Александр Чаковский.
(Это было в Ленинграде-3)
Я был ещё в военной форме, но фактически уже не имел на неё права: в полученной мною вчера из военкомата справке было написано, что «капитан Савин демобилизован из рядов РККА».
«Стрела» отправлялась из Москвы в Ленинград в пять часов вечера. Я приехал на вокзал за час до отхода поезда, хотя билет — последний полученный мною военный литер — лежал у меня в кармане. Выйдя на перрон, я увидел ленинградскую «Стрелу». Поезд стоял, поблёскивая широкими оконными стёклами и свежей краской. Словно никогда его не обжигала война, не коробила его окраски, не расплавляла оконных стёкол, не валила навзничь вагонов… Казалось, война прошла где-то в стороне от этого нарядного поезда.
В вагоне было очень тихо, в коридоре, у окон, стояло несколько человек. Они прижались к стенкам, пропуская меня с чемоданом. Моё купе оказалось последним. Оно было пустым, соседи ещё не пришли. Мне досталось нижнее место. Я поставил чемодан под столик и уселся на диван.
Здесь, в купе, всё было очень светлым и очень новым. Солнце светило прямо в окно, и занавески из тонкой белой материи просвечивали. Металлическая подставка у настольной лампы сияла, как зеркало. «Хорошо, — подумал я, — как хорошо».
В этот момент дверь купе с шумом отодвинулась и на пороге появились двое военных.
— Простите, какие места? — спросил один из них, маленький и толстый подполковник.
Я встал и назвал места.
— Сиди, сиди, капитан, — прервал меня подполковник и добавил: — Значит, дома!
Они вошли в купе. Подполковник был свежевыбрит, от него пахло одеколоном. Сапоги с лакированными — «генеральскими» — голенищами плотно облегали ноги. Его спутник, майор, человек среднего роста, худощавый, немолодой, был с виду ничем не примечателен: армейский майор, в гимнастёрке, сшитой не на заказ, а подобранной на интендантском складе. Он показался мне угрюмым и неразговорчивым.
Я лёг на диван и незаметно для себя заснул, а когда проснулся, поезд стоял. Наверно, меня разбудила тишина. Не знаю почему, но меня охватила какая-то тревога, какое-то смутное предчувствие. Я отодвинул дверь купе и, выглянув, увидел в конце коридора проводника с фонарём в руке.
— Что за станция? — спросил я.
— Малая Вишера, — ответил проводник.
Малая Вишера! В этих двух словах заключалось для меня так много! Здесь началась моя многолетняя фронтовая жизнь. Здесь я впервые встретился с настоящей войной, здесь мучился, потеряв Лиду, отсюда уезжал в Ленинград с тайной надеждой отыскать её. Я знал в этом маленьком, полуразрушенном городке каждую уличку, здесь всё было связано для меня с воспоминаниями, которые никогда не забудутся.
«Надо выйти на перрон», — сказал я себе и почувствовал, как трудно сделать эти несколько шагов и сразу окунуться в прошлое, оказаться с глазу на глаз не с воспоминаниями, но с реальным, овеществлённым прошлым.
Я встал и пошёл к выходу.
Вот она, вот она, Вишера! Я почувствовал, как что-то перехватило горло и часто забилось сердце. Вот полуразрушенный вокзал. Бомба попала в него буквально на моих глазах… А вот неразрушенное крыло вокзала и странная, всегда вызывавшая у нас улыбку надпись: «62,6 метра выше уровня моря». Отсюда было очень далеко до моря, и нам было непонятно, для каких целей вишерцы информировали об отношении своего местожительства к морскому уровню… Я вспомнил, как Венцель, наш фронтовой «зав. юмором», хотел назвать редакционную стенгазету «62 и 6 над уровнем моря» и как редактор «зарезал» этот заголовок.
Раздался свисток, и поезд тронулся. Я вскочил на ходу и, стоя на подножке вагона, смотрел, как медленно, уходя в темноту, проплывала передо мной моя прошлая жизнь. Проплыл серый перрон, освещённый неярким светом вокзальных фонарей. Мелькнули белый камень вокзала и чёрные цифры на нём. Где-то вдали, в маленьком железнодорожном домике, ласково мигнул свет, — не наша ли это старая знакомая стрелочница Евдокия вернулась с обхода? Вот дерево, сухое безлиственное, точно последняя веха прошлого, бессильно поманило меня своими крючковатыми ветвями, и все скрылось во тьме…
Поезд мчался мимо блиндажей, мимо поваленных изгородей колючей проволоки, мимо воронок и траншей, наполненных дождевой водой. Война ещё отовсюду смотрела на наш весёлый поезд злыми глазами.
