Мике очень полюбилось родное селение отца. Она признавалась, что Мексика ей не подходит, а сапожник Андрес доказывал, что можно точно знать, «подходит» тебе или «не подходит» страна, когда там у тебя два роскошных ресторана, торговля радиоприемниками и три каботажных судна. Ведь в долине у Мики ничего этого не было, и тем не менее она была счастлива. Всякий раз, когда представлялась возможность, она удирала в селение и оставалась там, пока отец не приказывал ей возвращаться. В последнее время Мика, уже взрослая барышня, подолгу жила в селении, поскольку родители ее были в Мексике. Ее дядья, которых в селении называли «подголосками Индейца», заботились о ней и время от времени навещали ее.
Даниэль-Совенок родился как раз в переходный период между двумя и тремя каботажными судами, то есть в то время, когда Герардо-Индеец копил деньги на приобретение третьего каботажного судна. Мике тогда шел десятый год, и она только что познакомилась с селением.
Но когда Роке-Навознику пришла в голову мысль воровать яблоки у Индейца, у Герардо было уже три каботажных судна, а Мике, его дочери, исполнилось восемнадцать лет. В ту пору Даниэль-Совенок уже был способен понять, что Герардо-Индеец вышел в люди и, кстати, ему не понадобилось для этого учиться четырнадцать лет, хотя его мать Микаэла говорила, что он у нее «самый тихий», и хотя в свое время он бегал по селению замурзанный и сопливый. Во всяком случае, так рассказывали в селении, а нельзя же было подозревать, что все жители сговорились между собой рассказывать ему небылицу.
Когда они перелезали через забор Индейца, у Даниэля-Совенка душа ушла в пятки. По правде говоря, ему не хотелось яблок, да и ничего другого, кроме как испробовать что-то запретное. Роке-Навозник первым перемахнул через забор. Он спрыгнул на землю мягко, с кошачьей ловкостью и грацией, как будто колени и лодыжки у него были на пружинах. Потом он из-за дерева сделал им рукой знак поторапливаться. Но у Даниэля-Совенка торопилось только сердце — оно колотилось как сумасшедшее. Он чувствовал, что у него немеют руки и ноги, и какое-то темное опасение убавляло его природную смелость. Герман-Паршивый спрыгнул вторым, а Даниэль-Совенок последним.
Совесть у Даниэля-Совенка в некотором смысле была спокойна. В последние дни ему передалась мания Перечницы-старшей. Утром он спросил у священника дона Хосе, настоящего святого:
— Господин священник, воровать яблоки у богача это грех?
Дон Хосе с минуту поразмыслил, потом уставился на него глазами-буравчиками и сказал:
— Смотря по обстоятельствам, сын мой. Если тот, у кого крадут, очень, очень богат, а вор в крайней нужде и берет яблочко, чтобы не умереть с голоду, всеблагой и милосердный господь не поставит ему это в вину.
Это принесло Даниэлю-Совенку душевное успокоение. Ведь Герардо-Индеец был очень, очень богат, а что до него самого, то разве с ним не могла стрястись такая же беда, как с Пепе-Голованом, который сделался рахитичным из-за недостатка витаминов и которому дон Рикардо, доктор, сказал, чтобы он ел побольше яблок и апельсинов, если хочет поправиться? Кто мог поручиться, что, если Даниэль не будет есть яблоки Индейца, с ним не случится несчастья, подобного тому, от которого страдал Пепе-Голован?
Думая об этом, Даниэль-Совенок испытывал облегчение. Несколько успокаивало его также и то, что, как он знал, Герардо-Индеец и янки были в Мексике, Мика с «подголосками Индейца» — в городе, а Паскуалон с мельницы, следивший за усадьбой в отсутствие хозяев, — в таверне Чано, где он играл в мус. Таким образом, бояться было некого. Почему же тем не менее у него так колотилось сердце, щемило под ложечкой и подгибались колени? Ведь и собак не было. Индеец гнушался этим средством защиты. Наверняка не было ни звонков, поднимающих тревогу, ни капканов, ни замаскированных ловушек. Чего же бояться?
Мальчики осторожно продвигались по саду, как тени среди теней, под высоким, усыпанным крохотными звездами небом. Они переговаривались едва слышным шепотом, трава тихо шелестела под их ногами, и вся эта атмосфера — темнота, легкие прикосновения, таинственные шорохи — взвинчивала нервы Даниэлю-Совенку.
— А что, если нас услышит аптекарь? — проговорил он вдруг.
