает он таких глухих стонов, как в грустный февральский вечер на кладбище.
Мать быстро пошла к Бабушкиной могиле, в далеком углу, где места подешевле. Там она стала на колени, руками обвила маленький холмик, склонила голову – и на миг замерла.
– Ты слышишь меня, мама? – прошептала она. – Ты видишь, что я здесь? Ты знаешь, с чем я пришла?
Ее слезы полились ручьями.
– В этом мире одно мне не изменило – твоя любовь. Пусть твоя любовь будет сильней твоей смерти. Не оставляй меня. Научи, что мне делать. Может быть, я делаю ошибку – и дети должны остаться со мною, как ты когда-то сказала: «Умрем все вместе». Или надо их отпустить – пусть идут и ищут… Скажи мне слово, дай знак, что ты слышишь. Хочу видеть, что-то тронуть родное, к чему-то доброму, теплому прикоснуться…
Она плакала горько, и ее слезы стекались в маленькие озерца, в углубления на неровной поверхности холмика, застывали на засохших рождественских хризантемах и маленьких камешках. Озерца постепенно сливались вместе, в одну лужицу.
Но не было слышно другого звука, только под ветром где-то дребезжали металлические листья венков и царапающим вздохом отвечали им стеклянные цветы.
– Ты видишь меня, мама? Ты слышишь? – повторяла она снова и снова, но уже не могла выговаривать слов, только слоги, заикаясь от дрожи, утомления, холода. – Почему ты так навсегда бесповоротно ушла? Почему я не вижу тебя даже во сне? Я засыпаю с мыслью, обращенной к тебе, но ни разу, ни разу ты мне не явилась. Как ты можешь меня оставить одну в таком горе?
Но ответа ей не было. Могила была безмолвна. Ей казалось, все в ней онемело, и она сама уже была душою так же мертва, как этот час, этот ветер и эта могила. Но пока она лежала так, застывая, что-то в душе ее двинулось и уже подымалось, какая-то крепкая сила – не радость, не тепло – нет, большая сила – спокойная покорность. Это была покорность веры: как будто облака расходились, как будто видимый мир раздвигался – и она созерцала тропинку, о какой Бабушка сказала когда-то. «Люби ее – это твоя дорога в рай».
– Да будет воля Твоя, – прошептала она подымаясь и вдруг увидела крест над собой. Она видела его много раз раньше, этот крест на Бабушкиной могиле, но поняла только сейчас. В сумерках – высокий и белый – он возвышался на фоне темнеющего неба, угасающего света, печальной и голой земли – один только чистый и белый – одна дорога, одна ноша, один путь – страдание за всех.
Она почувствовала, что это и есть ответ на все ее печали. Жить, как жила, идти, как шла, всех любя и все прощая, как Бабушка. Ее душа наполнилась спокойствием. Она поняла, что жизнь ее и пути разрешаются не ею самой, а выше. Она поклонилась кресту и пошла к выходу.
У стены кладбища стоял одинокий рикша. Он поджидал ее на ветру, стуча зубами, чтоб заработать свой грош. Экипаж рикши не является его собственностью. Богатые фирмы получили монополию и сдают экипажи. Начав работать, рикша живет в Тянцзине около 8 лет, в Шанхае – от 4 до 6 и умирает от чахотки. Мать подумала: «Если мир начинает распадаться только на две группы, все же лучше быть жертвой, чем палачом».
Между тем в ее отсутствие в доме № 11 имело место еще одно событие. Мисс Пинк нанесла второй визит Ирине Гордовой. Мисс Пинк изменила свой апостольский день и час, теперь это было: пятница, от 2 до 4.
Твердым шагом вошла она в дом и громко спросила: «Ирина Гордова?» Ирина услышала голос, и больше всего в жизни ей захотелось не видеть мисс Пинк. Она что-то сообразила и, постучав к Черновым, сказала, что леди-миссионер ожидает кого-то внизу. Профессор вмиг сбежал с лестницы. Он волновался. Он думал, что прибыл кто-то из его корреспондентов. Энергично схватил он руку мисс Пинк, сообщая, что чрезвычайно рад и благодарит за визит и внимание.