…Мы подъезжали к Ленинграду. Как только поезд миновал Колпино, меня охватило чувство тревожного, напряжённого ожидания. Прошло много лет с тех пор, как я подъезжал к Ленинграду с этой «естественной» стороны. Я подбирался к нему на низко летящем самолёте под охраной истребителя или по ледовой трассе, проложенной над чёрными водами Ладоги, и теперь мне казалось странным, необычным, что мы вот так просто без всяких усилий, без опаски, без мер предосторожности, открыто подъезжаем к Ленинграду.
Я посмотрел на часы. Было десять. Ещё тридцать минут. Наверно, Лида уже подходит к вокзалу. Сердце моё застучало сильнее — мне показалось, что я уже вижу её. «Почему так медленно идёт поезд?» — с раздражением думал я. Теперь она уже на перроне. Смотрит вдаль, ожидая…
У окна стоял мой сосед по купе — худощавый майор. Он прижался лбом к стеклу, всё такой же — в своей широкой, выцветшей гимнастёрке, в кирзовых сапогах. Плечи его были опущены, руки он засунул глубоко в карманы.
— Подъезжаем, товарищ майор, — сказал я, останавливаясь рядом с ним. Мне было необходимо сказать об этом вслух.
Майор обернулся.
— Что? — недоумевающе спросил он.
— К Ленинграду подъезжаем, — повторил я, — минут через двадцать будем на месте.
Майор ничего не ответил и снова повернулся к окну. Я хотел уже отойти, как вдруг услышал его голос.
— Странное дело, — сказал майор, не поворачивая головы, — вот ведь по каким местам едем… Раньше тут целая армия пройти не могла…
Мысли его походили на мои. Я спросил сочувственно:
— Вам приходилось бывать в этих местах?
— Да, — ответил майор, — я батальоном командовал. Весь мой батальон лёг на этих местах… — Он повернулся ко мне. — Странно мне теперь, — продолжал майор. — Неужели все забудется, сотрутся следы, будет по этим местам проноситься поезд, люди будут просыпаться, пить чай?.. А?
Я подумал, что, пожалуй, так и будет. Жизнь движется вперёд, и время стирает всякие следы. Я многому научился на войне: не спать сутками, разводить костёр на снегу, отыскивать блиндажи в лесах и заснеженных развалинах, разбираться в картах, ездить и даже спать в кузовах машин на обледенелых снарядных ящиках… Понадобится ли все это теперь, в мирное время?
В окне замелькали пригороды Ленинграда, и я уже ни о чём не мог говорить. Я вернулся в купе и стал торопливо укладывать вещи в чемодан, чтобы первым выскочить из вагона.
Поезд остановился.
В коридоре стояли пассажиры, медленно подвигаясь к выходу. Прямо передо мной оказался толстый подполковник, мой сосед.
— Не будем торопиться, капитан, — сказал подполковник, тяжело отдуваясь. Он поставил свой чемодан на откидной стул и тем самым окончательно загородил мне дорогу. — Не люблю торопиться. — Он рассмеялся сипловатым коротким смешком. — Из театра я тоже обычно позже всех выхожу.
Нечего было и думать выбраться, пока подполковник не пройдёт. Он снял свой чемодан и двинулся только тогда, когда весь коридор перед ним оказался свободным.
…И вот я стою на залитом солнцем перроне. Репродуктор обрушивает на нас потоки какого-то синкопического марша. Мимо меня пробегают люди, машут руками, обнимаются, целуются. Мелькают чемоданы, кто-то смеётся… Тяжело дышит паровоз, весь в облаке белого пара…
Я ставлю чемодан и растерянно смотрю по сторонам, стремясь отыскать её в этом шумном людском потоке, и ничего не вижу, и вдруг откуда-то со стороны слышу её голос:
— Саша! Сашенька!
Лида стояла, прислонившись к железному столбу фонаря, и на ней было то самое платье, в котором она снята на портрете, висевшем когда-то в комнате Ирины…
Мы побежали друг другу навстречу.