Роке-Навозник шикнул на него, и он замолчал. Они продвинулись в глубину сада. Теперь они уже не переговаривались, и знаки Роке-Навозника, сопровождавшиеся нервными гримасами, когда Совенок и Паршивый их не сразу понимали, приобретали в полутьме что-то патетическое.
Они подошли к облюбованной яблоне. Она росла в нескольких метрах позади здания. Роке-Навозник сказал:
— Оставайтесь здесь; я потрясу дерево.
У Даниэля-Совенка еще сильнее забилось сердце, когда Навозник начал со всей своей силищей трясти ветви и спелые яблоки посыпались в траву, барабаня, как град. Он и Герман-Паршивый не успевали их подбирать. Даниэль-Совенок, нагибаясь, раскрывал рот, потому что порой ему, казалось, не хватало воздуха. Внезапно Навозник перестал трясти дерево.
— Смотрите, машина, — проронил он сверху каким-то странным, беззвучным голосом.
Даниэль и Паршивый посмотрели в сторону дома, окутанного темнотой. Из-за угла здания поблескивало крыло черной машины Индейца, производившей еще меньше шума, чем прежняя, на которой он впервые приехал в долину. У Германа-Паршивого задрожали губы, когда он потребовал:
— Слезай скорее; должно быть, это она.
Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый сгибались от тяжести яблок, которые они набрали за пазуху. Совенок был сам не свой от боязни, что их накроют. Он с жаром поддержал Паршивого:
— Давай слезай, Навозник. У нас уже яблок хоть завались.
От страха они теряли самообладание. Голос Даниэля-Совенка звучал взволнованно, тоном выше, чем следовало бы, и это был уже не шепот. Под торопливо спускавшимся Роке-Навозником подломился сук, и в тревожной тишине его треск раздался, как выстрел.
Возбуждение Даниэля возрастало.
— Осторожнее, Навозник!
— Я ухожу.
— Попробуй только!
— Кто первый перелезет через забор, тот мокрая курица!
Нелегко определить, откуда появилось привидение. После этого случая Даниэль-Совенок был склонен верить в ведьм, домовых и призраков.
Перед ним была она, Мика, высокая и стройная, закутанная, как и подобает привидению, в белое одеяние. В густых сумерках ее фигура приобретала неземную величавость, нечто родственное величию Пико-Рандо, только более туманное и неуловимое.
— А, значит, это вы воруете яблоки? — сказала она.
Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый высыпали яблоки наземь. Они готовы были провалиться сквозь землю. Мика говорила спокойно и просто, ровным тоном:
— Вы любите яблоки?
В воздухе прозвучал дрожащий голосок Даниэля-Совенка:
— Да-а-а-а…
Послышался приглушенный смех Мики, как бы бивший из тайного родника веселой снисходительности. Потом она сказала:
— Возьмите каждый по два яблока и пойдемте со мной.
Они повиновались. Все четверо направились к портику. Там Мика повернула выключатель, и зажегся свет. Даниэль-Совенок про себя поблагодарил бога, что колонна милосердно заслонила от лампочки его удрученное лицо. Мика ни с того ни с сего опять рассмеялась. Даниэля-Совенка охватил страх, что она отправит их в жандармерию.
Никогда еще он не видел так близко дочь Индейца, и минутами ее лицо и фигура заставляли его забывать о щекотливой ситуации. А также и голос, нежный и мелодичный, как у щегла. Кожа у нее была гладкая и смуглая, а глаза темные и затененные черными, как уголь, ресницами. И руки, тонкие и гибкие, и ноги, длинные и стройные, своим золотистым оттенком напоминали грудку самца куропатки. А двигалась она словно невесомая — казалось, может улететь и исчезнуть в воздухе, как мыльный пузырь.
— Так, — сказала она вдруг. — Выходит, вы воришки.
Даниэль-Совенок признался себе, что ему не наскучило бы всю жизнь выслушивать от нее, что он воришка. Когда она говорила «воришка», это было все равно, как если бы она гладила его по щекам своими маленькими, легкими и теплыми руками.
Мика прислонилась к косяку, и эта поза подчеркнула ее изящество. Она сказала:
— На этот раз я ничего вам не сделаю. Я вас отпущу. Но вы должны обещать мне, что с этого дня, если вам захочется яблок, вы будете просить их у меня, а не перелезать тайком через забор, как воры.
Она оглядела их одного за другим, и все трое кивнули головой.
— Теперь можете идти, — закончила она.