…В трамвае было очень много народу, и мы оказались как раз у окна, забитого фанерой, поэтому я не мог разглядеть города. Потом, когда мы шли по улице Стачек, я всё время отставал от Лиды, потому что смотрел по сторонам. Заборы домов были выкрашены свежей краской, а окна — я помнил их пустыми или заколоченными фанерой — поблёскивали стеклом. Над улицей тянулась густо переплетённая сеть трамвайных, троллейбусных и ещё каких-то проводов. Я вспомнил, что раньше вдоль этой улицы были развешаны густые маскировочные сети. Теперь я не мог найти даже места, где они висели…
Вдруг я остановился, точно кто-то позвал меня из тьмы прошлого. В стороне от улицы, там, где начинался пустырь, я увидел здание. Собственно, это было не здание, а только пустая коробка, чудом сохранившиеся стены. Меня поразил их цвет. Это был обычный когда-то цвет войны — зеленоватый, с серыми разводами, маскировочный цвет, в который окрасили многие ленинградские дома, чтобы сделать их незаметными с воздуха.
Сегодня же на этой широкой, светлой улице зелёный, точно вылезший из болотистой тины, дом походил на автоматчика в маскхалате, как если бы он внезапно появился среди нарядно одетых людей на мирной городской улице.
И вот я увидел наконец наш дом!
Он стоял, возвышаясь над соседними домами, видный издалека, весь опутанный лесами, и вместо провала в стене, через который я входил тогда, зимой сорок второго года, теперь была толстая, выкрашенная в коричневый цвет дверь. Мы вошли в неё и поднялись по лестнице, у которой все ещё недоставало нескольких ступенек…
Мы остановились на площадке третьего этажа. Лида стала искать в сумочке ключ.
И в этот момент я всем существом своим окончательно поверил, понял, почувствовал, что война кончилась и наступили мирные дни…
На секунду, пока Лида открывала дверь, я зажмурил глаза и открыл их, когда уже перешагнул через порог.
Мы были дома. Это была та самая комната, но как она не походила на прежнюю! Сходство было лишь в чём-то неуловимом, может быть, только в том виде, что открывался из окна. Но в самой комнате всё выглядело иначе, чем раньше. Комната была выкрашена жёлтой, радостной краской, у стены стояла большая кушетка, у другой — буфет, посредине — обеденный стол, в углу — маленький письменный стол и кожаное кресло. Войдя в комнату, я почувствовал чуть хмельной запах невысохшей краски. Я обернулся. Лида стояла за моей спиной. Я схватил её на руки.
— Лидуша, Лидонька! Ну, теперь все, теперь мы вместе.
— Ты знаешь, — проговорила Лида, подходя к маленькому зеркалу, стоявшему на буфете, и приводя в порядок свои растрепавшиеся волосы, — я беспокоилась, что к твоему приезду не кончат ремонт. Нам просто повезло, что дом начали восстанавливать с левого крыла.
— Нам вообще везёт, — сказал я, с размаху опускаясь в глубокое кожаное кресло, стоящее у письменного стола.
— Нравится кресло? — спросила Лида. Я покачался на пружинах.
— Замечательное! Какие пружины! Я буду жить в этом кресле. Наверно, раньше в нём сидел какой-нибудь директор. Где ты его купила?
— Купила? Я его нашла. Когда разбирали баррикады, обнаружилось много вполне пригодных вещей. К этому креслу пришлось приделать только одну ножку.
Я вскочил с кресла.
— По приезде полагается разбирать вещи. Давай разберём чемодан.
Стоя на коленях у раскрытого чемодана, я вынимал вещи, а Лида складывала их на кушетку.
Сверху лежал чёрный костюм, мой единственный штатский костюм. Я не надевал его ни разу после войны. Мне хотелось надеть его только тогда, когда я окончательно буду дома.
— Костюм, — торжественно объявил я, вынимая пиджак и брюки, — овеществлённое выражение мирных, довоенных дней. Во время войны он стал символом мира. Дорог как память и ещё потому, что другого пока нет.
— А он тебе будет узок, — усомнилась Лида, держа пиджак за плечи и разглядывая его. — Честное слово!
— Я похудею или куплю другой. Иного выхода нет.
— Посмотрим, — ответила Лида. — Есть выход, — улыбнулась она. — Имеется запас.
— Запасной выход, — скаламбурил я. — Ты гениальна. Держи ботинки. Ой-ой-ой!..
— Что случилось?
— Зеркало. Единственный трофей. Вот смотри. Это я хотел тебе в подарок.
— Кто же кладёт ботинки на зеркало? Треснуло… как жаль. Такое хорошее зеркальце.
Она рассматривала зеркало — маленький кусочек стекла в оправе бледно-розового камня. Я нашёл зеркало в одном из немецких блиндажей и два года повсюду возил с собой. Я его ещё тогда предназначил для Лиды, и каждый раз, натыкаясь на зеркало в чемодане, в вещевом мешке или кармане, я думал о Лиде, о том, что мы когда-нибудь встретимся и она будет смотреться в него.
— Кто же кладёт ботинки на зеркало? — печально повторила она, разглядывая извилистую трещину.
— Круглые дураки, — уныло согласился я. — Надеюсь, ты не веришь в приметы.
— Только в чёрную кошку, — пошутила Лида, поцеловав меня в затылок, и положила зеркало на стол.
Мы продолжали разбирать чемодан. Одна за другой появлялись вещи, до зарезу нужные на фронте и смешные, никчемные сейчас. Финский нож с инкрустированной ручкой — предмет зависти всей редакции, толстые вигоневые носки, тёплые портянки, подковки для сапог, фонарик, металлическая кружка, баночка из-под смазочного масла, обычно употребляемая как табакерка для махорки, портупея, новенькая ярко-жёлтая трофейная кобура…
Я поднялся, стряхнул пыль и сказал:
— Ну, Лидуша, отнеси всё это куда-нибудь с глаз долой. Так сказать, «до новых боев»!..
Прошло ещё какое-то время — полчаса, час, не больше. И вдруг мне захотелось отправиться с Лидой в город. Дело было не только в желании посмотреть Ленинград. Я хотел испытать ощущение полной свободы, возможности делать всё, что мне хочется. Мне захотелось поехать с Лидой в город, побродить по улицам, зайти в магазины и накупить кучу вещей для неё и для нашего дома.
— А ты не устал с дороги? — спросила Лида, когда я ей сказал о своём желании.
— Совсем нет, — ответил я, — ведь я ехал в мягком. Когда мы вышли на лестничную площадку, я сказал:
— Дай мне ключ. Я сам запру дверь.
Лида улыбнулась и, покопавшись в сумочке, протянула ключ.
Я с особенным чувством, не спеша, вложил ключ в замочную скважину, повернул его и опустил в карман. Было приятно ощущать ключ от собственного дома.
Стоя на площадке, я почувствовал, как откуда-то сверху пахнуло сыростью.
— Что там, наверху? — спросил я.
— Ничего, — ответила Лида. — Там ещё не начинали ремонт.
— И все так, как было во время войны?
— Наверно. Я там никогда не бываю.
— Посмотрим, — сказал я, увлекая Лиду наверх.
Мне было приятно осмотреть всё, что делается вокруг, знать, что в моём доме всё в порядке и ключ лежит в кармане.
Наша квартира оказалась просто оазисом в пустыне. Лестничные площадки ещё не были огорожены, и по обе стороны от них темнели ущелья обвалившихся коридоров. Я увидел подвешенную на ржавой проволоке секцию отопительной батареи и рядом полустёртую надпись на стене: «Сигнал химической…» Мне пришла в голову озорная мысль. Я схватил валявшуюся среди мусора железку и ударил по подвешенной батарее. Раздался глухой, короткий звон.
— Да ну тебя, — рассмеялась Лида, отнимая железку, — накаркаешь ещё.
— Значит, не только чёрные кошки? — улыбнулся я. Мы спустились вниз.
На улице я держал Лиду под руку и украдкой всё время поглядывал на неё. Я был счастлив.
Иногда Лида, смотря мне в лицо, говорила что-нибудь совсем незначительное, но для меня это было самым важным в мире, потому что это говорила она. В каждом движении её губ, глаз, рук было заключено для меня так много.
Мы проехали по проспекту Декабристов, миновали крутой, как холм, Поцелуев мост, сошли и направились пешком по улице Дзержинского. Перед нами открылась площадь и на ней под лучами яркого солнца, искрясь тысячами мелких кристаллов, Исаакиевский собор.
Величественные портики, обложенные красным мрамором, поддерживались огромными монолитными колоннами, а ещё выше другие колонны окружали башню большого купола, и над всем этим возвышался гигантский, точно половина земного шара, главный купол собора. Маскировочная краска, покрывавшая купол, была смыта, и он, как в довоенные времена, казался сплошь золотым. Глазам было нестерпимо больно смотреть на этот грандиозный рефлектор.