Три друга в молчании вышли через ворота на шоссе. Несколько шагов они прошли, не проронив ни слова. Это было тягостное и напряженное молчание, за которым крылось тайное сознание, что если теперь они свободны, то обязаны этим не собственной хитрости и ловкости, а великодушию и состраданию своего ближнего. Это сознание всегда, а особенно в детстве, действует угнетающе.
Роке-Навозник искоса посмотрел на Совенка. Тот шел с открытым ртом и отсутствующим взглядом, точно в каком-то экстазе. Навозник дернул его за руку и сказал:
— Что с тобой, Совенок? Ты что, обалдел?
И, не дожидаясь ответа, он запустил свои два яблока в расплывчатые темные фигуры коров, мирно пасшихся на лугу аптекаря.
Х
Дружба с Навозником подчас вынуждала Даниэля-Совенка отваживаться на крайне рискованные поступки и подвергать испытанию свою храбрость. Беда была в том, что Навозник полагал, будто храбрость человека может изменяться с сегодня на завтра, как меняется погода или ветер. Сегодня ты мог быть храбрецом, а завтра бабой. Все зависело от того, готов ли ты на такие же подвиги, какие Роке-Навозник совершал изо дня в день.
Он то и дело объявлял: «Кто этого не сделает, тот мокрая курица». И Даниэль-Совенок с Германом-Паршивым были вынуждены переходить через мост по парапету шириной в пятнадцать сантиметров, или бросаться в водоворот Чорро, чтобы выплыть в Поса-дель-Инглес, куда их выносило глубинное течение, или поджидать в туннеле почтовый.
Часто Даниэль, которому, вообще говоря, не приходилось слишком насиловать себя, чтобы повторять подвиги Навозника, просыпался среди ночи в холодном поту, судорожно цепляясь за тюфяк. Он глубоко дышал. Нет, он не утопал в Чорро, как ему снилось, и его не волочил по шпалам и щебню поезд, и он не разбивался о речные камни, упав с парапета. Он удобно лежал на своей железной кровати, и сейчас ему нечего было бояться.
С этой точки зрения дождливые дни приносили необычный покой, а дождливые дни в долине бывали нередко, хотя, по мнению некоторых ворчунов, в последние годы все шло вверх дном, и теперь даже пастбища пропадали — чего прежде никогда не случалось — из-за недостатка воды. Даниэль-Совенок не знал, часто ли шли дожди в долине раньше; но что он знал достоверно, так это то, что теперь они шли часто, а точнее сказать, три дня из каждых пяти, что не так уж мало.
Когда шли дожди, долина преображалась. Горы, расплывавшиеся в тумане, приобретали темные и мрачные тона, а луга блистали изумрудной зеленью, сочной и яркой до боли в глазах. Пыхтение паровозов слышно было на большом расстоянии, и их свистки звонким эхом перекатывались в горах, мало-помалу отдаляясь и замирая. Иногда горы окутывались облаками, из которых их гребни выглядывали, как островки во взбаламученном сером океане.
Летом грозы не могли вырваться из кольца гор, и, случалось, гром грохотал по три дня кряду.
Но селение уже приспособилось к этим приступам. С первыми каплями дождя на свет появлялись деревянные башмаки, и их размеренное и монотонное хлюпанье слышалось повсечасно по всей долине. На взгляд Даниэля-Совенка, именно в эти дни и во время рождественских снегопадов долина обретала свой подлинный облик. Ему была по душе овеянная грустью долина, покорно принимающая ненастье, а при ярком солнце, раздвинувшихся горизонтах и голубом небе эта свойственная ей меланхоличная апатия исчезала.
Для трех друзей дождливые дни таили в себе особое очарование. То было время планов, воспоминаний и раздумий. Время замыслов, а не предприятий, осмысления, а не действия. Они вполголоса болтали на сеновале у Навозника, а в памяти Даниэля-Совенка всплывали славные дни, когда отец, сидя с ним у очага, рассказывал ему о пророке Данииле или мать смеялась потому, что он, Даниэль, думал, будто у молочных коров должны быть кувшины. Сидя на сене и глядя через переднее оконце на видневшиеся поодаль шоссе и железную дорогу, Роке-Навозник, Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый обдумывали новые затеи.
В один из таких дней Даниэль-Совенок получил конкретное представление о силе Роке-Навозника и почувствовал, как мучительно для мужчины не иметь на теле ни единого шрама. На этот раз они сидели на сеновале у Даниэля, по шиферной крыше барабанил дождь, и над долиной нависало тяжелое, однообразно серое небо.
Мускулатура Роке-Навозника бросалась в глаза, но ему было этого мало.
— Потрогай-ка, потрогай, — сказал он и согнул руку в локте так, что сплетение мышц и сухожилий вздулось бугром. — Ну как?
— Здорово.
— Теперь смотри сюда.
Навозник встал, задрал штанину выше колена и напряг ногу, которая сделалась твердой, как палка.
— Потрогай-ка, потрогай.
И снова Совенок, а вслед за ним и Паршивый попробовали пальцем эти железные мускулы.
— Тверже, чем рука, правда?
— Тверже.
Потом Навозник обнажил грудь и, напружившись, заставил их потрогать и ее, и они досчитали до двухсот, прежде чем он выпустил воздух и сделал новый вдох. После этого он потребовал, чтобы они тоже попробовали. Паршивый выдержал только до шестидесяти, а Совенок, посинев от натуги, довел счет до семидесяти.
Затем Навозник лег ничком и, упираясь в пол ладонями, стал раз за разом выпрямлять руки, выжимая корпус. На шестидесятом упражнении он остановился и сказал:
— У меня никогда не хватает терпения проверить, сколько раз я могу это сделать. Позавчера вечером я дошел до трехсот двадцати восьми и бросил — спать захотелось.
Совенок и Паршивый ошеломленно посмотрели на него. Эта демонстрация силы превзошла все их представления о физических возможностях их друга.
— Интересно, сколько раз можешь ты, Совенок, — вдруг сказал Роке Даниэлю.
— Откуда я знаю… Я никогда не пробовал.
— Так попробуй сейчас.
Совенок начал было отнекиваться, но потом все-таки лег на пол и попытался сделать первый выжим. Однако ручонки его не были натренированы, и все тело содрогалось от необычайного мускульного усилия. Он сперва поднял попку, а потом спину.
— Раз, — с энтузиазмом пропел он и снова плюхнулся на пол.
Навозник сказал:
— Э, нет. Если сперва поднимать задницу, это не штука. Так я и миллион раз сделаю.
Даниэль-Совенок не стал продолжать испытание, подавленный тем, что, несмотря на непомерное усилие, обманул ожидания друга. На сеновале воцарилась тишина. Навозник снова принялся напружинивать руку, играя тугими, выпуклыми мускулами. Глядя на них, Совенок проронил:
— Ты сладишь и с некоторыми мужчинами, правда, Навозник?
Тогда Роке еще не отколошматил музыканта на гулянье. Навозник самодовольно улыбнулся, потом ответил:
— Ясное дело, слажу. Многие совсем жидкие — кожа да кости.
У Паршивого от восхищения округлились глаза. Совенок улегся на кучу сена возле Роке с утешительным чувством безмятежного спокойствия, которое вызывало у него покровительство такого силача. Эта дружба была надежной опорой, что бы там ни говорили мать Даниэля, Перечница-старшая и Зайчихи, смотревшие на Роке-Навозника как на неизбежное зло.
Но и в этот вечер времяпровождение нашей компании на сеновале сыроварни закончилось, как обычно, своего рода состязанием. Роке засучил левую штанину и показал кружок сморщенной, дряблой кожи.
— Посмотрите, какой теперь стал у меня шрам. Похож на кролика.
Совенок и Паршивый наклонились над ногой друга и подтвердили:
— Верно, похож на кролика.
Даниэля-Совенка огорчило, что разговор принял такое направление. Он знал, что это только пролог к спору о шрамах. А больше всего в свои восемь лет Даниэль-Совенок стыдился того, что у него на теле не было ни единого шрама, который он мог бы сравнить со шрамами своих друзей. За хороший шрам он отдал бы десять лет жизни. Ему казалось, что отсутствие такого шрама наносит ущерб его мужскому достоинству, ставя его ниже товарищей, которым шрамов было не занимать. Это вызывало у него смутное чувство неполноценности, которое угнетало его. В действительности он был не виноват в том, что у него кожа заживала лучше, чем у Навозника и Паршивого, и ссадины, которые и для него были не в редкость, затягивались, не оставляя следа, но Совенок смотрел на это не так и считал несчастьем, что у него тело совсем гладкое, без единого рубца. Мужчина без шрама был, на его взгляд, кем-то вроде паиньки-девочки. Он не мечтал о боевом шраме и вообще о чем-нибудь особенном — пусть бы у него был самый заурядный шрам, но все-таки шрам.